Едва подхожу к столу, сразу понимаю, что пожалею, что пришла на этот дурацкий ужин. Нас удостоили великой чести — сидеть за капитанским столом. Для меня это — ужасная неприятность, ибо на таких мероприятиях я всегда веду себя как трудный подросток, недавно вернувшийся с исправительных работ. Так будет и на этот раз.

Капитан — обычный эгоист, из тех, что всегда требует к себе максимального внимания, любви, уважения, почтения, восхищения. А мне до лампочки и его моря, и его океаны. Длинные с проседью волосы его стянуты в хвост. Серебристая борода, сто лет не ведавшая бритвы, огромные голубые глаза. Они без устали просвечивают всех вокруг, как маяки, контролируя наличие интереса к хозяину у окружающих.

Сопровождающим наследников престола приходится терпеть многое. Капитаном беды не кончаются. Я вынуждена любезничать не только с ним. Все присутствующим еще кое в чем оказана великая честь: сама Парвати Норан, богиня экрана (бывшая) почтила нас присутствием. С ней ее пожилой покровитель. Естественно, мультимиллиардер.

Не удержавшись, краснею до корней волос. Как дура. В детстве кинострадания Норан доводили меня до слез. А теперь она не принцесса. Мне даже неприятно на нее смотреть. Тем более так неожиданно. (А когда случайные встречи бывают «ожиданными»?) Может, взять себя в руки и, как все, рассыпаться в комплиментах?

Дело в том, что много лет назад, когда вышла моя первая книга, я послала ей экземпляр, подписав:

Парвати Норан —

самой красивой женщине Азии

Будто сама полный ноль. Потом с огромным трудом раздобыла ее номер телефона и позвонила. Ответил какой-то секретарь, и мне пришлось унизительно объяснять ему, кто я такая и почему хочу познакомиться с Парвати Норан. Потому что я пишу ее биографию.

Ничего не вышло. Ибо самая красивая женщина Азии никогда не отвечает на звонки незнакомых людей.

Во всех своих книгах я всегда пишу (повторюсь и здесь, если уместно): обожаю биографии. Биографии читать намного интереснее, чем любую другую современную литературу с неумелыми описаниями, дурацкими намеками, глупыми проблемами и неумными (главное что авторскими!) мыслями, растянутыми на много страниц. Все эти книги — нелепое отражение нашей реальности. Что в этом хорошего?

В реальной жизни ведь некогда скучать и размышлять над описаниями и намеками — даже если хочется заниматься только этим. Жизнь бросает тебя в водоворот событий. Поэтому плохо написанные биографии бывают скучны. Если о жизни известного человека написано неудачно, о нем быстро забывают. Зато хорошо написанная биография — редкость и сокровище.

За биографию королевы Азии я все-таки взялась. Писала ее с удовольствием, хотелось, чтобы и читали ее с удовольствием. А еще хотелось выразить уважение к Норан. Книга вышла, но в результате все оказалось напрасно. Мне прозрачно намекнули, что биографию королевы кино позволено писать только писателям уровня Марио Пьюзо, как минимум.

Пока я объяснялась с секретарем во время того первого звонка, мне все время казалось, что королева подслушивает наш разговор. А сейчас мы вместе за этим столом. Дай бог, чтобы она меня по голосу не узнала.

Не узнает. Она занята только собой. В реальности она очень робкая, напряжена, кажется даже, что у нее руки отчего-то дрожат. Сжимает в пальцах сигарету. Напряжены ее губы, напряжение в ее прекрасных, огромных, как у лани, глазах. Говорит отрывисто, тихим голосом. Ее робость поначалу повергает в изумление и кажется изяществом и кокетством. Потом начинает выглядеть чрезмерной и наводит на мысль, что королева кого-то боится. От этого неловко. Она делает вид, будто гибнет от собственной слабости, но губит ею все вокруг.

Поглощаю красное вино бокал за бокалом. Хуже всего то, что девочку усадили на другом конце стола, между известным писателем и его любовником. Смотрю на нее. Там положение не лучше: малютка тоже хлещет вино. И это в двенадцать лет!

