Афон и его судьба

Маевский Владислав Альбинович

Третье паломничество

 

 

Иваница и скит всех святых

Пользуясь пребыванием в нашем монастыре Св. Пантелеимона, в виде отдыха после своих библиотечных занятий решил я предпринять дальнее путешествие, чтобы на севере Афона посетить Крумицу – скит, возделанный и обстроенный огромными жертвами трудолюбивых пантелеимоновцев. И в ближайшее раннее утро я уже плыл вдоль восточного берега Святой Горы на утлой ладье в обществе русских и греческих монахов.

Солнце подымалось все выше и выше; яркие лучи его скользили по лодке, по синей волне и все больше открывали от тумана горные лощины. Пахло утренней сыростью, от которой пробегал бодрящий озноб, и все время ощущалась приятная соленость воздуха. Трудно описать всю прелесть этой утренней поездки вдоль живописного афонского побережья, когда перед нами открывались все новые прекрасные уголки этого чудесного полуострова и в лучах разгорающегося солнца все время менялись цвета, краски и тона.

Вот, в южной дали все больше теряется сливающаяся группа корпусов Ксенофа, а в это время мы уже приближались к массиву древнего греческого Дохиара, с его выделяющейся башней, висящими балкончиками и бесконечными переходами, соединениями и достройками его темных монашеских корпусов. И все это появляется и уходит на живописном фоне южной лазури, пустынных гор и буйной афонской зелени – зелени без конца и края, теряющейся в той же яркой лазури. Апельсиновые и лимонные сады, оливковые рощи, виноградники и горный лес, спокойный и величественный – все так прекрасно в этом царстве векового безмолвия.

Я сошел на берег в местности, которая здесь известна под общим названием Иваницы, – сошел, чтобы посетить ту скромную обитель Всех святых, о которой мне несколько раз упоминали на Святой Горе. И теперь, тридцать уже лет после мрачного преступления всколыхнувшего тогда весь Афон, благочестивые и незлобивые святогорцы частенько вспоминают ее, эту пустынную обитель, так ужасно пострадавшую тогда от ужасного злодеяния. И я действительно не пожалел, что затратил несколько часов на посещение этой скромной, заброшенной и забытой обители… Но что же случилось? Что там произошло и что так всполошило Афон?.. 9 марта 1908 года пришлыми разбойниками был зверски убит иеросхимонах отец Моисей.

По просьбе и благословению Хиландарского сербского монастыря на одном из монастырских участков дикой невозделанной земли, в местности Иваница, этот иеросхимонах Моисей занялся устройством новой русской обители. Местность эта суровая и лишь кое-где населена была отшельниками-пустынниками, не имевшими вблизи духовного утешения вследствие отсутствия храма. И вот, позже восприявший мученическую кончину отец Моисей по настоянию Хиландарского монастыря с великим трудом и иноческим усердием все же успешно устроил там новую обитель. Теперь, ко времени нашего приезда, там уже имелась хорошая морская пристань с большим корпусом и церковью во имя святых Симеона и Саввы Сербских. А невдалеке от нее находился еще один корпус, где жила братия, занимавшаяся хозяйственными работами. И до войны в обители Всех святых спасалось до шестидесяти человек братии. А теперь не было и пяти!..

* * *

Только в это паломничество удалось мне пробраться на дальний север Афонского полуострова. И вот я, наконец, очутился на Крумице, о которой так много слыхал еще в два прежних паломничества на Святую Гору. А местность здесь прекраснейшая, и виды захватывающие.

Вокруг простирались зеленые просторы этого чудного края. Безмолвные горы с их крутизнами и густой растительностью, уходящими к голубому небу строгими кипарисами, с серебряным зеркалом моря, в обе стороны светящимся из-за изумрудной листвы. А там, далеко и внизу, в синеющей дымке тумана виднелись бухты, острова и мирские поселки.

 

Афонский старец

Продвигался я по узкой и извилистой тропинке, направляясь к уединенному скиту. Тропинка вилась то по залитым солнцем полянам, то под кущами старых деревьев, смыкавшихся над моей головой прочным зеленым сводом. Но только напрасно неопытный путник стал бы искать под этим ветвистым сводом заслуженного отдохновения от духоты и палящего зноя: там, в узком и тенистом коридоре, образуемом вековыми афонскими великанами, было несравненно душнее и жарче, чем под открытым небом.

Несмотря на то что на полях и лужайках не было ни единого у к рытого уголка, куда, казалось бы, не проникал горячий солнечный луч. Идти по таким открытым местам было и легче, и свободнее. Едва тропинка выбегала на их простор, как путника тотчас же обдавал живительный морской ветерок, прерывавший власть солнечных лучей, которые уже тогда не жгли и палили, а нежили лицо и открытую голову.

На одном из лесных поворотов я невольно остановился, не будучи в силах оторваться от восхитительной картины, открывавшейся перед глазами внезапно и во всем своем грандиозном объеме. Слева от меня расстилались очаровательные просторы зеленых долин, правильных квадратов виноградников и холмов, покрытых буйной растительностью. А за этим царством зелени и полных жизни красок земли сверкало и искрилось море, обнесенное рамой берегов.

Я стоял молча. Стоял долго, позабыв в молчаливом созерцании и о цели своего путешествия, и о томящем зное южного дня. Казалось, позабыл и о себе самом.

Море, все залитое солнцем и обнесенное причудливой рамой своих цветистых берегов, как бы млело в истоме, сливаясь на горизонте с нежно-голубой далью небосвода. Живописно выступал из серебряных вод остров Мулине, а по другую сторону, как пышная корзина цветов, в лазурной воде моря вырисовывался остров Тассо, резко отличаясь своими красками и линиями от лежавших значительно дальше островных пятен Имброса, Самофракии и, наконец, уже совсем далекого острова Лемноса. Последний казался темно-лиловым, почти призрачным. А совсем близко, за аллеей стройных и строгих, темными свечами уходивших к небу кипарисов, я вдруг увидел несколько ярко сверкающих настоящим золотом церковных куполов. Это были купола русского скита – родные купола Святой Руси.

Я стоял, как очарованный, не мог оторвать глаз от красоты этого чудесного уголка. Сразу же уйти в дальнейший путь я не мог, не мог так скоро расстаться с овладевшим всем моим существом очарованием. Я уселся под развесистым деревом, решив продлить свое наслаждение лицезрением такого редкого сочетания красоты. И в эти минуты я уже ясно чувствовал, что эта вечная красота вытеснила из моей души все, что годами владело ей, как земное, суетное, докучно-жизненное немощно-человеческое…

Так длилось несколько минут. Не знаю и не помню сколько. Затем мое необычное состояние стало понемногу проходить, и вскоре я опять вернулся к обычным земным восприятиям. И причиной этого явились отчасти какие-то глухие звуки, долетевшие из зеленой рощи. Звуки были похожи на удары лопатой или киркой. По-видимому, где-то близко находился человек, усердно занимавшийся работой среди этого царства красоты и безмолвия.

Я поднялся и начал углубляться в лесную чащу по направлению звуков, которые с каждым моим шагом становились слышнее, хотя и не отличались особой силой. Чувствовалось, что удары наносились рукой немощной и слабой, едва способной вообще нанести такой удар. Движимый любопытством, я быстро миновал сравнительно легко проходимые заросли орешника – и вдруг очутился на лесной опушке, за которой начинались обширные площади одичавших виноградников, разбросанных по отлогому горному склону. И я тотчас же узнал причину, порождавшую загадочные звуки-удары. В нескольких шагах от меня весь залитый лучами яркого солнца усердно копошился какой-то ветхий старец в холщевом подряснике и с очень длинной седой бородой.

По всему видно было, что старый инок нес на себе такое бремя лет, какое едва ли могло ему позволить выполнять какую-либо работу, а тем более т у, какую он все же выполнял под палящим солнцем. А работа эта заключалась в окапывании тяжелой киркой виноградных лоз, на что в жаркое время летнего дня требуется немало сил и от молодого, крепкого человека. Но длиннобородый старец продолжал свое дело, ни на минуту не поднимая при этом головы, так что мое появление на его безмятежно-тихом горизонте по-прежнему оставалось ему неизвестным. «Не вспугнуть бы!» – подумал я, решив все же приветствовать почтенного труженика. И совсем тихо, так, чтобы голос мой все же долетел до его слуха, я произнес:

– Христос воскрес, отец!

Старик медленно поднял голову, а затем стал разгибаться. Но было ясно, что одно уже это разгибание причиняло немало труда и забот его костям, настолько долго совершал он это действие. Наконец длиннобородый дедушка выпрямился во весь свой крупный рост и, тяжело опираясь одной рукой на кирку и приложив другую к глазам, стал пристально смотреть в мою сторону, стараясь распознать того, кто так неожиданно нарушил его покой и полное уединение.

Я сделал еще несколько шагов и уже вплотную подошел к старцу, дабы дать ему возможность свободно ознакомиться с моей личностью. И, по-видимому, она произвела на него благоприятное впечатление, ибо я тотчас же увидел уже озаренное доброй улыбкой старческое лицо и такие же добрые голубые глаза, просто смотревшие на меня из под нависших бровей, вполне соответствовавших своей сединой всей белоснежной растительности, окаймлявшей лицо моего нового знакомого.

– Воистину! – прозвучал негромкий ответ инока. – Воистину воскрес Христос! А вы откуда здесь обрелись господин? И уж не русский ли будете?

– Русский, русский, дорогой отец! Приехал к вам помолиться из Сербии.

Искренняя радость засветилась в глазах милого старца, и он даже перестал опираться на свою тяжелую кирку, настолько его воодушевило известие о моей «русскости» и прибытие из братской страны.

– Владыко милостивый! – заговорил он. – Великая радость для меня ваше посещение, господин! И как это вы догадались, что я, грешный, здесь нахожусь? Видать, услыхали со стороны мою кирку. А я ведь и ковыряю-то ей едва-едва. Вот все же услышали. Что значит молодые уши. Воистину, Сам Господь привел вас сюда!.. Так русский вы человек? О, Господи милосерд!..

Отцу Вивиану – таково было имя старца – как оказалось, было восемьдесят шесть лет. Возраст настолько уже почтенный, что при нормальных условиях работа была бы уже излишней. И тем не менее, этот дряхлый и слабый старец должен был на закате своей многотрудной подвижнической жизни еще трудиться на виноградниках, как обыкновенный и здоровый молодой инок-работник. И притом это являлось для него вовсе не добровольным препровождением времени, а настоящим монашеским послушанием, необходимым для существования других братий и благосостояния их обители.

– Ничего не поделаешь, господин, при теперешнем нашем бедственном положении, когда нет молодых иноков, а остались только старцы! – со вздохом сообщил мне отец Вивиан, поправляя сухой старческой ладонью прядь седых волос, выбившихся из-под старенькой скуфейки.

– Что ни месяц, все меньше становится нас, русских иноков, на Святой Горе. Оскудевает наш русский сосуд монашеский. Не позволяют греческие власти нашим братьям приезжать теперь на Афон, закрыли для них доступ. Да и не только для русских людей закрыли они Гору Святую, а для всех славян… Не пускают даже румын. Вот и нет больше притока новых сил в нашу братию. Мы, старики, кончаем наш греховный жизненный путь, а заменить-то нас вот и некому…

Старец помолчал немного, а затем грустно кивнув на свою кирку, продолжал:

– Вот и с работой тоже беда. Все нам самим, старикам, приходится делать: нет у нас молодых и здоровых работников, как бывало раньше. А силы-то падают, едва-едва в руках какой-нибудь инструмент держится. Что поделаешь, если нельзя без работы оставить обитель? Как жить-то дальше будем? Не окопаешь виноградник, не нарубишь леса, не вспашешь поля – и весь скит пропадает, в пустыню превратится! Вот, как можем, и тужимся, оставшиеся еще на земле грешные рабы Господни, дабы не пропасть совсем. Власти греческие ввели суровые правила, очень суровые. И если будет идти все так и дальше, совсем пропадут на Афоне русские обитатели. А не станет русских иноков, какой же тогда будет русский монастырь?

