Колочу его между ног. Колочу яростно, изо всех сил. Я между сном и явью, но это не мешает мне бить его. Раз, еще раз. Он в ужасе выскакивает с кровати. Он так изумлен, что я могу прочитать боль на его лице.
— Что случилось? Тебе приснился плохой сон?
Ах, куриные твои мозги! Да, мне снился плохой сон: это ты! С ненавистью смотрю ему в лицо.
— Что случилось, милая? Что-то произошло?
Я с яростью сбрасываю со своего плеча его руку.
— Что с тобой происходит? Может, скажешь?
— Одевайся и пошел вон из моей каюты!
Он начинает одеваться. Ясно, что продолжения спектакля он ожидать не намерен и уйдет, не затягивая. У него нет желания блуждать в темных дебрях моего подсознания. «Совсем чокнутая!» — единственное, что способен понять его куриный мозг.
— Хочу поздравить вас с вашим безграничным успехом у всех женщин этого корабля. Хвалю за сообразительность — и как это вы умудрились успеть, едва выскочив из моей кровати, на свидание с другой женщиной? Я поражена. Если у мужчины мало мозгов, то обычно хорошие физические способности и неуемный аппетит.
— Что ты несешь?
— Зубы мне не заговаривай! То, что ты слышишь — еще самые нежные слова, из тех, что ты заслуживаешь. Стоит только напрячь отсутствующие мозги — и ты поймешь, о чем я.
— Зачем ты меня обижаешь? Что я тебе сделал? — рот его приоткрыт от изумления.
— Ты можешь делать мне больно, можешь унижать меня, уродовать — мне наплевать. Но ты мне лжешь. Это страшно. Хорошо, что я тебе всыпала, мало еще. Пусть эти побои были отвратительными, уродливыми, ужасными — но они были от меня. Они были моими. Ты тянешь меня в мир, которому я не принадлежу и которому не хотела бы принадлежать даже в кошмарном сне. А ты тащишь меня в свою грязь, как магнит.
— О чем ты говоришь?
— Слушай меня внимательно. Твой вопрос — он из твоего мира. Я говорю то, что говорю. Ни больше ни меньше. Все ясно. Включай мозги. А если не понимаешь — заведи себе какую-нибудь Мэри Джейн.
— Ах, значит, проблема в том, что вчера мы ходили с Мэри Джейн в Марсель? Я ей давно обещал это и не подумал, что выполнить давнее обещание — большое преступление.
— В твоем мире приходится принимать на веру такие вот логичные доводы.
— Ты, наверное, ужасно ненавидишь мужчин. У нас с Мэри Джейн не было ничего такого, что могло бы вызвать такую реакцию.
— Убирайся! Мне твой третьеразрядный психоанализ не нужен!
Он унижен, обижен, обозлен. Сохраняя удобное случаю молчание, выходит.
Возвращаюсь в кровать и засыпаю, как младенец.
Просыпаюсь от каких-то дурных мыслей. Что-то мешает. Сначала пытаюсь вспомнить, что именно со мной произошло. Все слова, точки, запятые, точки с запятыми. Мимику, движения, сцены. По мере того, как я просыпаюсь, все это медленно загружается у меня в голове, как в старом компьютере. Если расположить все по порядку, найти всему объяснение и успокоиться, то получится вообще все забыть. Не нужно перемалывать все вперемешку, нужно все разложить по местам…
С первой секунды пытаюсь вспомнить все произошедшее — как я проснулась и начала колотить его. Теперь мне стыдно — зачем я это сделала? Почему эти гадости вырвались у меня? По мере того как я все вспоминаю, стыд и раскаяние нарастают и, превращаясь в огромное чудовище, начинают меня терзать. Теперь я думаю, что если бы я сняла фильм, я бы вырезала эту сцену, если бы я писала роман, вырвала бы эти страницы. Но в жизни пленку назад не отмотать. Жизнь всегда говорит нам: «Теперь терпи все то дерьмо, которое ты сама устроила!»
Вспоминаю. Я проснулась от того, что начала пинать его во сне. Наверное, так и было. Но была ли я не права? Нет!
Хочу к нему. Хочу быть с ним — заниматься с ним любовью, спать рядом с ним, смотреть на его лицо.
Значит, я была не права. Я такая слабая.