Капитан вещает:

— Родители, росшие во времена хиппи, воспитывают в своих детях чувство всеобщего равенства, способность принимать зрелые решения и совершать зрелые поступки. Моя сестра с мужем воспитывали детей именно так, и те, пока были маленькими, держались со мной неуважительно. Так было, пока им не исполнилось пятнадцать. Потом я стал для них богом. Они стали называть меня «капитан».

Рот болтуна не закрывается ни на минуту. Сотни историй, и в каждой — мораль, а еще самовосхваление. Правда, пусть лучше такие рассказы (хотя бы реальные), чем всякие моряцкие враки. Капитан заводит речь о душе: он так любит себя и так страдает от того, что мир его не замечает, что решает произвести впечатление хотя бы этой темой. К концу ужина он меня ужасно бесит.

Актриса Норан слушает капитана: она — само внимание, интерес, само воплощение страсти. Томным голосом с придыханием она то и дело произносит нечто одобрительное. «Я всегда мечтала рассказывать столь же прекрасно, как вы», — поет она капитану, окончательно лишая его способности соображать.

Почти лысый, с седыми бакенбардами, покровитель звезды являет собой красу ушедших лет. Его тонкие усики открыто заявляют: наш владелец — знаток жизни. Он наблюдает за происходящим с таким видом, с каким смотрят пошлый спектакль, однако не без удовольствия. Он весьма умен. Деловой человек. Такой всегда сумеет и денег заработать, и жизнью насладиться. Познакомился он со звездой, когда та была совсем молодой, красивой, но очень бедной. Именно он сделал из нее королеву. И, как любой творец, обожает свое творение. Все понимает. Снисходителен. Все видит, ничего не осуждает. Все знает. Знает, кстати, и то, что только так можно познать истину. Бывают ли минуты, когда у Норан кончаются силы играть богиню? Если бывают, их видит только он. И, я уверена, смотрит на это с удовольствием.

Легкая зависть мешает мне должным образом симпатизировать ей. А она хороша, невероятно хороша. В ней прекрасно все: от макушки до пят. В ее теле будто текут мощные, сильные реки. Где ни дотронься — руки намокнут. Играя много лет богиню, она стала богиней. Она раздражает меня. Наверное, потому, что подыгрывает мерзкому капитану. Может, в другом месте в другое время она бы мне понравилась. Но все равно понравилась бы так, как может понравиться чужой ребенок. Стараюсь не сближаться с людьми, с которыми не смогу быть искренней. Может быть, Норан слишком чувственна и демонстративна, чтобы я могла ее полюбить. Вот какая я. Люблю людей только серыми клетками.

— Точки пересечения спиритических связей…

Капитан излагает одну из своих великих теорий, помогающих понять наш духовный мир и его скрытые проблемы. Таких теорий он понабрался в странствиях. Я киваю, делая вид, что слушаю, а в это время смотрю на девчонку и… Боже, что я вижу!

Она выплескивает полный бокал вина в лицо любовнику писателя. Любовник, кипя от бешенства, яростно стирает винные ручейки с красивого лица, швыряет салфетку на стол и выбегает. Писатель расстроен и озабочен. Устремляется за ним.

Все теряют дар речи, включая капитана. Кто-то из официантов роняет меню. Оркестр не может решить, играть дальше или нет. Потом отмирает, но внезапно начинает тянуть что-то заунывное. Один из официантов бежит за ретировавшейся парой.

Девочка внимательно осматривает зал. Наши взгляды встречаются, она подбегает ко мне и забирается ко мне на колени. Внезапно нас обеих охватывает приступ сумасшедшего смеха. Мы показываем пальцами на присутствующих (тишина в зале только сильнее раззадоривает нас), хохочем, хохочем, хохочем, вытирая слезы.

Потом у меня почему-то схватывает живот. Отстранив девочку, я сгибаюсь в три погибели. В этот момент передо мной возникает пара женских ног в широких брюках. Поднимаю голову: рядом со мной стоит такая блондинка, что можно голову потерять.

Ждет, когда я приду в себя. Вот только ее мне сейчас не хватало.

— Как вы можете позволять подобное?! Как вы можете быть такой безответственной?! — кричит она, разводя крупноватыми, но красивыми руками. — Вам же поручили смотреть за ней! Разве вы не знаете, что вам доверили необыкновенного, особенного подростка, у которого, к тому же, проблемы с алкоголем?