Старец умолк в печальном раздумье. Не начинал разговора и я после его грустных слов.

– А все это идет оттуда, господин, с нашей матушки родины многострадальной. Все от нее! – возобновил отец Вивиан свою речь после длинной паузы. – Слыхал я немало о том, что сотворили в России, доходили и до нас эти скорбные вести. Испытывает нас Господь Всемогущий! Ничего не поделаешь: попустил Он за наши грехи… Попустил и вот уже сколько лет не хочет помиловать. И никто не знает, никто не скажет, когда же ждать конца нашим испытаниям.

Неожиданно старец поднял одной рукой свою кирку, а затем снова опустил ее, ударив при этом с такой силой, что я невольно обратил внимание на этот необычайный прилив старческой энергии.

– Бога забыли… Вот и вся причина страшных бедствий! – воскликнул старец уверенно. – Забыли заповеди Господни!.. Вот и мучается так долго весь народ, мятется, как в преисподней, не ведая, что творит, и не видя ни в чем ни конца, ни начала! Князь тьмы гуляет по Руси, храмы разрушает, пастырей Христовых убивает, бесчестие и распутство сеет… Только все же придет и этому конец… придет! Дождется и русский народ своего воскресения… дождется!

Старец легко коснулся моей руки своими сухими пальцами и проговорил совсем тихо, одновременно в упор посмотрев на меня своими старческими голубыми глазами.

– Верьте мне, господин, что помилует Господь Бог нашу родину… и ударит час обетованный, когда проснется народ от греха своего и опомнится. Придет, ударит этот долгожданный час… Только нам, грешным, посильнее молиться надобно! А вы откеля, из каких мест будете, господин хороший? Имеете жену, деток?

Я, как мог, отвечал на все вопросы старца, стараясь удовлетворить его любознательность.

* * *

В беседе с этим замечательным старцем время летело незаметно. И я не скоро вспомнил о своем намерении пораньше добраться до сиявшего вдали своими золотыми куполами русского скита Иваницы.

– Отселева уже недалеко до обители. Поспеете, пока еще солнышко высоко. Пошел бы и я, да только уж очень плохой я спутник для молодого человека: ноги уже не носят, как нужно. Да и работы здешней бросить нельзя: некому исполнить послушание. А без работы этой не вырастет виноград, как нужно… Уж вы идите один, дорогой наш гость, с Богом идите. Вот так и доберетесь до скита по этой тропинке, не собьетесь!

При нашем прощании старец опять забросал меня вопросами о Сербии, причем обнаружил большое знакомство со всеми замечательными событиями этой близкой страны, волновавшими ее за последние годы. С искренним уважением распрощался я с милым старцем и спустя короткий срок уже уходил от него вдаль, оставляя позади себя и замечательное место, с которого открывалась незабываемо прекрасная панорама, и самого старца, так неожиданно встретившегося на пути моего паломничества по Афону.

При входе в новый зеленый коридор, начинавшийся шагах в двухстах от места, где я распрощался с отцом Вивианом, оглянулся и еще раз увидел этого посвятившего свою жизнь Богу простого русского человека, проводившего на земле девятый десяток положенных ему лет.

Старец все еще стоял на небольшом холме, весь залитый солнцем, смотрел мне вслед и, по-видимому, не хотел уходить, пока я не скроюсь из вида. И когда я оглянулся, он осенил меня напутственным крестным знамением. Я, в свою очередь, низко поклонился благословлявшему меня старцу. И, думаю, что он так же хорошо видел мой поклон, как и я его крестное знамение.

А спустя еще минуту я уже шел густым зеленым коридором. И с тех пор уже больше никогда не встречался со старцем Вивианом, хотя его тихий старческий облик и знаменательные речи живут в моей памяти до сих пор.

 

Карпаторосс отец и Ассон

Опять вокруг меня расстилались зеленые просторы. Безмолвные горы с их крутизнами и густой растительностью, уходящими к голубому небу строгими кипарисами и серебристым зеркалом моря, синеющим из-за изумрудной листвы. А там, далеко внизу, в дымке тумана виднелись тихие бухты, острова и мирские поселки. Тропинка вилась среди густых зарослей. И не помню, как я добрел до этого чудесного уголка, открывавшегося на моем пути как бы совсем случайно.

– Да здесь никак пасека Крумицы! – спохватился мой спутник, стараясь рассмотреть что-то за густой зеленью листвы. – Так и есть. Она самая! Здесь отец Иассон спасается и Божьих пчелок обслуживает. Любопытный монах. Вот сейчас сами увидите! – закончил иеромонах Харлампий, сворачивая куда-то в сторону от тропинки.

Минута – и он, отодвинув какой-то засов, уже пропускал меня в небольшую калиточку, за которой вилась узенькая тропинка, пробегавшая над глубоким оврагом, густо заросшим кустарником и деревьями. А вокруг, казалось, на много километров не было никакого человеческого жилья, настолько дикой представлялась вся окружающая местность. И вдруг мы почти вплотную подошли к маленькому домику, в который вели две двери: прямо, по-видимому в жилое помещение, а по терраске направо – в крошечную церковку, где мерцали лампадки. И я невольно сразу же направился вовнутрь этого миниатюрного храма, чтобы приложиться к святыням.

Действительно, редкостным был этот храм, созданный руками всего лишь одного человека и в то же время содержавшийся в исключительном порядке. Как прохладно было в нем после нашего продолжительного перехода под палящим зноем. И какая приятная истома овладела всем телом, когда, помолившись перед закоптелым образом, я вышел спокойно на церковный порог и уселся на скромной терраске. Только тогда, осмотревшись по сторонам, заметил я вдали на косогоре множество ярко окрашенных ульев, разбросанных, подобно грибам, по большой лужайке. А около одного из ульев увидал фигуру монаха в подряснике и с защитной сеткой на голове.

– Отец Иассон, а отец Иассон! – прокричал мой спутник, по-видимому предпочитавший издали сообщить хозяину о нашем приходе и не решавшийся переступать заветные границы пасеки, где жужжали пчелы. – Бросайте работу, отец Иассон, я вам гостя привел. Идите сюда!

Монах-пасечник помахал нам издали рукой в знак своего согласия. И вскоре его освещенная ярким солнцем фигура стала приближаться к келийке, где мы дожидались его. С невольным любопытством поджидал я этого старца-пасечника. Каково же было мое удивление, когда вскоре на терраску взошел не старец, а еще совсем молодой инок, всего несколько лет назад вступивший на землю Афона мирянином-паломником из Прикарпатской Руси, а затем уже навсегда оставшийся для монашеской жизни у подножия Святой Горы.

Отцу Иассону на вид было не больше тридцати лет. Но какой серьезностью и глубоким пониманием принятого на себя сурового подвига веяло от всей его скромной фигуры, облаченной в грубый подрясник. А вместе с этой серьезностью как-то удивительно сочеталось и детское простодушие, и искренняя ласка в голосе, и способность без всякого усилия с его стороны вселять в душу своего собеседника покой и тишину, чего в мирской обстановке редко можно ожидать и от пожилого человека. Весь этот инок как бы соткан из умиротворения и ласковости. И спустя две-три минуты после нашей с ним беседы я уже чувствовал, что нахожусь во власти этого тихого и скромного инока, несмотря на значительную разницу наших лет.

– Рад, очень рад, дорогие гости, что посетили мою пасеку, – медленно говорил отец Иассон, здороваясь с нами. – Здесь хорошо, так тихо, никто подолгу и не заглядывает сюда. В стороне от дороги стоит пасека, да это и лучше для пчелок. А вы из Сербии, господин? – спросил он, посмотрев на меня чистыми глазами. – Хорошая это страна, братская и православная; сербы – наши защитники и покровители. Вседневно молю Бога о короле и Патриархе, дабы Он, Всевышний, дал им силы и духовную мощь для великой работы во славу нашей Церкви.

Я едва успевал отвечать на вопросы монаха-пасечника, стараясь в то же время удовлетворять его вполне понятную любознательность.

– Впрочем, что же это я, грешник! – спохватился наш любезный хозяин. – Ведь вы, вижу, измучились за дорогу под зноем, а я все болтаю и болтаю. Сейчас принесу вам холодненького кваску, а вы тем временем посидите и отдохните.

И он быстро скрылся, для того чтобы вскоре появиться с кувшином, наполненным холодным и шипящим домашним квасом.

– Редкий человек! – заметил мой спутник. – Добрый и работящий, и монах замечательный этот отец Иассон. Из карпатороссов он: пришел с партией своих земляков, да так и остался. Не хочу, говорит, больше возвращаться в мир: истина только здесь и нигде больше. Послушание проходил у замечательного старца-пасечника. Постригли его, и вот оказался и сам прекрасным пчеловодом, когда схоронил своего старца. Больше ста ульев имеет теперь и со всеми сам управляется. Целый день на работе, а ночью в церкви. Очень строгий подвижник!

* * *

Мы долго сидели на маленькой терраске отца Иассона, попивая приятный квас и наслаждаясь ароматным свежим медом, целая гора которого, в янтарных сотах, благоухала перед нами на блюде, любезно поставленном гостеприимным хозяином. А вокруг тихо млела под лучами солнца восхитительная природа, дышавшая цветами, медом, воском и кипарисом. Они окончательно погружали душу и тело в состояние безмятежного покоя.

– Ну, что же это я, все квас да квас! – спохватился милый хозяин. – Постойте минутку, я сейчас поставлю самоварчик. Ну, как же без горячего чайку обойтись? Ведь русские люди ко мне пожаловали, а я все только разговорами их потчую.

И вслед за этими словами отец Иассон пригласил нас перейти во внутреннее помещение, уверяя, что там удобнее и прохладнее. И вскоре мы уже сидели в маленькой и полутемной комнатке, увешанной по стенам какими-то портретами, рассмотреть которые мне сначала мешала темнота. Но, когда привык к ней глаз, я не без удовольствия рассматривал каждое висевшее на стене изображение, так как почти все они оказались близкими моему сердцу. Отец Иассон, по-видимому, сразу почуял, какие мысли и настроения овладели мной при созерцании этих изображений и с какой-то удивительной скромностью сказал:

– Любуетесь… Что же, ведь и я карпаторосс, православный, русский. Никогда ни в Москве, ни в Петербурге не был, а все же Россию за свою любимую родину почитаю… Не привел Господь увидеть – такова Его святая воля, но молиться за всех вас и матушку Россию мы, грешные, не перестаем. И придет час – воскреснет она из мертвых. Разве может быть иначе?

– Как вы свыклись здесь в одиночестве, отец Иассон? – спросил я немного позднее, когда на столе кипел небольшой самоварчик, а на чистой скатерти вместе с медом красовались и куски черного вкусного хлеба. Не тоскуете вы по родным местам, по вашим Карпатам, по родным и близким?

Молодой монах спокойно улыбнулся.

– Что же тосковать о них?.. Господь и над ними всеми и надо мной, грешным… Если бы я знал, что буду о мире вздыхать в монашестве, то не шел бы в монахи. По своей ведь воле и остался здесь. Да и чего скучать-то о мире: вы сами видите, какая здесь у нас благодать… Чего же еще больше человеку нужно? Только работать и молиться подобает, тогда никакая тоска и в сердце не войдет. Работы здесь достаточно: пчелы требуют, чтобы во всякое время года им служить. Но не оставляет меня Господь ни силами физическими, ни милостями духовными. А пчелки… Ну, право же замечательное творение Господнее, эти пчелы: от них одних чему только поучиться можно.