Ах, вернуться бы сейчас к первому его слову!
— Что случилось? Тебе приснился плохой сон?
— Да, сейчас не вспомнить, но сон был очень страшный. Извини. Обними меня покрепче, и мне сразу станет лучше.
Бросаюсь в ванную. Мне настолько отвратительно, что не получается плакать. От воды жестокий мотылек раскаяния только расправляет крылышки. И этими крылышками он разрывает мне сердце. Вот он засунул в рот часть моей печени, разорвал на части кишечник, кусочек сердца сунул за щеку.
Выскочив из ванной, прижимаю к лицу полотенце. Глазам и сердцу так больно, будто в них попало по крошечной льдинке, как в сказке. Тру полотенцем глаза, но льдинку не вытащить. И больно, и не больно. Я права. Или не права? Слышу, как открылась дверь каюты. Неужели он вернулся? Неужели он меня понял и простил?
— Приветики! Мы в Барселоне! Ты не проголодалась?
Девчонка!
— Достань мне серую рубашку из нижнего ящика!
Но вся моя одежда в чемодане. Сейчас она увидит, что я собрала вещи. Ладно, мне наплевать. Я так расстроена, что мне наплевать на ее нервы. Если хочет, пусть бесится. У меня в душе для нее осталось ни сантиметра.
— А ты, оказывается, все убрала из ящиков. Не могу ничего найти.
— Посмотри в зеленом чемодане. Он на полу.
Она молча протягивает мне рубашку. Молчание у нее не к добру. Выхожу из ванной.
Начинаю красить глаза, чтобы мое душевное состояние не выдали темные круги, которые появляются там в горестные минуты. Замазываю кожу под глазами светлым тональным кремом. Она стоит ужасно расстроенная. Заканчиваю делать макияж. Получилось плохо. Иду в ванную, смываю краску с лица. Девочка во все глаза смотрит на меня, кажется, вот-вот расплачется. Улыбаюсь ей:
— Я слишком долго спала!
Что я несу?!
— Что ты несешь?!
Не могу больше держать себя в руках. Начинаю рыдать:
— Я поступила ужасно! Я наговорила гадостей Дональду. Я его выгнала. Мне так жаль, так жаль, так ужасно жаль! Я не хочу его терять!
Девчонка презрительно морщится.
— Ну и что, что ты его потеряешь? А если не потеряешь — что изменится? Невелика проблема. Обычный дурень. Бездушный, тупой, неумный, душный. В нем, конечно, есть что-то миленькое, но чтобы по нему сходить с ума — такого нет. К тому же, с этим человеком у тебя ничего общего. Мне кажется, Мэри Джейн ему в самый раз.
— Интересно, есть ли теперь что-нибудь в моей жизни, что тебя не касается? Если речь о твоих проблемах, когда тебе больно, ты, чуть что, кидаешься на всех, как цепной пес. Но к другим ты не проявляешь понимания ни на грош. Это твой невосполнимый духовный пробел. Ты готова говорить о своих чувствах дни напролет, но если страдают другие, ты в упор отказываешься их замечать. Разве у тебя нет хоть капельки нежности для меня, когда мне так нелегко?
Меня несет. Будто невидимая рука выключила все тормоза, державшие меня. Сев на пол, плачу навзрыд.
Через некоторое время поднимаю голову, слезы на глазах уже высыхают, ловлю ее взгляд, полный изумления, презрения и отвращения. Поссориться ведь очень просто, стоит только подумать об этом — получается само собой.
— Пойдем в кафе, поедим?
— Я не могу есть. Разве не видишь? Позавтракай с Мэри Джейн.
— Мэри Джейн нет. Несмотря на все мои просьбы, она ушла в Барселону с Дональдом Карром. А я подумала, что мне нечего с ними делать, — в ее голосе слышится презрение, насмешка и издевка.
Дрожащим голосом задаю вопрос, который ей больше всего не хочется слышать:
— Они опять вместе?
— Ага, — вздыхает она, уставившись на открытый ящик, и принимается грызть ногти. Теперь ей стыдно даже за то, что я с ней говорю обо всем. Это меня еще больше бесит, терзает — все, что угодно. Всхлипываю:
— Он с ней, с ней, он с ней!