Повисает напряженная тишина…

Она продолжает:

— Я плохо себя почувствовала, и лишь поэтому не пошла на ужин. Я рассчитывала на вас, на вашу опытность, разум, что считала само собой разумеющимся! Но как же так можно!

Значит, официант бегал ябедничать. Но какая она умница! Профессионалка до корней волос, даже распорядилась, чтобы ей немедленно сообщали, если произойдет что-то из ряда вон. Она вся как швейцарские часы — блестит и тикает. Не столько сердится сейчас, сколько делает вид. Она просто хочет поставить меня на место, хочет сделать мне выговор прилюдно.

— Когда она пьет, она теряет контроль над собой и ведет себя совершенно недопустимым образом. Вам следовало ее остановить! Не давать ей пить! Если вы не можете выполнять возложенные на вас обязанности, если вы не можете нести ни за что ответственность, зачем вы тогда согласились на эту работу? Вы такая бездумная, такая безответственная, такая наглая, такая…

— Милая Мэри Джейн… — вмешивается Зевс нашего корабля, чем лишает меня возможности услышать все предназначенные мне эпитеты.

Не сдерживаюсь: «Прошу вас, господин капитан. За этот вечер я уже узнала многое о вас. Очень прошу: оставьте что-то на следующие дни. Кроме того, так как за последние пару часов я прослушала сотни историй, связанных с вами, с уверенностью скажу, а вы — поверьте мне на слово: нынешняя проблема вне сферы вашей компетенции. Хотя масштабы последней воистину поражают. Но нынешняя проблема касается только нашей многоуважаемой воспитанницы, многоуважаемой госпожи Праймроуз и меня. А вам, госпожа Праймроуз, я сообщаю, что среди множества проблем девочки, которые от меня скрыли, находится и то, что у нее проблемы с алкоголем. Не скажу, что я вмешаться в ситуацию не могла, но вообразить, что у двенадцатилетней девочки могут быть реальные проблемы с алкоголем, проблематично, согласитесь. К тому же, нас посадили на разных концах стола. С моего места мне мало что было видно, поэтому и сделать я ничего бы не смогла.

Да, и еще: я не помню, чтобы среди сообщенных мне условий работы, на которую я согласилась, было что-то о том, что я обязана выслушивать ваши упреки. А сейчас, с вашего позволения, я передаю ответственность за ребенка в ваши профессиональные руки и удалюсь».

Выхожу из ресторана и направляюсь к себе в каюту. Сами пусть разбираются. Злая на всех, я не в состоянии ни кем заниматься.

Стою, чищу зубы, и вдруг мне вспоминается робкий взгляд актрисы Норан. Меня разбирает смех. Интересно, что сейчас поделывает девочка в заботливых руках гувернантки? Но только вспоминаю о ней, как меня охватывает ярость. Надо же — пытается меня построить! А я как сойду в первом же порту! Еще всякое дерьмо будет меня учить!

* * *

Просыпаюсь около полудня. Из снов запомнилось что-то обрывочное. Настроение дрянь. Снежным комом растет чувство вины вперемешку со стыдом за то, что я вчера сбежала и бросила девчонку в стальных неласковых руках Праймроуз. Ей ведь, наверное, было плохо. К гамме чувств примешивается еще одно: мне начинает казаться, что я когда-то переживала подобное. Какие-то мелкие детали кажутся мне похожими. Какие именно — не пойму.

Сегодня поздно вечером корабль причалит в Афинах. Может, собрать вещи да и бросить к черту и девчонку, и дурацкое путешествие? Как раз сейчас, когда я только вошла во вкус плавания на круизном лайнере, привыкла к роскоши и покою и почти вошла в ту странную роль, которую предложила мне судьба?

А девчонка мне нравится. Сколько еще таких детей миллионеров, которые страдают от простых проблем: от нехватки любви и внимания взрослых, от вседозволенности, от проблем со здоровьем? Признаюсь: проблемы этой девчонки задели меня за живое. Мне сейчас очень хочется, чтобы дверь каюты с грохотом открылась, и она ввалилась бы ко мне.