Отец Иассон замолчал, продолжая смотреть на меня с тихой и доброй улыбкой.

Я уже больше не решился беспокоить его ненужными вопросами о его жизни и переживаниях, так как хорошо понимал, что у этого молодого инока был свой определенный и верный кругозор, которому можно было только позавидовать.

 

Крумицкий арсанщик

Что за счастье бродить по Афону: пройти по дорожке, где прошли стопы великих молитвенников, зайти в келлийку благостного старца или молиться в храме и созерцать величие его святынь, стараясь воскресить в мыслях многовековое прошлое этого поистине монашеского царства.

Вот однажды, прогостив на Крумице, этом райском уголку Афона, решил я совершить плавание в сторону скита Фиваида, чтобы посетить окрестных пустынников. Схимонах отец Пимен, мой гостеприимный хозяин на своей арсане, теперь был энергичным и усердным перевозчиком к месту моего нового паломничества.

После радушного монашеского угощения из вареных автоподов, черного хлеба и кружки холодного красного вина, преподнесенных мне и проводнику моему отцом Пименом на крумицкой арсане, мы спешили поскорее добраться на арсану Фиваидского скита, хозяином которой был некий инок Фома, большой друг нашего отца Пимена.

– Да, обрадуется отец Фома… Ой, как обрадуется, когда увидит дорогих гостей! – говорил приветливый старец, стоя на веслах нашей утлой ладьи. – Ведь великая радость для инока такое посещение! И подумать только, как все изменилось за последние два десятка лет: было время, когда Афон так и кишел русскими паломниками. Откуда только ни прибывали к нашим древним святыням русские люди, из каких краев великой России сюда ни приплывали они. А приедет такой паломник, так уж непременно постарается побывать во всех монастырях и скитах; всюду норовит заглянуть и всем святыням поклониться. И не смотрели тогда русские люди на то, чей это монастырь: греческий, болгарский, сербский или наш же русский. Всякая православная обитель была для них желанной. Благословенное было время!..

Солнце спускалось все ниже. Его лучи, постепенно слабевшие, мягко скользили по лодке, по темневшей воде и проплывающему мимо нас высокому берегу, от которого заметно веяло лесной сыростью, перемешивавшейся с соленой влажностью моря.

– Нужно налегать! – добродушно заметил отец Пимен, одновременно принявшись грести с удвоенной энергией. – Неловко будет, ежели прибудем к отцу Фоме в потемках.

– Ничего, поспеем, – успокаивал гребца добродушный иеромонах отец Харлампий, мой спутник из Андреевского скита. – Теперь уже недалеко. Вот прямо рукой подать.

– Неведомо только, как долго еще Господь сподобит вообще навещать друг друга, – задумчиво промолвил схимонах Пимен, не переставая стоя налегать на весла (на Афоне гребут стоя и глядя вперед). – Ведь никому неведомо, что станется скоро с нашими русскими обителями. Теперь не прежнее золотое время: нет больше великой покровительницы Афона, православной России-матушки. И вот, не пускают больше русских людей на Святую Гору, не желают, чтобы наши обители пополнялись новыми насельниками. И пустеют обители, нет к ним притока новых иноков, доживают в них только старые монахи. А известно, что значит старый инок: сегодня он еще может работать, а завтра уже одряхлел от бремени лет и обессилел, к смерти приблизился. И быстро вымирает теперь русский Афон, на глазах наших вымирает…

Отец Пимен скорбно умолк, охваченный грустными думами, и стал пристально всматриваться в синюю даль, уже заметно охваченную тенями вечера.

– А вот и отец Фома! – радостно заметил он, налегая снова на весла. – Так и есть… это он!.. Ну, давненько я не видал его, друга моего.

Я усиленно всматривался по направлению острого взгляда старца-лодочника, но решительно ничего не видел, кроме синего тумана, окутавшего морской берег. А спустя немного моему взгляду сделались доступны очертания каменных стен арсаны, где хозяйничал отец Фома, но его самого я так и не мог рассмотреть.

– Да неужто же не видите, господин? – удивился старец. – Ведь, как на ладони, стоит на берегу отец Фома! Вот сейчас обрадуется, непременно обрадуется… Да и я, грешный, рад повидать его.

Солнце совсем опустилось за морем, и лесная сырость берегов сделалась еще более ощутительной. Но отец Пимен – вероятно, чтобы сделать приятными последние минуты нашего плавания – не прекращал своих добродушных рассказов, стараясь занимать нас.

– Повидаться с соседом монахом как будто и хорошо, но с другой стороны, лучше и не видаться, – рассуждал он. – Для спасения души, конечно, для соблюдения подвига монашеского: ведь и монахи… люди. И монахи при встречах людьми остаются… Вот что! Ну сойдешься с другим иноком после долгой разлуки и начнешь вспоминать прошлое, перебирать братию, обсуждать монастырские дела. И не убережешься: осудишь кого-нибудь, непременно осудишь. Глядишь, и впал незаметно в грех великий. А потом вернешься к себе, один останешься – и, ох, как тяжело станет… Смиришься, уразумеешь все, но покоя обрести долго не сможешь. Посему одному-то все же легче: ничто не смущает. Читаешь себе монашеское правило утром, читаешь перед отходом ко сну – и душа спокойна.

Отец Пимен помолчал немного, а затем продолжал:

– Ведь вот какой случай со мною был недавно, и все только от того, что я со своим уединением расстался… Вспомнил я недели три тому назад, что у фиваидцев в обители праздник престольный и решил пойти туда к литургии. Собрался, конечно, по-монашески, по-страннически: взял с собою сумочку, а в нее-то положил новенькую свою ряску; смотал ее поплотнее, да и положил. И вот, подумайте только: прошел уже всю дорогу в Фиваиду, прибыл в обитель, открываю сумочку, чтобы в ряску облачиться к литургии – гляжу, а ряски-то и нет… Своим глазам сначала не поверил: хорошо помню, как ее в сумочку-то клал, да как поплотнее свертывал… Помыслил я немного – и побежал обратно на арсану. Конечно, и там ряски своей я не нашел. Снова бегу в Фиваиду, гляжу по тропинкам, под каждый кустик заглядываю – нет и нет моей новенькой ряски… Потом я стал соображать, да под конец, как полагаю, и рассудил правильно: шел я в Фиваиду лесочком, зацепил сумкой за ветку или кустик колючий, а ряска-то, видно, была плохо в мешок засунута… н у, и вывалилась незаметно. Дальше ей пропасть было уже не трудно. Дорогой этой часто ходят мирские, греки-аргаты – народ беспечный и светский, к монахам по своему относящийся. Ну и подобрали эти миряне мою ряску да и унесли с собою в города. А ряска моя была хорошая, новенькая, без единого пятнышка, недавно сам ее справил. Только не новизны мне ее жалко, а вот чего: в этой самой-то ряске принимал я последний раз Святое Причащение, Святых Таин принять удостоился. Искушение!.. Ну разве это не работа врага рода человеческого над иноческим духом? И ведь как тонко он работает, враг-то этот, над нами: идет себе стареньким монах из своей одинокой арсаны на литургию – он, Князь Тьмы, и тут его улавливает. И как ловко ряску-то мою из сумки вытащил, никакой живой человек того бы не сделал… А сколько я после скорбел над этим, сколько думал. Да, трудно бороться здесь с дьяволом… Ох, как трудно! Так он и вьется, так и вьется около монаха…

Крумица

Слушая этот бесхитростный рассказ опечаленного отца Пимена о его пропавшей ряске, я почти и не заметил, как наша лодка в сумерках вплотную подошла к небольшому молу, на котором теперь уже ясно выделялась та монашеская фигура, которую еще издали так хорошо приметил наш перевозчик. А на самом берегу, значительно выше того места, к которому пристала наша лодка, приветливо светился огонек. Это было одно из окон Фиваидской арсаны, тонувшей в сумраке южного вечера.

– Ну, вот и отец Фома! Встречай дорогих гостей, старец! Русский господин и с ним отец Харлампий из Андреевского скита… Чай, давно его знаешь.

Через минуту лодка тихо пристала к старенькому молу, у края которого уже суетился отец Фома, помогая нам выбираться на сушу.

– А я давно уже поджидаю вас, дорогие гости, – говорил он, пожимая мне руку. – Смотрю и смотрю, что за лодка такая в нашу сторону… Вот чуяло грешное сердце, что радость с ней плывет. Вот и дождался… Слава Тебе, Господи! Милости просим, дорогие!

– И я тебя приметил давно, отец, – отозвался наш перевозчик, привязывая лодку. – Спешил доставить тебе гостей еще засветло, да вот и не удалось.

– Не велика скорбь, что и опоздали. Время теперь хорошее, тихое. Спасибо, что надумали меня навестить. Сейчас вскипятим самоварчик. Есть у нас свежая рыбка, только вот под вечер наловил. Закусите после путешествия и покойно переночуете. А как станет развидняться, подымитесь на поклонение в наш скит… Оставайся и ты у меня на ночь, отец Пимен, не оставляй дорогих гостей. Поплывешь к себе обратно ранним утречком.

Но отец Пимен остался тверд в своем намерении, не решаясь на ночь оставлять свою арсану без надзора. Он сердечно простился с нами и быстро исчез со своей лодкой в вечерней тьме. Не прошло и получаса, как мы уже мирно пили чай на терраске второго этажа фиваидской арсаны, с которой открывался незабываемый вид на ночное море. А было оно тихим, зеркально спокойным. Таким же спокойным, как и вся жизнь тех замечательных людей, с коими я вел долгую беседу в этот прелестный вечер. И только здесь, в обстановке тихого и заброшенного уголка Афона, я мог вполне ясно уразуметь, какими замечательными людьми являлись все эти безвестные нашему суетному и шумному миру отшельники Святой Горы Афонской, какими были отец Харлампий, отец Фома и отец Пимен.

 

Каруля и старец Феодосий

Это название, как и отрывочные рассказы об этой замечательной части Афона, мне приходилось слышать неоднократно еще задолго до непосредственного ознакомления с ним.

– А вы были на Каруле? – спрашивали меня иноки и афонские гости. – Видали ли вы карульских отшельников?.. Знаете ли отца Феодосия?

Вполне понятно, что, паломничая по Святой Горе, я и сам ни на минуту не забывал о существовании этого замечательного места и стремился побывать на нем как можно скорее.

Каруля… Местожительство святогорских монахов-пустынников, единственное по дикости природы и строгости своего безмолвия… Только здесь можно во всей полноте ощутить и понять истинную красоту подвига христианского отшельничества – отшельничества православного, овеянного прелестью вековых традиций и бесчисленных преданий и легенд. Начало Карули относится к X веку. Легенда гласит, что к преподобному Афанасию пришел на покаяние разбойник и попросил у него благословения на пустынную жизнь.

– Много грехов совершил, много душ невинных загубил, святый отче!.. Назначь мне место и покаяние самое строгое. Буду переносить все, чтобы спастись!