— Да, с ней! — взрывается она. — С ней и в Барселоне, — и медленно, членораздельно, добавляет: — Дошло до тебя?
Слезы куда-то деваются. Мгновение назад, когда я плакала, было значительно легче. А сейчас в живот будто кто-то впился и не дает дышать. Она читает боль у меня на лице, но мне так плохо, что я не в состоянии даже ругаться с ней — пусть лишь уберется из моей каюты. Пристально смотрю на нее.
— Что случилось?
— Слушай, иди, порисуй. Оставь меня одну.
— Хотя бы раз ваше величество меня не выгоняло бы! С меня хватит! И все из-за какого-то мачо тупоголового!
Она подходит к чемодану и изо всех сил дает ему несколько тумаков. Затем достается ящикам. Она разбрасывает по каюте все, что попадается ей под руку. Что-то летит в зеркало на туалетном столике: оно с грохотом падает на пол и разбивается.
Бросаюсь к ней. Моя рука готова опуститься ей на лицо, но она впивается в нее своими маленькими острыми зубами. И остается висеть на ней, как чудовище из фильма ужасов. Я пытаюсь высвободиться — ничего не выходит.
Ору:
— Ax ты сучка! Отпусти мою руку немедленно!
Когда она разжимает зубы, боли нет, но мне так плохо, что я без сил падаю на кровать. На руке кровоточит рана. Зачем-то тру руку о простынь, будто это остановит кровь, и кричу:
— Иди в задницу! Убирайся отсюда, тварь! Чтоб я тебя больше не видела!
Она смотрит на меня с невероятным презрением и ненавистью и, дав еще раз тумака чемодану, выбегает прочь. Хлопнув дверью так, чтобы грохот был слышен по всему кораблю.
Остаюсь лежать, глядя на кровоточащую рану. Мы в Барселоне.
Надо немедленно уйти с корабля.
* * *
Собираю осколки зеркала в платок, который я накидывала на это зеркало несколько дней назад. Отправляю все в мусорную корзину. Остальное — бумажки, конверты, прочие вещицы — убираю в чемодан, изумрудно-зеленый, как голова селезня. Поскольку я складывала все кое-как, чемодан теперь не закрывается. Я сейчас тоже не в том состоянии, чтобы таскать переполненные чемоданы. Пусть уж вся канцелярия остается на корабле… Мне все это не очень-то дорого.
Несу все обратно на стол. Собираю с пола в корзину оставшийся мусор. Надеваю брюки. Достаю спрятанные под кроватью деньги и запихиваю их в передние карманы брюк. Здесь хватит не только на билет на самолет, но и на то, чтобы без забот прожить минимум три месяца. С трудом запихиваю оставшиеся вещи в японскую черную сумку и сажусь верхом на чемодан, чтобы его закрыть.
Может, побыть немного в Барселоне? Отдохнуть? Нет, нет. Я должна скорее вернуться домой: в тот город, которому я принадлежу. Пока я не дома, мне не обрести покой.
В душе покидать корабль не хочется. От этого тоже тяжело. А чего я собираюсь добиться, оставшись? Чего мне удалось добиться до сегодняшнего дня? Обычно то, что достается с трудом, перестает радовать, когда оказывается в руках. У всякого насилия своя метафизика: так как овладеть объектом стоит усилий, унизительные воспоминания об этих усилиях всегда будут отравлять вкус победы. В результате единственное, чего удается добиться, не столько радость, сколько отчуждение. К тому же, самый опасный вариант этого отчуждения: смесь усталости и стыда перед собой.
На самом деле я сейчас попросту убиваю время. Можно, конечно, сидеть и ждать его, если уж мне так хочется опять не успеть сойти с корабля. Но я бросаюсь вон из каюты, пока все сомнения, опасения, бессилие, страдания и вызванная ими жалость к себе не парализовали меня окончательно. Монотонно, как молитву, бормочу утешение, которое позволяет мне дышать: еще есть время, еще есть время до отхода из Барселоны. У меня еще много времени.
Оказываюсь у бассейна. Вокруг почти никого нет. Глядя на воду, размышляю: сегодня ночью из бассейна выпустят воду, а рано утром его будут чистить. Его ведь чистят раз в два дня.