В дверь стучат. Решив, что девочка проявляет чудеса ясновидения, радостно бегу открывать. На пороге стоит Праймроуз. Яркие, синие, как васильки, глаза, пышные светлые волосы, рассыпавшиеся по плечам. Подняв бровь, она с возмущением смотрит на меня.

— Приятно видеть вас такой веселой после того, что вчера произошло!

Надо же: она пришла призвать меня к ответу — и в такую рань! Меня трясет от злости:

— Входите!

— Я пришла извиниться, — начинает она, садясь на краешек кресла. Спину держит прямо, будто шест проглотила. Натянута, как струна.

— Я прошу извинить меня за то, что наговорила вам вчера. Я не знала, о чем вам рассказывали, точнее, о чем вам не рассказали. Теперь я понимаю, что госпожа Тамара боялась, что вы откажетесь работать. Она полагается на интуицию, когда берет кого-то на работу. Очевидно, в вашем лице она увидела человека, который может сопровождать ребенка. Ведь речь идет о таком сокровище, с такими особенностями, что просить вас, чтобы вы сочли меня вправе…

Мне делается скучно. Скорей бы она замолчала. Я перебиваю:

— Что с девочкой?

Эта гувернантка — из тех, с кем мне всегда не по пути. Такие, как она, всегда в состоянии войны с представительницами своего пола: они не знают, что такое дружба, что такое спор. Они всегда серьезны, трудолюбивы, преданы служебным обязанностям, рассудительны. Они шикарны, красивы, логичны. Они навевают страшную тоску. Они слишком правильны. В них нет стиха. Нет в них даже прозы. А главный кошмар заключается в том, что они невероятно самоуверенны.

— Спит, — она слегка обижается, что ее перебили.

— Вы дали ей снотворное?

Она опять резко вскидывает бровь:

— Когда лунатизм проявляется так, как у нашей малышки, снотворное — это необходимость.

Фраза, видимо, Тамарина. С гувернанткой надо быть начеку. Мне все это начинает порядком надоедать. Даже больше: доставать.

— В смысле — необходимость? Пичкать ребенка черт-те чем — необходимость? — нагло и нетерпеливо спрашиваю я.

— Поймите, — говорит она, сверкнув глазами, — никто, конечно, не хочет, чтобы у нее развилась зависимость от снотворного в двенадцать лет. Но имея столько проблем… Которые мы пытаемся решить… Вы видели, как она пила вчера. Потом мы с ней погуляли по палубе, она приняла душ, порисовала и под утро уснула. Сейчас она в медпункте, под присмотром врача. Беспокоиться не о чем.

Она хочет показать мне, какая она заботливая и какая я эгоистка! Я вскакиваю с кресла, подхожу к шкафу с моими книгами. Взяв с полки «Анну Каренину», протягиваю ей:

— Читали?

— Нет, — с улыбкой отвечает она. — Всегда хотелось, но никогда не было времени.

— Возьмите, прошу вас. Путешествия — редкая возможность прочесть хорошую книгу.

— Большое спасибо, — говорит она, поднимаясь. — С вашего позволения, откланиваюсь.

— Прошу вас, — говорю я, еле сдерживая радость от того, что она, наконец, уходит, — проведите сегодняшний день, как вам хочется: девочкой сегодня буду заниматься я.

Она улыбается и на пороге еще раз произносит: «Большое спасибо». Уходит с бессмысленной застывшей улыбкой на лице.

С чего вдруг я дала ей «Анну Каренину»? Что это со мной — захотелось покрасоваться? Или угодить ей? Или «умыть» ее — показать ей все, чего у нее нет и никогда не будет? Надеюсь, она не помнет страницы и не порвет обложку. Хотя она-то? Никогда!

* * *

Девочка просыпается под вечер. Я сижу рядом с ней в ее каюте и разглядываю ее незаконченную картину «Казнь китайца, съевшего панду».

Она действительно хорошая, самобытная художница. В ее работах есть незавершенность и горечь немецких экспрессионистов, но она еще не умеет этим управлять. Есть и наивная тонкость с налетом сказочности, чего нет у них. Погружаюсь в раздумья, глядя на эскизы и холсты, разбросанные повсюду. Вероятно, она постоянно думает о деталях работ. Видно, что она отлично разбирается во всех художественных направлениях, оставивших след в искусстве; самое важное, что в своих картинах она смогла выразить душу и палитру чувств, свойственных только ей. Эта маленькая девочка — великий грустный художник, которому есть что сказать. Мир искусства переполнен бездельниками и заурядностями, которые занимаются искусством ради моды, которым нечего сказать, и произведения их пусты и избиты — ведь свои заезженные мысли они научились выгодно продавать! Так что я радуюсь, когда вижу нечто настоящее.