Великий авва внял просьбе грешника и, благословив, направил его в самую глухую из всех афонских пустынь, на вершину отвесной прибрежной скалы, господствующей над морской бездной архипелага с южной стороны Святой Горы. Высоту эту, считая от моря до отшельнических келий, определяют до 800 метров, причем некоторые из пустынников, чтобы спуститься вниз, проделывали опаснейший путь, передвигаясь по веревке и упираясь ногами в обрывистую каменную стену на протяжении многих метров. Знаменитый русский путешественник по святым местам XVIII века Василий Григорович-Барский особенно ярко и образно описывает Карулю и головокружительную высоту «орлиных гнезд» ее уединенных насельников:

«К нему же уже приближающимся путь зело жесток и страшен, есть яковаго еще во всем моем путешествии не видел, яко четверть часа требе дратися и руками и ногами семо и овамо завращающися, между ужасными пропастьми каменными, над морем висящими, отнюду зрящему низу, сердце унывает и великое есть тщание шествующему да не како поползнется в пропасти. Со многою нуждой и терпением тамо живущие восходят и нисходят обременении суши, обаче терпят Господа ради да и в вечной жизни имуть мзду».

Я решил исполнить свой паломнический долг перед Карулей во время одного из пребываний своих на пристани Дафни, откуда легче всего отправиться туда вдоль морского берега. И с особым удовольствием вспоминаю теперь это плавание по волнующемуся морю, разнообразие причудливых очертаний диких и скалистых берегов и туманные морские дали с противоположной стороны. Не забуду и чистого, светло-голубого неба, тогда венчавшего нашу небольшую группу во время пути, вместе с ярко горевшим над головой солнцем, палящие лучи которого умерялись морской влагой. Незабываемые переживания, неизгладимые впечатления!.. Высоко-высоко на скалистом обрыве высится вдали неприступным средневековым замком живописный греческий монастырь Симонопетр. Затем наша лодка тихо прошла мимо монастыря Григориата, с изумительной живописностью точно повиснувшего в мареве южного воздуха. А за этими двумя орлиными гнездами следовали монастыри Дионисиат, Св. Павел и еще какие-то приюты отшельников, уцепившиеся за выступы скал.

– Страшно и смотреть! – услышал я замечание одного из спутников. – А вот живут же там наши братья. До скончания своего века живут и подвизаются во славу Божию. А поглядишь, вот-вот оборвется в море их гнездышко!

Я молчал, слушая эти простодушные замечания моего спутника и продолжая в то же время, как зачарованный, смотреть на настоящее чудо Карули, многочисленные каливки которой по мере приближения нашей лодки вырисовывались все яснее на сером граните скал.

– Вот так они поднимаются туда на веревке, – продолжал монах. – Вы видите веревку? Вот, извольте приметить. Она правее черных камней тянется… По веревочке же им и пищу посылают, отшельникам нашим. У веревки на конце корзиночка, ну и кладут в нее проплывающие… Иные каливиты из этих гнездышек лет по десятку не выходят: так там и живут годами в посте и молитве.

Наша лодка остановилась у камня невдалеке от тропинки, ведущей к одному из древнейших скитов – Св. Анны, расположенному среди громадных нависших утесов. Мы вышли: я, мой провожатый и еще один монах, направлявшийся из Св. Пантелеимона тоже на Карулю. Знакомство с последним оказалось для меня особенно ценным: этот схимонах, отец Никодим, был учеником известного всему Афону карульского отшельника, иеросхимонаха Феодосия, которого я очень хотел повидать.

– Вот немного отдохнем на камешка х, а потом и двинемся с Богом! – приветливо сказал отец Никодим. – Понесу сухари своему старцу.

Только теперь я заметил, что с отцом Никодимом был некоторый дорожный груз в виде мешка с сухарями.

– Вы мне и свой чемоданчик извольте! – любезно предложил он, забирая последний и к нему присоединяя еще и большой зонтик моего спутника, иеродиакона Афанасия. – Мне подниматься туда дело привычное, а вам впервые все же будет трудновато.

И отец Никодим легко пошел вперед и вверх, перепрыгивая как коза с камня на камень и, по-видимому, не прилагая особенных усилий для достижения еще далекой от всех нас цели. А мы следовали за ним, но, о Боже, сколь отличным являлось это наше движение.

Солнце палило нестерпимо. Но укрыться от лучей его не было возможности: все было скалисто, раскалено. Останавливались мы с иеродиаконом Афанасием почти после каждых 10–15 шагов, иногда судорожно хватаясь за выступы скал, тяжело дышали и немало мешали отцу Никодиму, принуждая его невольно задерживать свой прыткий ход и докучая ему разговорами и расспросами. Но особенно тяжело было подниматься вверх моему тучному спутнику, беспрестанно утиравшему огромным платком свое лицо. Он положительно задыхался от трудности восхождения. Что же касается меня, то при каждой остановке я находил прекрасное средство почти немедленно забывать эти трудности: стоило мне обернуться – и тотчас же я делался созерцателем неописуемой красоты, все время находившейся за моей спиной во время хода. Позади меня было море с его зеркальной поверхностью вод, дремавших в волшебном полусне под золотыми лучами полдневного солнца. А над всем этим царством красок и света стояли громадные иссиня-темные прибрежные скалы, у ног которых играли и плескались прозрачные волны. Но плескались они тихо, как бы боясь нарушить царившую вокруг тишину этих удивительных мест.

А мы поднимались все выше и выше, оставаясь в полном неведении о том, куда вел нас неутомимый монах и где нам удастся остановиться на более продолжительное время. Но вот, вдруг раздался веселый и звонкий окрик нашего вожатого, показавшийся даже несколько странным по своей простоте в обстановке всего окружающего нас величия.

– Отец Дорофей! А, отец Дорофей! – прозвучало впереди нас. – Веду к вам дорогих гостей-землячков! Выходите-е-е!..

Наш отец Никодим кричал куда-то влево, в направлении к почти отвесному склону горы, находившемуся от нас уже совсем близко. Тропинка в это время свернула влево, и энергичный отец Никодим внезапно исчез за какими-то кустарниками, а через минуту до нас снова донесся его голос, вторично окликавший отца Дорофея. Но последнего так и не отыскали: по уверению отца Никодима, он пошел за «дровишками».

Передохнув, мы двинулись дальше. Тропинка взбегала все выше и круче, а повороты ее были все чаще и неожиданнее. И вдруг перед нами сразу открылась каливка, положительно как бы прилипшая к основанию громадной каменной стены. Отец Никодим, по-прежнему не обнаруживавший признаков усталости от восхождения, радостно стоял теперь перед наглухо закрытой дверцей каливки, наполовину скрытой под гирляндами какого-то вьющегося растения. Он взывал по-уставному, но никто не откликался изнутри.

– Видать, молится старец, – пояснил он. – Ну, да ничего, откроет. И он вновь постучал в глухую дверцу, повторяя обычную молитву. За калиткой послышались старческие шаги, прогремел отодвигавшийся засов – и вслед затем на фоне темного четырехугольника открывшейся дверцы появилось перед нами прекрасное лицо старца-пустынника, одно из замечательнейших человеческих лиц, какие мне приходилось видеть в жизни. Оно было чистым, открытым, обрамленным белыми, как лунь, волосами головы, с такой же белой бородой, ниспадавшей на ветхую монашескую ряску. Но что было самым замечательным, самым чарующим на этом светлом старческом лице – это лучистые и ясные глаза, которыми он как бы обнимал и привлекал к себе всякого приближавшегося. Привлекательна была и его добрая, детски ласковая улыбка, как бы озарявшая все вокруг каким-то нездешним тихим светом.

– Милости просим, дорогие гости! – прозвучал тихий приветливый голос. – Прошу вас… Входите с Богом!

Старец о. Феодосий

Это был прославленный афонский старец-отшельник, иеросхимонах отец Феодосий, в далеком прошлом воспитанник Казанской духовной академии и ее профессор. Впоследствии по глубокому духовному устремлению он удалился на Афон, а затем ушел в отшельничество на Карулю. Здесь, проводя время в посте и уединенной молитве, он не чуждался и богословских вопросов, углубляясь в них и ведя очень интересную полемическую переписку с выдающимися учеными богословами: митрополитом Антонием (Храповицким), профессором Н. Н. Глубоковским, Доброклонским, Титовым и др.

Я спустился в его крошечную, но чистенькую келийку и всецело погрузился в созерцание этого замечательного человека. Я старался понять отца Феодосия, присматривался внимательно и серьезно, боясь пропустить какое-либо его слово, какой-либо случайный ответ. И в то же время с истинным восхищением следил за его спокойными движениями и тихим светом его взгляда. И, делая все эти наблюдения, я вскоре убедился в одной непреложной истине: тихий и приветливый старец, отец Феодосий был человеком исключительным, необыкновенным, выходящим из ряда других людей по сочетанию тех добродетелей, какие так и излучало от себя все его существо, казавшееся таким простым и несложным. Чистота душевная и телесная, целомудренное сердце, непоколебимая и горячая вера во все то, во что должен верить истинный подвижник, детская простота и полное доверие к людям – все это выявлялось из слов и жестов старца. И не было никакого сомнения, что все добродетели отца Феодосия были прочно спаяны в одно прекрасное целое одним живительным цементом, а именно любовью о Христе, соединенной с незыблемой верностью православию.

Но старец приобретал свои духовные богатства ценой нелегкой. О его неусыпном трудолюбии, непрерывной молитве, полной нестяжательности, высокой степени воздержания в пище и совершенном отсутствии честолюбия много рассказывали в разных обителях Афона.

– Батюшка Феодосий Карульский – это вода в чистом озере, – сказал мне один из святогорцев. – Чистая вода с зеркальною гладью… Вот это и есть отец Феодосий. А небеса-то Божьи в этом зеркале и отражаются… Вот и все!

Удивительно мудрые сравнения можно услышать из простодушных монашеских уст.

* * *

В то время, когда я был увлечен первой беседой с отцом Феодосией, монахи заботливо хозяйничали на крошечной площадке, где под виноградным навесом вкопан был старенький столик. А вскоре, узнав о нашем прибытии, к пустынному приюту старца подошли его соседи: отец Досифей и отец Иоиль. Добросердечный и гостеприимный отец Никодим, ученик старца, деловито суетился под нависшей скалой над закоптелым и помятым самоваром, который вскоре и закипел, к удовольствию присутствующих. И мы стали пить чай под грозно нависшей скалой на крошечной площадке, где был сооружен виноградный навес над покосившимся столиком. Закусывали сухарями – обычной пищей местных подвижников. Было больше чем скудно, но в памяти сохранилась приятная беседа, какую мы вели сообща в те часы… Время летело незаметно. И, улучив минуту, я удалился с отцом Феодосием, посвятившим мне два часа для личного собеседования.

Каруля. Келии отшельников над морем

Не забуду я этого разговора, оставившего неизгладимый след в моей душе. Он касался исключительно вопросов моей личной жизни, но как хорошо понимал старец эту мою жизнь, протекавшую от него так далеко среди мирской суеты! Какие простые и в то же время мудрые советы преподал он мне из глубины своего афонского уединения! И тогда понял я, какое великое благо представляет собой для христианского мира подлинное отшельничество и старчество во Христе, каких духовных высот могут достигнуть его истинные и достойные служители.

Затем отец Феодосий повел меня в свой крошечный «храм»-пещерку, и я простоял в нем вечерню. Церковка, прилепившаяся к скале, не превышала нескольких шагов в длину и ширину, гнездилась высоко над крутым скатом. Но чувства благоговения и высокого настроения владели сердцем во время молитвы в этом храме. Тихо мерцали восковые огарочки перед ликом закоптелых икон, проникновенно звучали слова молитв. А за спиной, за выходом из этого скромного дома молитвы простиралось бескрайное море и синели суровые горные склоны, такие далекие и чуждые всему суетному миру. И, выстаивая богослужение в церковке отца Феодосия, я совсем позабыл о своей усталости от тяжелого подъема на карульские высоты, почти валившей меня с ног еще так недавно.