Перед глазами встает картинка: раннее утро, кристально чистый бассейн. Вспомнилось, как его чистят — подбирают каждую соринку, трут, начищают до блеска щетками. А потом, хорошенько сполоснув из шланга, заливают чистейшую воду. Вот бы кто мне так мозги прочистил. Я согласна на потерю памяти. Для чего нужны воспоминания, раз они заставляют страдать?
Бросаюсь в бар, терзаясь противоречивыми желаниями: вот бы никого не встретить по пути, вот бы встретить, кого надо. Опускаюсь на стул у стойки. За стойкой тот умник-бармен, который читал Пруста. С кинозвездой попрощаться не придется? Не увижу в последний раз ее прекрасных коровьих глаз? Как бы мне хотелось, чтобы она протянула мне бумажку с номером своего телефона и сказала: «Мне бы очень хотелось повидаться с вами, когда мы вернемся на родину. Если, конечно, вы не против!» Но я знаю, что она этого никогда не сделает.
А известный писатель и его любовник — их я разве больше не хочу видеть? Разве я не собираюсь как ни в чем не бывало извиниться за грубости, которые наговорила прекрасному нарциссу?
Я ведь должна попросить прощения еще и у Капитана. И что? Он от этого лучше не станет.
Какая все это чушь! Почему я занимаюсь такой ерундой? Для полноты картины надо еще с Мэри Джейн дружбу наладить на прощание!
Мэри Джейн: меня трясет от этого имени, как подопытное животное от разряда тока. Мэри Джейн: тупая ледышка, оплот заурядности.
И сейчас она с ним. С ним! Она и ей подобные всегда будут предпочтительнее для мужчин, чем такие, как я. Их заурядность будет воспеваться как способность создать покой и уют. «Разве жизнь сама по себе не утомительна? — спрашивают они. — Пусть хотя бы наши женщины нас не утомляют! Пусть не нарушают наше душевное спокойствие своей неуравновешенностью! Мы не хотим спектаклей и шоу, мы хотим покоя! Самого обычного покоя. Чтобы никто нас никогда не трогал и не лез в душу».
— Еще виски, пожалуйста.
— Конечно. А закуску дать?
Вопрос задан мягко и вежливо, но я уверена: официант понял весь ужас и позор моего положения.
— Знаете, я ничего не ела с утра. Вы можете сделать мне бутерброд?
— Конечно, с чем вы хотите?
Заказываю два бутерброда. Когда ты голодный, страдать от любви тяжелее. А эти бутерброды станут подъемным краном и вытащат меня из моего болота. Но я такая голодная, что не могу дождаться, пока их сделают. В баре есть чипсы, попкорн, соленые орешки, маслины, сырая морковь… Прошу все, что есть. Бармен с улыбкой расставляет снедь передо мной. С жадностью принимаюсь жевать.
Запиваю все колой, колу — второй порцией виски.
Сижу спиной к двери. В бар кто-то входит. Гадаю, кто же это, едва не разрывая себе сердце. Возможно, это Дональд Карр. Или — принесли мои бутерброды. Нет! Ни то, ни другое. Рядом со мной возникает девчонка.
— Пошли за стол.
— Мне и здесь хорошо.
— Пожалуйста, не обижай меня.
— Хорошо, — говорю я покорно. Взяв горстку фисташек и пустой стакан из-под виски, сажусь, куда она показывает.
На ней рубашка, которая, как она говорила, была на ее отце в день самоубийства, с короткой юбкой. Усевшись на пустой стул, она принимается краешком конверта, который держит в руках, чистить грязь из-под ногтей. Ноги у нее такие белые и худые, что меня охватывает невероятное чувство жалости к ней. Бедная маленькая девочка на тоненьких ножках, я не смогла беречь тебя, не смогла подружиться с тобой.
— И зачем я только взяла сюда этот стакан? Лучше закажу еще выпить. Ты чего-нибудь хочешь? — спрашиваю я.
— Это которая по счету порция?
— Третья.
— Тебе же вредно пить больше двух…
— Со мной все в порядке. Не беспокойся, малышка.
Стоит мне выпить виски, как я становлюсь похожей на размокший от молока тост. Вот они, минуты мягкости и оптимизма. С третьей порцией виски, слава богу, приносят и мои бутерброды. С воодушевлением набрасываюсь на них. Ужасно хочу есть.