Пока она принимает душ, кричу ей: «Ты отличная художница!»

— Не слышу! Выйду — скажешь!

Выходит из ванной с мокрым полотенцем на голове. Замечаю, что у нее челка треугольником:

— Что за бермудский треугольник на лбу?

— Мама так подстригла. Мэри Джейн чуть в обморок не упала. Считает, что девочки до шестнадцати лет должны носить длинные волосы. Знаешь, моя гувернантка — ходячий справочник по жизни. Ну или пытается такой быть. Ее мать — шведка, отец — американец. Вот и родилась блондинка с душой инженера. Знаешь, а она тоже изучала историю искусств. И даже написала диссертацию! Знаешь, о чем? Образ работниц в творчестве Дега! Она стала моей гувернанткой, чтобы сбежать от какого-то мужчины, разбившего ей сердце, а может, от нескольких мужчин. Она со мной уже два года. Любит мои рисунки. Наверное. Иначе бы не смогла меня выносить.

Я недоуменно переспрашиваю:

— Образ работниц в творчестве Дега?

— Только не подумай, что она занималась всякими пастельными балеринами, которых любят вешать в спальнях. Нет, она занималась теми картинами, на которых изображены женщины рабочего класса, служанки, гладильщицы, девушки из кабаре, проститутки. Они так красивы в простодушной наготе; каждая из них замкнута, совершенно одинока и выглядит так, будто ее застали на месте преступления… Тебе так не кажется? Может, Мэри Джейн в жизни и не понимает ничего, но в живописи она разбирается очень хорошо. В жизни она такая строгая, закрытая, но когда дело касается того, что она любит, она делается искренней.

Договариваемся с юной художницей, что она мне как-нибудь покажет неизвестные мне картины Дега. Из уважения к событиям, причиной которых мы стали накануне, решаем не ходить в ресторан.

Садимся на полу в ее каюте в окружении сэндвичей и пепси, взятых из корабельного кафе, и принимаемся за еду. Она говорит, что это ее самая любимая еда. (Моя, кстати, тоже.)

Мое внимание привлекает одна из фотографий, которые разбросаны на полу у кровати. На фотографии женщина, напомнившая мне какую-то актрису Новой Волны. Женщина стоит под дождем, подняв воротник плаща, и смотрит прямо в объектив.

Указываю на фотографию испачканным в майонезе пальцем: «Это твоя мать?» Женщина вроде бы не похожа на девочку, и одновременно похожа очень сильно. У обеих одинаковый пессимизм в уголках рта. Да-да, одинаковый рот.

— Ага. Красивая, правда?

— Да. Как бы сказать… Грустная, нескромная и смелая одновременно.

— Она такая и есть. Грустная, нескромная и смелая. Человек всю жизнь посвятил самому себе.

— А для этого нужна смелость.

Она кивает.

— Когда приплывем в Афины, сразу побегу в «Американ Экспресс». Она дала слово написать мне туда. Кажется, она сейчас в Америке. В Новом Орлеане. Смотри… — тут она запинается. — Ты, наверное, подумала сейчас: девочка ищет мать. Она надеется поймать ее, встретить в каком-нибудь порту. И поэтому отправилась в это путешествие. Признайся, подумала?

— Еще нет, но твои слова мне запомнятся. Ты часто думаешь о матери. Может быть, путешествие как-то связано с ней.

— Что ты несешь? — злится она. — По-твоему, я все делаю из-за этой бабы, так, что ли?

— Веди себя прилично. Не приписывай мне свои мысли и не пытайся устроить скандал! Тут нет твоих дурней-докторов, которых ты привыкла водить за нос, ваше величество!

— Я хочу увидеть мир! Неужели ты не понимаешь? Я хочу поездить, попутешествовать!

— Как твоя мама?

Она бросает в меня стакан. Я вся в пепси-коле. Сжимаю кулак, хочется хорошенько врезать ей.