Когда вечерня окончилась, я не мог удержаться, чтобы не побеспокоить старца новой просьбой еще побеседовать, что он и исполнил с прежней охотой и любовью. Мы уселись у входа в келийку старца и, глядя на море и прильнувшие к скалам каливки, стали беседовать как очень давние знакомые и друзья. Я обратился с вопросом: возможно ли спастись, живя в миру? Выслушав мой вопрос, старец немного задумался, а затем ласково сказал:

– В этом случае повторю лишь слова моего учителя, оптинского старца, который на подобный вопрос мудро ответил, что в своих решениях нужно руководствоваться здравым рассуждением, основывающимся на заповедях Господних. Но при этом нужно помнить, конечно, что и все добродетели крайне нужны тем, кто ищут Бога. Но мы знаем и то, что многие измождали свои тела, удалялись в пустыню, усердно ревновали в трудах, любили нищету и, несмотря на все это, падали, склонившись на зло, и делались достойными осуждения. Причина этому, что они не обладали добродетелью рассуждения и благоразумия, ибо эта добродетель направляет человека по прямому пути и удерживает его от уклонения. Рассуждение есть око души и ее светильник. Рассуждение есть поэтому и главная добродетель, по определению святого Антония Великого, а потому нужно руководствоваться здравым рассуждением, основывающимся на заповедях Господних и на любви к ближним. Удалившись от мира и покинув семью, человек далеко не всегда находит покой душе своей. Подвиги нищеты и самоотвержения могут только отдалить от Бога. Помогайте по усердию бедным, соблюдайте уставы Святой Церкви – и получите желанный мир душе, и будете жить во славу Божию.

Таков совет высокой и практической мудрости, преподанный святогорскому паломнику.

* * *

Время летело, а я готов был слушать отца Феодосия еще и еще. Но вот он поднялся и с ласковой улыбкой сказал:

– Теперь простите, простите меня, грешного. Вот и солнышко уже заходит…

Огненный его шар действительно уже скрылся за горами, и краски приближающейся ночи быстро покрывали морскую даль. Отец Феодосий удалился в свою келийку и, как я узнал от отца Никодима, далеко не для отдыха и сна.

– Он еще молиться будет часа два, батюшка-то наш, – с любовью сказал его преданный ученик. – Редкий подвижник!.. От него только и учиться нам, грешным монахам.

Стал накрапывать дождик, и я решился дожидаться утра при келии добрейшего отца Феодосия, выбрав себе для ложа доски около отвеса скалы под церковкой старца. Дверь оставалась открытой. Ночь была теплой и тихой, с темным небом, усеянным мириадами звезд. Я улегся, но сон долго не приходил ко мне: слишком необычны были впечатления минувшего дня, из коих самыми сильными были беседы с благостным старцем. Их приходилось не только помнить, но и подлинно переживать впоследствии.

Под конец я все же заснул, убаюканный чуть слышным шумом моря и ласкового ветерка, дувшего со стороны афонских скал. А на рассвете мы уже двигались дальше, направляясь в Кираши.

 

Кираши

От келийки отца Феодосия на Каруле мы направились к Кирашам, или келлии Св. Георгия, куда нас любезно согласился проводить карульский житель отец Иоиль, знавший туда всю нелегкую дорогу. Правда можно было бы избежать сухопутного движения и отправиться к намеченной цели на лодке, вдоль причудливо извилистых берегов. Но на этот раз наше плавание оказалось невозможным вследствие каприза морских вод: они были покрыты «фортуной», т. е. волнением, которое и заставило нас решиться на путешествие более утомительное, но верное.

– Фортуна может помешать нам попасть в Кираши вовремя. Иногда с волнами приходится бороться часами, – пояснил отец Иоиль. – Лучше уж пойдем по скалам. Конечно, трудновато вам будет с непривычки, но Господь поможет!

Отец Иоиль был прав. После выхода из гостеприимной келлии отца Феодосия идти в сторону Кирашей оказалось не легко, в особенности после того как южное солнце сменило свои утренние лучи на дневные. А от них не могли нас защитить нависшие над тропинкой скалы, вследствие чего приходилось идти под палящим зноем, становившемся все ожесточеннее по мере восхождения солнца к полуденной точке. Узкая тропинка вилась вдоль отвеса скал, которые, казалось, так и готовы были ежеминутно опрокинуться в темную бездну, вследствие чего путь наш представлялся не только тяжелым, но и опасным. Между тем виды, открывавшиеся перед нами, с каждой минутой становились все красивее и восхитительнее: зеленели, освещенные ярким солнцем, заросли, покрывавшие горы, светилось за ними бирюзовое море, сказочными исполинами стояли над ними громадные горы.

А мы поднимались, изнемогая, все выше и выше. И вдруг – поворот, а за ним спуск в горное ущелье, полное тишины, прохлады и ласкового журчания еще невидимых вод. Еще несколько шагов – и перед нашими глазами открылась видимая причина этой чудесной музыки: горный ручеек бежит по дну ущелья, насыщая все вокруг приятной свежестью и даря силы совсем новой буйно-зеленой растительности, поднимавшейся на его берегах. Не помню, как долго шли мы этим ущельем, вдыхая в себя его чудный воздух, насыщенный бодрящим запахом каких-то незнакомых трав и цветов.

– Здесь замечательно по холодку-то! – простодушно заметил один из монахов. – А дальше еще и лесок будет.

И действительно, вскоре мы вошли в этот «лесок», на самом же деле оказавшийся громадным вековым лесом, жутким и таинственным, тянувшемся далеко во все стороны. Мы долго шли этим лесом по чуть заметной тропинке, которую скорее угадывал своим пустынническим чутьем, а не видел отец Иоиль. Но удивительно прекрасен был этот лес, как бы самим Богом предназначенный для пустынников и отшельников. Кругом – ни человеческого жилья, ни пастбищ домашнего скота, ни окриков пахарей, ни встречных путников на узкой и извилистой тропинке. И везде только одна жуткая, таинственная тишина, лишь изредка нарушаемая грохотом отвалившегося с соседних скал камня или монотонным журчанием источника.

Не помню, сколько времени мы шли среди этого лесного векового царства, то роскошно-сказочного, то грандиозно-сурового. Помню только, что путешествие это под конец меня утомило до крайности. Дошло до того, что я уже едва передвигал ноги, делая каждый шаг с большим усилием и напряжением. А крупные дорожные камни, покрывавшие тропинку, постоянно выскальзывали из-под ног, приближая меня к падению. Вечер, между тем, уже приближался. Из лесной чащи все сильнее веяло его прохладной сыростью. Но, будучи готов каждую минуту попросту свалиться на землю от усталости, я уже начинал отчаиваться. А келлии Св. Георгия, к которой лежал наш путь, все не было и не было, несмотря на то что шедший впереди отец Иоиль неоднократно утешал меня, говоря, что она находится совсем уже близко.

– Вот, вот перевалик небольшой, а за ним и спуск к келлии. Теперь до нее, право же, рукой подать!

Но вместо этой «рукой подать» я только видел перед собой новые подъемы в густой лес, тянувшийся, казалось, на бесконечное число километров. Наконец тропинка пошла по более ровному месту, сделалась как будто более широкой и утоптанной. И спустя еще немного времени далеко внизу показалась давно желанная келлия, паломничество к которой было совершено с таким трудом.

Мы уже достигали нашей цели. Не прошло и нескольких минут, как я уже находился в обществе гостеприимного, радушного и простого старца отца Дорофея и кирашанских братий, вскоре заставивших меня совсем позабыть о всех трудностях путешествия в эту далекую обитель южного Афона.

* * *

После ужина, завершенного вечерней молитвой, я долго еще не ложился спать, любуясь из окна моей келийки чудной ночью, звездным небом и доносившимся шепотом моря. С мягкой звучностью пела ночная птица. И эти звуки в тишине чудесного вечера как-то успокаивали после утомительного дня.

Невыразимы чувства, охватывающие паломника в этой уединенной келлии у подножья вершины Афона. Так и слышится гимн хвалы и благодарения Творцу Вселенной, воспеваемый Ему самой природой Афона, заключающего среди своих лесов и скал столько дивных чудес.

 

Под ливнем

Дождь утих. Рассеялись тучи, и я поспешил тронуться в путь на Крестовскую келлию. Поспешил – и за это был жестоко наказан. Вышли мы из Кирашей при хорошей погоде, было лишь немного облачно. Путь наш лежал через горы, покрытые густым лесом, и меня к ним уверенно вел монах-грек, отец Яков, отлично изучивший все афонские тропы. Но уже в самом начале пути я заметил, что отец Яков несколько раз стал беспокойно оглядываться назад, пристально всматриваясь в небо, покрытое легкими облачками. Но я не придавал особого значения этому беспокойству, так как не предвидел, что афонские дожди могут грозить большими неприятностями. А эти неприятности все же заставили себя почувствовать, и очень скоро… Едва мы обогнули гору и двинулись по вьющейся тропинке ее лесистого склона, как внезапно резко захолодало и заморосил холодный дождик, усиливавшийся с каждой минутой. Отец Яков еще раз взглянул на серое небо и безнадежно махнул рукой, пробормотав что-то по-гречески. Огорчение его было вполне понятно: пройдя еще немного, мы уже всецело попали во власть проливного дождя, оказавшегося вдобавок еще и холодным.

Все вокруг нас подернулось суровым туманом, холодные дождевые струи били в лицо; пробегавшая под ногами тропинка сделалась скользкой и труднопроходимой. А идти вперед все же было лучше, чем стоять на одном месте, ибо несмотря на зеленый лесной свод, под которым мы шли, водяные струи пронизывали насквозь ветви старых деревьев. И мы всё шли вперед – промокшие до нитки, не находившие нужным теперь обмениваться друг с другом хотя бы единой фразой, ибо говорить не хотелось.

А дождь все лил и лил, все неистовствовал. Где-то в стороне – там, где синей полосой тянется обрывистый афонский берег – одна за другой проходили в тумане ливня крошечные каливки, подобно ласточкиным гнездам прилепившиеся к отвесным скалам. Промелькнул далеко внизу греческий скит Св. Анны, а дальше – дальше уже начиналось море, не имевшее теперь ничего общего с чарующим морем тихих и солнечных афонских дней. Оно в эти минуты было ужасным и жестоким: темное, свинцово-серое, до самого горизонта покрытое бушевавшими волнами. Оно все было теперь одной угрозой, одним неистовством, казавшимся бесконечным.

Жалкие и мокрые насквозь мы подошли к вратам греческого монастыря Св. Павла. Когда я взглянул на часы, то не без удивления убедился, что мы находились под беспрерывным ливнем больше двух часов. И на мгновение мелькнула мысль поискать спасения от дождя и холода в этой Павловской обители. Но сейчас же эта мысль и исчезла, так как остановка и ночлег в чужом монастыре был неудобен во всех отношениях. И поэтому я решил продолжать трудный путь, чтобы невзирая на все его невзгоды, все же к вечеру добраться до родной и гостеприимной Крестовской келлии.

От Св. Павла дорога шла все выше и выше. Все заметнее увеличивалась и ее крутизна, с каждым шагом затруднявшая наше движение. А дождь тем временем еще усилился, окончательно создавал впечатление разверзшихся небес, низвергавших настоящие водопады, сквозь холодную стихию которых то и дело прорывались ослепительные молнии, сопровождаемые громом. Положение наше осложнилось до крайности. И я удивляюсь, как удалось все же не сорваться с тропинки под порывом холодного ветра, способного сбросить тогда каждого из нас в пропасть. А давно умолкший отец Яков уже и не оглядывался: мокрый, он перескакивал с камня на камень, забираясь все выше и выше. Но вскоре нас встретила новая неожиданность: мы попали в полосу густых облаков, обволакивавших вершину горы, на которой мы находились. И в двух шагах уже нельзя было различить окрестных предметов, каковыми единственно только и были стволы вековых деревьев горного леса. Они шумели и трепетали, как былинки – эти могучие великаны афонской флоры, будучи готовы ежеминутно рухнуть нам на голову под порывами отчаянного ветра.