Говорю ей с набитым ртом: «Давай сейчас пойдем и сопрем афишу про карликов-акробатов. А что, в самом деле, она существует? На этом шикарном корабле может быть такая трагичная афиша?»
— Ты пьяна, — вздыхает она, а голос ее почему-то постепенно удаляется. — Ты пьешь и несешь чушь, потому что тебе в голову засела эта гадость, и ты страдаешь из-за нее.
Откладываю один бутерброд на тарелку.
— Я бродила по кораблю и случайно увидела, как горничные убирали каюту Дональда Карра. Я разговорилась с ними. Смотрю — а мусорная корзина у этого дурня полна каких-то бумажек. Знаешь, ведь о человеке можно узнать все, если порыться в его мусорной корзине. Обожаю рыться в мусоре… Так вот, порывшись в его корзине, нахожу там разорванные листки бумаги. Запихиваю их в карманы, возвращаюсь к себе в каюту, питая надежду прочитать отрывки его нового романа, ожидая найти прекрасное сокровище. Но ждал меня только образчик уродства. Собственно, что еще можно было ожидать от такого человека. Каждое его слово — позор! Когда я читала, то краснела при мысли, что мы живем в окружении таких уродов.
Нечеловеческое любопытство мешает мне соображать. Я слишком хорошо знаю, что меня ждет катастрофа. Но, несмотря на всю проницательность и появившуюся с годами интуицию, я так и не научилась защищать себя. Я совершенно безоружна перед людьми, которых я люблю.
— Нет, ты только ничего не подумай! Это эротические наброски, написаны несколько раз начерно! Там все про любовь, но любви-то я в них никакой и не увидела. Обычное дерьмовое порно, как из сети! Допустим, ты так низок, чтобы это писать, но если ты продолжаешь работать над таким черновиком, чтобы сделать его совершеннее… Не знаю, каким извращенцем нужно быть.
Она говорит мне все это с ненавистью, нервно заламывая руки. Ее глаза широко раскрыты, ноздри раздуваются. В том уголке моей души, где таятся самые заурядные и тайные мысли и чувства (я, правда, была уверена, что во мне, правильной и хорошей, такого уголка нет и быть не может!), теплится надежда: может, гадкое порно-письмо адресовано мне?
Она сует мне обрывки листов.
Бумажки дрожат у меня в руках:
До сих пор вспоминаю, как той ночью, когда твоя грудь была у меня во рту, твои светлые волосы волной покрывали сосуд, вздувшийся у тебя на шее.
Той ночью, когда ты смотрела на меня и говорила: «Еще, еще»…
Той ночью, когда голова моя кружилась от твоей неги и стонов…
Той ночью, в той постели была любовь.
Не могу забыть мгновений той потрясающей ночи:
Ты, глядя в глаза мне, тогда сказала: «Давай займемся любовью»…
Как вились твои светлые волосы, пока грудь была у меня во рту…
Растворяясь в прекрасных отрывистых стонах, помню, как бился сосуд на твоей шее… Милая, той ночью, в той постели была любовь.
В голове до сих пор сцены той ночи — их никак не забыть:
Твоя грудь коснулась моих губ, светлые волосы лежат волной…
Растворяясь в твоих отрывистых тихих стонах, я смотрел на сосуд, бившийся у тебя на шее…
Глядя мне в глаза, ты шептала: «Еще»…
Я знаю, той ночью в той постели была любовь.
И так еще несколько раз.
Читать это дальше невозможно.
Вот урод!
Тут мне вспоминается название одной книги из детства: «Кого я додумалась полюбить?»
Девочка наблюдает за мной со скучающим видом. Тут меня осеняет, что ведь не я достала бумажки из мусора. Это же она роется во всякой гадости! Но ничего — скоро я отсюда уйду. С какой стати эти письма ранили меня, как острые ножи? Я прочитала их, ну и в чем моя проблема? Проблема в том, что они оставили впечатление, от которого не избавиться никогда. В том, что я начинаю постепенно сознавать, что Дональд Карр — порядочное дерьмо. В том, что эти письма были брошены мне в душу, как мусор — в корзину.
— Ты видела пустые ящики, ты видела собранный чемодан. Ты видела, что я собираюсь тебя бросить. Наверное, ты решила подарить мне последний подарок. И эти записи прекрасно подошли! Но мне нет никакого дела ни до Дональда Карра, ни до Мэри Джейн, а низость этих писем будет напоминать мне только о тебе!