— Стаканами-то не кидайся, ты, чучело! Хватает твоих ругательств.

— Лучше я в тебя кину, чем дам пощечину, — орет она.

— Тебе бы кто-нибудь дал пощечину!

— Ага, ты уже и кулаки сжала — чтобы не ударить меня!

— Ты чокнутая, невоспитанная, несносная девчонка! Если кто-то может тебя терпеть, то только такой же кусок дерьма, как твоя гувернантка!

Хлопнув дверью, ухожу. Сумасшедшая соплячка! И так сил нет.

* * *

Закрывшись у себя в каюте, принимаюсь наводить порядок в канцелярских принадлежностях, купленных перед отъездом. Точу все карандаши, раскладываю по цвету ластики, вытаскиваю авторучки из прозрачных пластмассовых коробочек и ставлю в синюю стеклянную банку, которую везде вожу с собой. В моей каюте стоит столик из орехового дерева, нечто среднее между туалетным и письменным столом. Посреди него возвышается зеркало. Оно действует мне на нервы, и я закрываю его лиловым покрывалом в черную полоску. Долго раскладываю по маленьким боковым ящичкам стола разные бумажки, конверты, тетрадки.

Потом сажусь в кресло. Грызу от нечего делать ногти. Неплохо бы иметь на такой случай несколько журналов. В такие противные моменты журналы спасают.

Время тянется, как липкий клей. Никак не хочет проходить мимо. Сегодня я проснулась поздно, спать не хочется. Интересно, чем она занимается? Играет, наверное, в шахматы с Праймроуз. Или нет. Она сейчас рисует. Изливает на холст свою гнилую душонку. Прошу время помиловать меня, идти быстрее. Сесть что-то написать? Почему после первой книжки я так боюсь писать?

Если пойти в бар, обязательно нарвешься на того, кого видеть не хочется. Например, на дуру-богиню и ее старика-любовника. Все, завтра сойду с корабля. Найду какой-нибудь автобус, вернусь в Стамбул.

Тут же становится грустно. И это после того, как я навела такой порядок — увы, не в голове, а в столе и в шкафу. Собиралась вообще не покидать корабль до Лиссабона: мечтала увидеть белоснежный город Лиссабон… А оттуда махнуть до самой Америки — разумеется, на корабле побольше, чем этот. Что же делает сейчас девчонка? Неужели она не скучает по мне? Мы едва знакомы, но мне кажется, будто я знаю ее тысячу лет.

Как в прошлый раз, под дверь кто-то пропихивает толстый лист бумаги. Беру его, затаив дыхание. Нарисовала на бумаге раненную в бок птицу. И приписала: «Можно войти? Пожалуйста!»

Жизнь всегда заставляет нас соглашаться на меньшее, нежели то, о чем мы мечтаем. Жизнь часто игнорирует наши желания, как методичная, бездушная, въедливая начальница. Эта девчонка — не такая, как все. Именно этого я ждала. А она постоянно повышает ставки в игре.

Открываю дверь — она ныряет в каюту. Пахнет растворителем, бензином, краской:

— Благодаря тебе я начала новую картину!

— Только не говори, о чем она, — улыбаюсь я.

— Не собираюсь, не беспокойся!

За окном чудесная ночь. Мне кажется, что она специально для нас.

— Давай возьмем одеяла, кружки с чаем, коньяк, шоколадок с миндалем и ляжем в шезлонги на палубе? Будем смотреть на звезды. Согласна?

— Согласна.

Она повязывает на голову зеленый платок и становится похожа на лесную феечку.

Ночь хороша, как я и говорила. Мы ложимся в шезлонги на палубе и натягиваем на себя одеяла. Попиваем чай (коньяка я налила очень мало), едим шоколадки. Отдаю половину своей плитки ей.

Я такая взрослая и опытная. А говорю о какой-то ерунде, лишь бы разговор опять не зашел о ее матери. Она не слушает, а рассматривает небо, море и звезды. Это мне на руку: я говорю много и подробно. Терпеть не могу рассказывать о себе. А от чужих воспоминаний тоже скучно.