Начало темнеть. Мокрой и окоченевшей рукой я кое-как вынул часы и установил, что мы теперь находились в пути уже ровно четыре часа, из которых три прошли непрерывно под холодным ливнем, который, казалось, никогда не окончится. Я чувствовал, что силы меня покидают. Холод пронизывал до костей мое измученное тело, вода хлябала в тяжелых спортивных ботинках. Я начинал все чаще терять равновесие при движении по скользкой тропинке и несколько раз судорожно хватался за свисавшие откуда-то сверху ветви, чтобы не упасть. И я стал горячо молить Бога, чтобы он поскорее послал нам какое-либо человеческое жилье и не дал мне пропасть окончательно там, где всей душой преданные ему иноки стремятся к спасению. Не знаю, но весьма возможно, что эта моя молитва, вызванная необычными переживаниями под афонским ливнем, и была услышана…

Мы еще некоторое время поднимались вверх, причем я почти утратил всякую надежду на какое-либо облегчение нашего передвижения, как почувствовал, что ноги моего мулашки легко и свободно зашагали по ровной и гладкой поверхности. Это был горный хребет и перевал, за которым уже следовал спуск на восточную сторону Афона – спуск, казавшийся для меня настоящим блаженством. Но последнее предположение мало оправдалось. Как пришлось вскоре убедиться, спускаться было еще неизмеримо труднее по сравнению с подъемом. Тропинка, не изменявшая нам при последнем в наиболее тяжкие минуты, теперь бесследно исчезла, предоставив нам скользить вниз по поросшей мокрой травой целине, чередовавшейся с каменистыми склонами, в самой минимальной мере представлявшими собой опору для усталых ног, обутых в промокшую и тяжелую обувь, в то время как сучья и кусты, покрытые колючими ветвями, то и дело цеплялись за нашу одежду.

А ветер тем временем здесь задувал еще яростнее, еще упорнее, как будто бы поставив себе задачей обязательно доканать нас при конце путешествия. Но достичь этого ему все же не удалось, несмотря на все усилия. Как мы проделали последнюю часть нашего спуска – я даже не помню теперь. Но в результате все же очутились у горной подошвы мокрыми, окоченевшими, исцарапанными, но все же живыми.

Еще несколько усилий – и перед нами уже предстала порта вожделенной келлии Воздвижения Креста Господня. А спустя немного времени из всех уголков этой милой сердцу моему обители стали появляться ее насельники – все до единого радушные, отзывчивые и вместе с тем не на шутку перепуганные нашим видом. А последний действительно оставлял желать много лучшего: четыре часа непрерывного пребывания под холодным дождем и ветром превратили нас в существа, ничего не возбуждавшие, кроме сожаления и скорби.

– Пресвятая Троице! – услышал я возглас добрейшего отца Досифея. – Да как же это вы шли-то в такую непогоду, сердечные? А мы-то все думали, что вы в Лавре заночуете из-за превеликого дождя с ветром!

Как оказалось, иноки Крестовской келлии были осведомлены о моем скором прибытии, поджидали с утра, но потом решили, что я, будучи застигнут страшным ливнем, свернул на ночлег в Лавру Св. Афанасия. А мы с отцом Яковом этого не сделали, путешествовали по пустынной горной дороге вдали от Лавры и теперь стояли перед озабоченными насельниками Крестовской келлии во всем своем печальном обличьи.

– Ну, что же поделаешь, – заметил отец Досифей, – видно так судил Господь… Пожалуйте теперь, дорогой гость, в помещение. Обсушить вас надобно поскорее!

Мои друзья обошлись со мной как с человеком, потерпевшим кораблекрушение. Они поспешно ввели меня в чистенькую келейку, а затем энергично раздели, не без труда стащив с меня отяжелевшее платье, белье и утратившую всякий вид, еще так недавно совсем новую обувь.

– Принеси настойки, отец Исаия! – сказал схимонах Досифей, осторожно продвигая меня к стоявшей у стены монашеской койке. – Нельзя без настойки обойтись теперь! А у нас, афонцев, она всегда в запасе.

Этих лечебных настоек из различных целебных трав действительно у моих друзей оказалась целая аптека. И не прошло нескольких минут, как их крепкая жидкость стала усиленно втираться сноровистыми руками в мое тело, все еще насквозь пронизанное холодом и сыростью. И с какой заботливостью и неослабевающей силой производилось обоими монахами это втирание, в то время когда я совершенно беспомощным лежал на койке, покорно отдавшись власти моих замечательных и любвеобильных врачей! Закончив растирание, монахи перешли к внутреннему согреванию моего организма: дали мне выпить горячей «ракички», за которой последовала небольшая порция такого же горячего красного вина. А вслед затем, тепло укрытый и окончательно обессилевший, я быстро уснул в гостеприимной келийке, где уже пылала жарко растопленная русская печь.

– Чемоданчик-то нужно просушить, – слышал я, засыпая, хлопотливое указание отца Досифея, разбиравшегося в моем злосчастном багаже. – Только трудно будет со всеми этими вещами. Все прокисло: бумажник и записная книжка, тетрадки и листки. И чернила-то смылись…

Но грустные сообщения о печальной участи, постигшей дорогие мне дорожные заметки, долетали до меня как из другого мира. Ночью я несколько раз просыпался, не выходя окончательно из лихорадочного полузабытья, как в тумане менял белье, обливаясь испариной, и с тревогой ощущал зловещую боль в боку. И не было бы ничего удивительного, если бы я заболел воспалением легких после всего пережитого во время путешествия по горам и лесам в ненастное время и… в летнем костюмчике. И все же я избежал этого. Заботливые иноки гостеприимной русской келлии были настоящими слугами Божьими в тяжелые часы борьбы моего тела с болезнью.

Над моей койкой в течение всей ночи наклонялась то одна, то другая темная фигура, прислушивавшаяся к моему дыханию, то помогавшая мне стаскивать рубашку, промокшую от испарины, то подносившая мне к устам кружечку с холодным чаем и лимоном. Утром же я снова был подвергнут растиранию, но мои заботливые «врачи» не разрешили мне подняться с ложа. И я покинул его только избегнув опасности на четвертый день. Я не заболел воспалением легких только по милости Божьей и заботами Крестовской братии, благодарную память о которой сохраняю поднесь.

* * *

Я люблю все русские пустынные келлии на Святой Горе и чувствовал себя в каждой из них – среди простых и неискушенных насельников – как среди давних, испытанных и верных друзей. И принимают келлиоты своих гостей с каким-то особым радушием, искренней простотой и трогательной заботливостью. Поэтому я чувствовал себя среди них всегда как-то особенно радостно, покойно и родственно просто. Так хорошо мне было всегда во всех русских келлиях. Но все же должен при этом признать, что особенная радость и покой наполняли мою душу, когда я находился в келлии Воздвижения Креста, где живописная природа и чарующие виды сливаются с исключительно симпатичным характером и укладом жизни ее насельников.

А виды отсюда открываются поистине восхитительные! Глянешь направо – чудный вид на вершину Афона и зеленеющий простор окрестностей, где среди лесов и полей виднеются келлийки с виноградниками и фруктовыми садами. Посмотришь налево – по склонам, утопая в зелени, разбросались многочисленные обители; дальше – Карея, и блестят величественные купола нашего Свято-Андреевского скита. А прямо – широчайший вид на лазурное море с затуманенной далью и узкой полоской Дарданелл.

Эти виды ласкают и развлекают очарованный взор, навевая молитвенный покой.

 

Келлиоты, каливиты и сиромахи

Когда на Святой Горе совершалось пострижение, то большинство перешедших эту грань «удостоившихся» впоследствии довольно легко свыкалось со своим суровым положением иноческого безволия и полнейшей покорности церковной власти: «Воля твоего игумена и духовника должна быть твоею волею», – так говорили старцы, наставлявшие будущих иноков. Но случалось, что иной постриженец оказывался не подходящим для несения «креста безволия», несмотря на искреннее стремление к подобному подвигу.

Такими «неудачниками» являлись обыкновенно пожилые постриженцы, долгое время обитавшие в миру и привыкшие к полной самостоятельности. И, несмотря на глубокую веру и стремление к молитве, таким людям все же бывало трудно свыкнуться со строгими правилами монастырского устава. Обыкновенно такой монах, с благословения настоятеля и своего духовника, покидал киновию-общежитие и уходил в «неведомую даль» по зеленым просторам Афона, отыскивая себе место, где ему было бы удобнее спасаться в частичном или полном пустынническом уединении.

Лучше устраивались те, у кого имелись кое-какие сбережения. Но чаще случалось, что такой искатель уединенной монашеской жизни, заарендовывал старенькую и заброшенную келлийную усадебку, в которой и селился. Вполне естественно, что – несмотря на искреннее желание такого хозяина самолично трудиться на своем участке – одних рабочих рук самого хозяина не хватало. И тогда он приглашал на свой участок несколько бедняков-монахов, тоже стремящихся к созерцательной жизни вне оград общежительных монастырей. Вскоре новый келлиот начинал жизнь в своей келлии своеобразной жизнью афонского хозяина, не переставая, однако, быть в то же время и примерным иноком, преследующим одну главную цель: спасение своей души и неустанную молитву по всем правилам святогорского устава. А приглашенные в келлию братья поступали в подчинение своему старцу, пользуясь попечением и заботами его. Следует отметить, что, несмотря на такой самостоятельный характер возникновения подобных келлий, в их обиход автоматически проникал обязательный для всех обитателей Афона древний устав, который строго регулировал жизнь и отношения монахов-насельников. И благодаря этому хозяин келлии становился старшим над всеми собратьями иноками. При этом он именовался «старцем» и «учителем», хотя иногда бывал моложе своих собратьев и учеников. Но общему делу и полному согласию такое положение ничуть не мешало: старец и ученики всегда с охотой и рвением относились к работе, преследуя в то же время цели общего спасения и совместной молитвы.

Каждый из старцев-хозяев, приступая к деятельности на приобретенном или заарендованном земельном участке, тотчас же снабжался монастырем, от которого получал участок, особой грамотой (омология). В ней обозначались права владения старцем полученной землей или келлией. При этом в омологии означались также и имена иноков-наследников, в руки коих должна перейти келлия после смерти старца. И таких наследников в омологии упоминалось двое – первый и второй.

В довоенные времена встречались русские старцы-келлиоты, имевшие больше 120 человек братии в благоустроенных келлиях. И какой порядок был у них в хозяйстве, как согласно работали они со своими старцами для процветания обители!.. Теперь, к сожалению, таких многолюдных русских келлий уже нет на Святой Горе: тяжесть пореволюционных лет главным образом коснулась именно их. И самое большее, что имеется теперь в больших келлиях – это 8–10 человек немощных старцев.

Но есть ряд святогорских насельников, которых толкают на выход из общежительных обителей настроения, совсем не схожие с настроениями вышеописанных иноков, которые просто трудно сживались со строгостью устава больших монастырей. Это – отшельники духовного порядка, значительно высшего; отшельники, ищущие полного уединения для более глубокого молитвенного общения с Богом, которого только и желали иметь своим незримым и постоянным руководителем. И, исповедуя такие убеждения, люди эти уходили в свои пустынные становища, отыскиваемые не без труда. Дело в том, что эта категория искателей уединения являлась в большинстве настоящими бедняками, не способными на приобретение для себя даже самых необходимых вещей. Но желание уединиться и вести пустынническую жизнь по образцу древних отшельников заставляло преодолевать все препятствия.