Ее глаза становятся круглыми, как блюдца, и тут же намокают. Она кусает нижнюю губу. Сдерживается, чтобы не расплакаться. «Я… Я не хотела, чтобы ты бросала меня из-за такого человека, из-за любви такого человека. Из-за человека, который ломаного гроша не стоит. Ведь это он уничтожил нашу дружбу!..»
— Нет, это не он. Это ты. Я не могу к тебе привыкнуть, понимаешь, не могу! Я не такая, как Мэри Джейн, я не нормальный человек, тебя для меня слишком много! Даже если мне хочется иногда быть с тобой, я не могу терпеть тебя все время, не могу принять тебя!
— Как хочешь, — опустив голову, она изучает паркет. Неожиданно: значит, истерики не будет.
— Вообще-то я до конца не решила, может, останусь на корабле. Только перестану замечать этого урода. Что скажешь?
— Ты же знаешь, я хочу, чтобы ты осталась со мной.
Потянувшись, беру ее за маленькую ручку и целую пальчики.
Следы от ее зубов краснеют у меня на руке. Выпускаю ее руку. Она вскакивает:
— Хочу еще немного порисовать и лечь спать. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — растерянно отзываюсь я. Надо же, ждали истерики, ждали скандала, а она ушла. Встала и ушла. Что мне теперь делать?
* * *
— Можно попросить еще виски?
— Вы уверены?
— Ага. Уверена.
Я опять сижу у барной стойки. Мне перестает нравиться здесь сидеть, потому что бармен постоянно заговаривает со мной. Быстро пью. В душе остались одни развалины. На месте всех домов города моей души теперь сплошные руины. Заглядываю в себя: может, хоть что-то осталось целым, хотя бы одна аптека, школа или маленькая комнатка. Но нет. Нет, нет.
Доносится чей-то смех: сюда идут какие-то люди. Не хочу смотреть, кто это. Не вынесу. Опустив голову, выбегаю из бара. Это они! Мэри Джейн, Дональд Карр, Парвати Норан и ее пожилой спутник. Корабль еще в Барселоне. Корабль до утра в Барселоне. У меня есть время до утра. Это они? Они, правда?
Я пьяна так, что это сомнение становится невыносимым. Перевожу дыхание у каюты Дональда Карра. Двери достается ужасный пинок.
— Господин писатель, не были бы вы так любезны, чтобы открыть мне? Посредственность чертова, ты можешь открыть мне? Осел безмозглый, открой мне дверь!
Кричу и продолжаю пинать дверь и стучать по ней кулаками. Откуда-то доносится шепот. Наваливаюсь на дверь. Шепот усиливается. В конце коридора показывается стюард.
— Вы что-то хотели?
— Я хотела бы видеть господина Карра.
— Полагаю, они еще не вернулись, мэм.
— Вы хотите, чтобы я ушла?
— Ммм… Их нет у себя.
— Хорошо, хорошо.
Ухожу, раздраженная. В каюте меня обуревает приступ тошноты. Стошнило бы — стало бы лучше.
Я уйду, хорошо. А если с девчонкой что-то случится? С ней все в порядке? Она спит? Перерыв все вокруг, с трудом нахожу ключ от ее каюты.
Перевернув несколько мусорных ведер в коридоре и один раз упав — теперь болит подбородок — дохожу до ее каюты. Девочка спокойно спит.
Вернувшись к себе, бросаюсь в постель и делаю вид, что забыла, что оставила дверь открытой. Нет, все напрасно и слишком поздно, увы. Сон, как океанская волна, уносит в свои глубины. Слегка свешиваю голову с кровати. Если стошнит, то хотя бы не на белье. Не на белье.
Мне снится странный сон. Будто бы Дональд Карр целует мою грудь. Мне почему-то и приятно, и стыдно. Ворошу его волосы. Глаза у меня закрыты. Медленно их открываю и вижу: со мной девчонка! Мою грудь целует девчонка! Ужасно стыдно и неудобно. Стыд смешивается с угрызениями совести и беспокойством. Но ощущение удовольствия не пропало. Это же неправильно! Мне должно быть неприятно! Как мне может быть приятно в постели с ребенком? Как?