— Представь себе огромные синие камни. Ярко-синего цвета. Это лазуриты. В Читрале такие продаются прямо на улице за гроши. Читрал — это городок такой, на севере Пакистана. Было время, когда я много путешествовала. Потому что много страдала. Хотела убежать от своих страданий и знала, что нет никакого иного лекарства, кроме времени. Поэтому колесила по миру, не могла пристанища себе найти — как птица без гнезда. Тогда я хотела купить себе такой камень… Ведь голубой цвет скрывает боль. А вот лиловый — мне кажется, что это цвет эгоистов. Он не допускает никакого другого, кроме себя. Ты знаешь, что я прозвала Мэри Джейн аметистовой?

Она не отвечает. Уснула под теплым одеялом. Я вспоминаю о старых ранах и о гостинице, в которой останавливалась в Читрале. «Гарден-Отель» был таким дешевым, что в нем даже не меняли постельное белье. Но я до сих пор благодарна тем грязным шерстяным одеялам, защищавшим меня от горного холода из разбитого окна.

За гостиницей располагался просторный сад, как и обещало ее название. Управлял гостиницей администратор по имени Hyp (что переводится «Свет»), мужчина с ясным лицом и светлой душой. Как-то утром я села на скамейку в саду, вытянула ноги и внезапно ощутила покой. Целых пять минут мне было невероятно хорошо…

Наверное, именно поэтому я сейчас вспоминаю Читрал. Часто ли за свою жизнь мы попадаем в такие места, где можно ощутить мир в душе и полноту сердца — пусть даже на пять минут?

Натягиваю одеяло до носа. Морской воздух действует — я засыпаю.

Просыпаюсь от чьего-то бормотания. Неподалеку парочка. Писатель со своим другом прижались к перилам и друг к другу. Шепчутся. Наши шезлонги далеко от них, в темноте. Нас не заметят.

Молодой любовник склонил кудрявую голову на грудь писателя, волосы развеваются, как у морского бога. Писатель гладит возлюбленного по голове большой белой рукой. Картина настолько завораживает, что я боюсь шевельнуться. Девочка заворочалась; высовывает голову из-под одеяла. Проснулась! Смотрит на них с ехидной усмешкой.

На юноше рубашка без ворота, пуговицы на груди. Писатель принимается расстегивать их одну за другой. (У меня бешено колотится сердце. Пожалуйста, пожалуйста, пусть девчонка не начнет шуметь!) Наконец, все пуговицы до пояса расстегнуты, рубашка развевается, как белый флаг. Худенькое белое тело юноши дрожит от ветра и вожделения. Писатель принимается целовать его. Любовник, закрыв глаза, запрокидывает голову и тихонько постанывает. Писатель, осыпая его мелкими поцелуями, движется ниже. Наконец сжимает его плоть руками. Юноша извивается от удовольствия, тихие стоны перешли в легкие вскрики. Писатель куда-то увлекает его за руку. Они исчезают. Я делаю глубокий вдох.

Девочка, повернувшись и глядя на мое раскрасневшееся лицо, язвит: «Надо же, какая случайность!», с этаким коротким смешком, свойственным только ей. Я все еще не пришла в себя. За всю жизнь не вспомню случая, чтобы я так завелась и смутилась. Только если во сне.

— Успокойся. Пытка окончилась.

— Мне бы не хотелось, чтобы ты была свидетелем подобных сцен, — вру я. И тут же сознаю неискренность и неуместность этой фразы.

— Да брось ты. О сексе все известно с тех пор, как был написан «Любовник Леди Чаттерлей».

— Не очень-то задирай нос! Помни, хорошие художники обычно не очень известны.

Что со мной?

— Ты устала, — говорит она мягко, — тебе надо поспать.

Моя дорогая девочка хочет поменяться со мной ролями.

— Ты права. Давай пойдем по каютам.

Вернувшись к себе, надеваю длинную футболку и ложусь в кровать. Мне тридцать два года; а чем я отличаюсь от непослушного ребенка? Я так разволновалась, что, кажется, выдала какую-то тайну. А еще обвинила во всем девочку. Ох уж этот мой самоанализ. Обломки психологии… Психоанализ — отдельно, лечение — отдельно. Мне тридцать два года: столько же, сколько ее матери. При мысли об этом делается душно. Накрыв голову подушкой, пытаюсь забыть обо всем. Но ах, какая была сцена!