Приспособив кое-как для своего примитивного жилья какое-либо помещение, уединившийся обитатель начинал вести образ жизни затворника, не зная никаких помощников, собратьев, сожителей и питаясь только сухарями, получаемыми из милости от ближайшего монастыря. Иногда у такого старца-отшельника находили приют и один-два ученика, тоже искавших уединения, созерцательной жизни и отшельнического подвига. Случалось, что такой подвижник забирался и в более отдаленные и глухие места Святой Горы и там устраивал себе собственными руками каливку, которая обычно была мала и убога. Но такой пустынник и не заботился вовсе об удобстве и размерах своего помещения. Было бы только укрытие от дождя и непогоды и – что самое существенное – чтобы оно находилось как можно дальше от другого жилья, людей и их голосов, мало способствующих делу спасения души и богомыслия.

Удалившись, таким образом, от мира, подобный афонский отшельник обычно в него уже более и не возвращался. Все это люди – исключительно большого характера, твердой воли и неугасимой, безграничной веры в правоту своего дела. И лишь изредка, преимущественно по праздникам, эти отшельники отправлялись в ближайший монастырь или храм келлийной обители для того, чтобы приобщиться Святых Таин и взять сухарей. Но долго там они не задерживались, избегая разговоров с монастырскими иноками, хотя вовсе не отличались мрачностью настроения и угрюмостью. Наоборот!.. Но многие из них считали даже излишним развлечением частые путешествия в монастыри для присутствия на общих церковных богослужениях. «Сходишь в обитель на единый день, а дух и мысли взволновываются на месяц…»

Рассуждая так и стремясь к неотлучному пребыванию на местах своего уединения, сторонники таких стремлений в прежние годы находили и соответствующий выход из положения. Часто они располагали свои каливки недалеко одна от другой, в виде разбросанного селения по диким горным уступам. А посередине последнего устраивали особую площадку, на которой общими усилиями воздвигали свою собственную соборную церковь. Тотчас же находился в среде пустынников священнослужитель, которому и поручалось совершение всех служб. Тогда опять получалось нечто похожее на монастырь с разбросанными самостоятельными каливками и со всеми особенностями иноческой жизни, без которых пустынникам трудно было бы придерживаться порядка при пользовании своей церковью. И нельзя уже было обходиться без особого старшего (дикея), являвшегося лицом выборным из своей же среды, на обязанности которого лежала бы забота о чистоте и благолепии соборного храма и благочиния церковных служб. А впоследствии такой дикей начинал также ведать и общими хозяйственными делами всех братьев-пустынников своей общины, заботился об их скромном продовольствии и т. д.

Таким образом, отдельные пустынники постепенно образовывали уже особый скит из разбросанных калив, впоследствии уже окончательно приобретавший все права такового. Так и образовались в прежние времена греческие скиты. Но все они далеки по своему характеру и устройству от типа скита русского, во всем походящего на большой общежительный монастырь.

Есть на Святой Горе Афонской и еще один вид отшельников, не подходящих ни к первому, ни ко второму из типов, выше представленных. Это тип отшельника-странника, вообще не имеющего никакого постоянного убежища и всю жизнь паломничающего из монастыря в монастырь, из келлии в келлию. Афонский полуостров велик для такого пешехода. Но, несмотря на это, он пересекал его пространства неисчислимое количество раз за время своего подвижничества. Он вечно двигался по этим пространствам с котомкой за плечами, никуда определенно не стремясь и ничего определенного не желая. Если встретится на пути гостеприимный монастырь или такая же келлия – переночует, отведает трапезы и бредет себе дальше по лесам и стремнинам Святой Горы. Я пытался сфотографировать таких «сиромахов», но они решительно не допускали этого.

Что же касается общего отношения монастырей к такого рода странствующим, то в большинстве случаев оно являлось милостивым и снисходительным. Подойдя обыкновенно к монастырским воротам, такой странник получал от привратника (портара) положенную милостыню, а иногда снабжался и поношенной ряской или обувью. Снабжали сиромахов монастыри, скиты и келлии также хлебом и сухарями. А в дореволюционные времена, когда по Святой Горе паломничали толпы благочестивых русских паломников, эти странники-сиромахи всегда обретали запас пропитания в особо чтимых местах полуострова, и главным образом у источника Святого Афанасия. Там на особых камнях всегда лежали целые горы хлеба, сухарей и других скромных продуктов монашеского питания, оставляемых более имущими паломниками для прохожей святогорской бедноты.

Что же касается вообще афонских сиромахов, то об их жизни можно было написать целые книги: настолько она разнообразна и полна всевозможными эпизодами, от умилительно-поэтических и до полных сурового трагизма.

 

Афонская живопись

До XVI века расписаны были только два соборных храма: в сербском Хиландаре, вскоре после 1198 года, и Ватопедский, в 1312 году; да еще один из параклисов в монастыре Св. Павла в 1393 году. Но первой стенописи и следов нет, т. к. Введенский собор в Хиландаре разобран был в конце XIII века и на месте его тогда же построен новый храм. А ватопедская и павловская стенописи хотя и уцелели поныне, но после появления их ни один святогорский монастырь не расписывал своих святилищ вплоть до 1526 года. И объясняется это тем, что в это время вокруг Афона города и деревни пылали, а христиане своими слезами и кровью орошали землю.

То время было грозное, ужасное, роковое: тогда Сербия пала, Болгария была сокрушена, Валахия порабощена, Молдавия пленена; Фракия, Македония и Епироалбания – заняты чадами Измаила и Агари; Грецию предал султану Баязиду тройной изменник веры, отечества и христианок в лице княгини Труделуды епископ Фокидский. Тогда в монашеских обителях на Олимпе, у города Бруссы, поселились дервиши, город Солунь пал под ударами султана Мурата II в 1430 году, и воины его попарно связывали местных и афонских монахов с монахинями. Тогда Царьград – это око вселенной – потемнело, это средоточие веры, ведения и изящных искусств – было потоптано варварами. Тогда святогорцы, грабимые каталонцами и турками, только плакали и молились.

Итак, до живописи ли им было тогда?

С XVI века, когда турки оставались еще сильны, христиане, сколько можно, успокоились и сосредоточили свои народности у алтарей Господних. С той поры афонские монахи искали и находили всякую помощь у деспотов и деспотии Сербии, у господарей Молдавии и Валахии, у царей грузинских и российских. Оттого благосостояние их улучшилось, и святилища их начали украшаться стенописью.

На Афонской Горе не существовала издревле своя школа церковной живописи до XVIII века, а все тамошние замечательные иконы принесены из разных стран и мест: Дионисиатская Богоматерь, которую Цареградский Патриарх Сергий погружал в море в 626 году, принесена из Трапезунда, Иверская Богоматерь – из Никеи, две зографские иконы святого Георгия – из Палестины и Аравии, костамонитская святого архидиакона Стефана – из Иерусалима, две ксенофские мозаичные святого Георгия и Димитрия – из Константинополя, Хиландарская Богоматерь Троеручица – из Сербии.

Что касается живописи, то и она была произведена художниками не афонскими: в Лавре Св. Афанасия – Феофаном Критянином, в Протате, Хиландаре и Старом Руссике – Фралгом Виотийцем, в Ватопеде – Панселином Солунцем, в Ивере – иеромонахом Марком из Грузии. В прочих монастырях, как видно из летописи монастыря Зографа, работали пришлые живописцы из Фессалии и Эпира, из Болгарии, Сербии, Валахии и России, из города Смирны и с острова Хиоса. И только с XVIII века афонские обители обзавелись своими художниками и мастерскими.

Православная иконопись на Афоне выражает христианские догматы, предания, обряды. Но так, что догматическая непреложность иконописания сочетается с свободой вдохновения, веры и эстетического вкуса. А в то же время эта свобода ограничивается просопографической достоверностью и надобностью возбуждать и поддерживать в христианах высокие помыслы и святые чувствования.

На Афоне достойна внимания иносказательная знаменность (символика) многих предметов на иконах и стенных изображениях. Там нет таких эмблем, какие можно видеть в церквах римско-католических. Нет ни воспрещенных Седьмым Вселенским Собором агнцев, означающих Спасителя и апостолов, ни голубей, напоминающих апостолов же; нет ни бочонков с обручами, ни поблекших листьев, ни голубей с веточками в клювах, из коих первые означают крепкий союз христиан, вторые – скоротечность жизни, третьи – полет чистых душ на небо; нет венцов Христу в руках мучеников. Зато в афонской живописи есть другие знаменности и отличия. Во всех афонских храмах расположение стенной живописи не условлено общим правилом или обычаем и потому не везде одинаково. Но по большей части в небе купола видится или Господь Вседержитель (в Лавре, Ивере, Ватопеде, Пандократоре), или Богоматерь с распростертыми руками (в Зографе и Костамоните). В Лавре – ветхозаветные праотцы в кружках и под ними пророки в рост. Богоматерь над горним местом с двумя ангелами подле Нее – в церквах Протатской и Лаврской, а в Никольском приделе Лавры – Богоматерь с Младенцем у персей Ее. Она же в Ивере над средним окном алтаря в рост, но без ангелов и без младенца.

Ниже Богоматери в Протате, на правой стороне алтаря, Господь стоя преподает тело Свое благоговейно подходящим к Нему апостолам, а на левой – Он причащает их из чаши Своею Кровию. Под этими изображениями помещены святители, составлявшие и служившие литургию. В Ивере видятся эти же изображения с добавлением ангелов, совершающих великий выход с дарами. В Лавре – эти же изображения с добавлением таковых же ангелов, то же и в Никольском приделе этой обители.

В церквах афонских, в алтарном углублении их, за святым престолом на стенах пишутся составители литургии: Иаков, брат Господень, Василий Великий, Иоанн Златоустый и Григорий Двоеслов – каждый с развернутым свитком в руках, на котором начертаны начальные слова литургических молитв. Тут же, если алтарь обширен, пишутся и другие святители: Афанасий и Кирилл Александрийские, Григорий Богослов, Николай Чудотворец, Спиридон Тримифунтский и др. Мученики написаны на нижних частях стен храмов, и при этом весьма живо. Нужно думать, что работавшие на Афоне иконописцы имели у себя под руками рукописные жития святых с изображениями их.

Верхние части стен в алтарях и среди храмов покрыты больше изображениями господских и богородичных праздников. На восточной стороне, выше иконостаса, помещено Благовещение, а на западной – Успение Богоматери. Места для историрования (стенописания) акафиста Богоматери, Апокалипсиса и псаломского богохваления всей твари отведены на папертях. А ктиторы монастырей обоего пола изображены на стенах среди храмов и в литийных притворах их.

Любимые цвета трудившихся на Афоне иконописцев – голубой, багряный, белый и желтый. Первый цвет небесный предпочитаем был ими зеленому, потому что его любили все православные цари греческие, поддерживавшие партию голубых, в отличие от еретиков, усвоивших себе цвет лугов и принадлежавших к партии зеленых. Притом голубой цвет напоминает сошедшего с небес и вознесшегося на небеса Господа и наше вечное житие в небесных обителях. Этот цвет виден в афонских церквях как на фоне стенной живописи, так и на одеждах Спасителя и Пресвятой Матери Его.

Цвет багряный избран для писания верхнего или нижнего одеяния Спасителя, как знаменование царского величия Его и таинства искупления рода человеческого Кровию Его. А имея в виду, что послужила этому таинству и Пресвятая Дева, происходившая из царского и первосвященнического рода, то и ее омофорион написан багряным цветом. Лица Спасителя, Богоматери и праотцев их большей частью написаны белые, так как священное писание внушает нам, что первый человек Адам был белый и алый. Цвет желтоватый издревле употребляется агиографами для писания нижней одежды святых иноков, потому что горючая сера напоминает монаху о переплавке и очищении всего существа его.

Темноватые иконы, старинные и недавние, нередки на Афоне. К разряду первых там принадлежат: в монастыре Св. Дионисия та икона Богоматери, пред которой Вселенский Патриарх Сергий с народом молился об освобождении Константинополя от осады его персами и аварами в 626 году; в Ивере икона, приплывшая по морю к этому монастырю и взятая с воды грузинским монахом Гавриилом в 829 году; в монастыре Св. Павла икона на небольшой доске, принадлежавшая Феодоре (829–842 гг.) и не сгоревшая в огне; в Лавре – так называемая «Кукузелисса». Есть несколько икон, написанных особенно необыкновенно, и лики их видны как бы в тумане, как бы тень или дух. Лик покрыт темным колоритом с отливом темно-багрового цвета. А на святопавловской иконе лицо Богоматери видно как бы в тумане, как бы дух, смотрящий на нас из глуби отдаленного неба, и все оно покрыто темным колоритом и тем же багрово-малиновым отливом. Такой способ письма особенно любили сербские и болгарские иконописцы – и он, помимо оригинальности, весьма замечателен.

На Афоне строго соблюдена догматическая непреложность иконописания. Там только в одном Ватопедском соборе насредине свода, накрывающего правый клирос, изображен в 1312 году Господь Саваоф, как ветхий денми старец, с открытым Евангелием; во всех прочих храмах нет сего лика: никто там не решался изображать Бога, о котором сказано в Евангелии от Иоанна: «Бога никтоже виде нигдеже». И Святую Троицу иконописцы на Святой Горе Афонской писали в виде трех ангелов под Мамврийским дубом, по древнейшему установлению, а не в облаках восседающего Иисуса Христа с Крестом, слева Бога Саваофа с треугольником около головы и с державой и скипетром в руке, среди Них парящего голубя в сиянии – как бывало у нас почти во всех церквах.

На Афоне приняты лишь такие изображения, какие указал и благословил Седьмой Вселенский Собор 788 года. Этот собор воспретил писать Иисуса Христа в виде агнца, вопреки римскому обычаю изображать его в таком виде. И нарушение этого воспрещения нигде не встречается на Афоне.

Из православного катехизиса известно, что Господь Иисус Христос есть царь-вседержитель, первосвященник-пастырь и пророк-учитель. Эти три догматические понятия о нем тонко отображены живописью на Афоне. Но там же с догматической непреложностью соединена и свобода священного искусства – иконописания. Самое историрование тамошних церквей, как храмин, уготовленных для Тайной Вечери Господней, в которых Господь причащает апостолов, а святые составители литургий и иерархи держат в руках своих хартии с литургическими молитвами; ангелы же, как иереи, совершают великий выход; святые мученики и преподобные мужи и жены предстоят как участники оной вечери. Такое историрование есть замечательное проявление прогрессивной свободы. Ибо в века V, VI и последующие христианские церкви исторированы были по иной, отличной от афонской идеи о церкви, как о храмине Тайной Вечери: тогда была любимая мысль мусией изображать Христа не как установителя Тайной Вечери, а как Божественного Основателя Церкви Вселенской посредством апостолов и мучеников. Поэтому и лик Его помещаем был или в небе купола, или в алтарном абсиде, так что к нему идут апостолы, мученики и иерархи и подносят ему венцы.

Такое историрование сохранилось, например, в итальянском городе Равенне – храм Св. Иоанна (425–430 г.), Св. Марии (V век); в Риме – церковь Св. Косьмы и Дамиана (526–530 г.).

Не такие, а свои собственные историрования храмов свободно воспроизвел Афон евхаристический. По художественной же свободности там святые лики изображены в разных размерах и видах, поясные и во весь рост – как бы бесплотные и живоизобразительные. А лица Господа Иисуса Христа и Пресвятой Матери Его – разнообразные, не походящие одно на другое.

Афонская живопись – не то что итальянская, или французская, или немецкая: она уступает им в колорите и выразительности, но не переступает пределов священного приличия, каковое прегрешение замечается в картинных галереях Европы. Там имеются прекрасные, дивные произведения живописной кисти, но между ними усматриваются и такие, которые заставляют улыбаться и жалеть о порче или недостаточности изящного вкуса даровитых живописцев. Неприятно бывает видеть там на некоторых иконах… даже кое-что и неприличное.

Ничего подобного нет на Афоне: здесь все иконы и стенные изображения написаны вполне благопристойно и все страстотерпцы написаны молящимися, или идущими на страдания, или торжествующими победу над мучителями и увенчанными славой небесной. Вообще, во всем тамошнем иконописании видно святое, строгое и спасительное православие.

 

Вселенское значение Афона

Чем объяснить, что только здесь, на небольшом полуострове Халкидике, до сих пор совершаются такие удивительные дела, каковые не имеют ничего общего с нашей материалистической жизнью текущей бурной эпохи, вообще бедной духовными подвигами?.. Чем объяснить, что только Афон с его Святой Горой неудержимо привлекал к себе до недавнего времени множество людей совсем особых настроений и особого духовного склада, стремившихся к целям далеким и чуждым миллионам обыденных жителей суетного мира, погрязших в ожесточенной и смертельной борьбе за личное благополучие, преходящие радости и наслаждения.

Нет никакого сомнения в том, что такое положение вытекает из обстоятельств вполне естественных, а не случайных. Действительно, при внимательном ознакомлении с афонским краем и бытом насельников его монашеского царства всякий вдумчивый наблюдатель поймет, почему это царство основалось и просуществовало столько веков только здесь, а не где-либо в ином пункте земного шара.

Святая Гора Афонская как бы самим Превечным Творцом Вселенной предназначена была для созерцательной жизни тех своих смертных избранников – «земных ангелов», как называли их в старину, – каким была уготовлена юдоль подвижничества в целях истинного познания Его Божественного Света. И по воле Творца сама природа пошла навстречу этим людям и в совершенстве завершила свое дело. Действительно, трудно найти на земле уголок, более пригодный для монашеских подвигов и развития духовной жизни, чем Афон. Изолированный и огражденный своими скалистыми, малоприступными берегами, весь этот полуостров является как бы громадным монастырем.

Когда-то, во тьме веков, еще задолго до того, когда над Вифлеемом загорелась лучезарная звезда Спасителя мира, пробовали на Афоне селиться и строить там свои жилища миряне – беспечные и веселые дети Эллады, чтившие Апполона и ни о чем не желавшие более думать, как только о полной наслаждений жизни земли. Но повеяло на Афон с Востока новым ветром совершившегося там Воскресения – и как-то сами собой, без реального принуждения со стороны испарились с Святогорской земли все мирские насельники. Миряне навсегда ушли на север, за высокие горы, почитая Афон непригодным для их благоденствия. Но на смену им пришли люди новые, совсем не похожие на своих предшественников: ими были первые аскеты-христиане, не стремившиеся ни к чему иному, кроме познания прямого пути к царству Бога Истинного и отрешения от всех благ и наслаждений тела. И, поселившись на Афоне исключительно для жизни уединенной, эти люди превратили неблагоприятную дотоле его почву в ряд цветущих и благодатных плантаций, созданных упорным трудом, перемежаемым молитвой.

Проходило время. Сходились к Святой Горе все новые ее поклонники – и одно за другим возрастали прочные иноческие поселения. Воздвигались храмы и жилища иноков, расцветали и ширились сады. И все это совершалось упорным трудом подвижников-мужей.

* * *

И велика была преданность этих людей православию. Умерщвлявшие неустанно свою плоть и освобождавшие свой дух, они закаляли свою волю для служения заветам православия настолько, что отдача земной своей жизни за идею его представлялась событием малозначащим. Известно, например, как горячо защищали они свои права и веру от вторжения в стены своих обителей Лионской и Флорентийской уний. Борьба эта стоила афонским инокам жестоких страданий и даже жизни: достаточно припомнить гибель двадцати шести зографских иноков, сожженных в монастырском пироге за верность православию.

Но ничто так и не могло ни в одну из эпох уничтожить полной гегемонии православия на Афоне или уменьшить стремление к Святой Горе новых подвижников. Достаточно сказать, что к концу XIV века число православных монастырей на Афоне доходило до цифры 150, а общее число иноков, подвизавшихся на всем полуострове, составляло несколько десятков тысяч. И никакие внешние потрясения и даже вторжения вражеских сил не могли сокрушить ни силы духа православной веры в этих подвижниках, ни чистоты православных обрядов и церковного благолепия древней Византии.

* * *

Немало оказывал Афон услуг и христианскому просвещению, дав миру таких ученых мужей, как митрополит Киприан, преподобный Максим Грек, Иоанн Вышинский, Афанасий Великий и другие, каковые переводами священных книг и собственными сочинениями оказали немалую услугу и России, не говоря уже о других православных странах.

 

Последний отъезд с Афона

Откачнулась лодка с таможенными властями, и, как легкая скорлупа, отлепившаяся от борта парохода, закачалась она на синих волнах, прыгая с гребня на гребень. А четверть часа спустя наш пароход уже покидал суровые скалы Афона. Но долго еще потом стояли перед нами кремнистые хребты Священной Горы, с едва видневшимися позади парохода серо-фиолетовыми очертаниями.

Мы обогнули залив Кассандры и круто свернули вправо, чтобы идти под углом на север. Но долго еще берег был в виду, и только упавшие на землю сумерки скрыли от нас его причудливый излом.

В рубиновом багрянце потонул почти моментально золотистый диск солнца. Но не успел еще потемнеть горизонт, как уже слабый свет полной луны протянул трепетные тени от мачт и набросал прихотливый переплет снастей и веревок на белом дощатом помосте. Тронутая серебристыми иглами, зарябила тихая гладь моря, и как будто скрытые огни замерцали вдруг в глубине, под тонким изломом прозрачной воды. Заискрились и разбежались снопами огнистых лучей, то вспыхивая, то потухая.

Только около полуночи задремал я в шезлонге, но уже проснулся с восходом солнца. В это время мы плыли по широкому Солунскому заливу, и картина была чудесная. На горизонте виднелся синеватый берег Кассандры, мимо которого мы проплыли ночью, еще дальше обозначился чуть заметный и почти слившийся с небом остроконечный пик Афона, на котором, будто флаг, стояло белое облачко. С правой стороны тянулись берега Македонского полуострова, а с левой возвышался Олимп. Средину его опоясывали белые облака, а над ними возносилась коническая вершина Оссы. Розовыми блестками горели при свете восходящего солнца его вечные снега, и я любовался этим гигантским престолом языческого громовержца.

Наслаждаясь такой прекрасной картиной, я унесся мыслью к былому классическому величию Олимпа, когда он живым воображением греков был заселен богами. Восстала предо мной и тень бессмертного Гомера. Прошлая историческая жизнь Македонии также предносилась моей мысли и предо мной поочередно восставали знаменитые представители различных эпох ее: Александр Великий, святой апостол Павел, равноапостольный Константин, святые братья Кирилл и Мефодий…

В то время как я уносился мыслью к историческому прошлому, пароход наш, круто повернувши к северо-востоку, вошел в Солунский залив, и пред нами предстал самый город во всем его внешнем величии.