Многие шизофреники проходят стадию, когда «они» превращаются в «он». До этого больные находятся во власти неопределенного числа наблюдателей, заговорщиков и манипуляторов, бесформенной армии, которая всюду занята организацией случайностей и совпадений. А потом странным уродливым цветком распускается психотический инсайт; разрозненные голоса за сценой собираются в единое целое, часто в одного человека, который руководит всем таинственным спектаклем. Так больной пытается найти в происходящем смысл, и это даже может служить положительным признаком. Намного проще одолеть одну связную, пусть и сложную, галлюцинацию, чем хаотическую путаницу страхов и фантазий. Другие, менее везучие пациенты никогда не доходили до этой стадии; их представления становились все более беспорядочными, часто логически или психологически невероятными: например, у них плавились мозги или их глаза принадлежали другому человеку.

Доктор Каванах полагала, что галлюцинативная система Адель становилась все более структурированной и строилась вокруг откровения, которое больная видела в своих картинах. Поворотной точкой стал приступ, после которого Адель пришлось вводить снотворное, — он ознаменовал начало новой фазы в истории болезни. Доктор Каванах имела привычку записывать утверждения пациентов как рассказ, который с их точки зрения был правдой. В такой форме эту историю можно было изучать, пациент мог увидеть нелогичность логики и противоречия, а порой и ее абсолютное неправдоподобие. Конечно, для того чтобы суметь воспринять этот подход, пациент должен достичь определенной степени выздоровления, и этого многим не удавалось сделать никогда. Человек с интенсивными галлюцинациями, которого мучили голоса и обвинения, часто просто не мог сосредоточиться: голос доктора тонул в хоре инсинуаций и шепоте заявлений. Адель, казалось, удалось избежать явных галлюцинаций такого типа, хотя порой она как будто слушала что-то, чего никто, кроме нее, не мог слышать: ее глаза стекленели, она мрачнела, наклоняла голову. Слушала.

Но было непонятно, слушает она окружающие звуки или прислушивается к чему-то, находящемуся вне ее.

Доктор Каванах еще раз просмотрела свои записи. Пока история Адель выглядела примерно так:

«Я убила своего ребенка (Руфи), потому что этого хотел мой второй ребенок (Сэм), это было частью эксперимента, который он проводил. Он хотел выяснить, сможет ли он вернуть к жизни человека, но не хотел убивать его сам. Эксперимент окончился неудачей: Руфи не вернулась. Сэм заставил меня утопить Руфи, оказывая на меня психологическое давление. Он ничего не говорил, но я знаю, что он хотел именно этого. Мне показалось, будто кто-то кричал „топи“, „топи“, и я решила, что это о Руфи».

Ничего необычного. Мать пыталась спасти своего ребенка, и ей это не удалось. Естественно, она испытывает сильнейшее чувство вины: как правило, это самая тяжелая особенность трагедии. Адель одновременно брала на себя ответственность (она утопила Руфи) и обвиняла другого (Сэма). Элегантная и очень полезная схема.

«Когда мы переехали в Уэльс, Сэм продолжил свои эксперименты. Он убил овцу, оторвал у нее заднюю ногу и часть туши. Я нашла оторванные куски и спрятала их в морозильнике и в студии».

Тоже какое-то странное правдоподобие, по крайней мере в той части, где говорилось о спрятанных кусках овечьей туши: куда еще, если не в морозильник? И как еще отреагировать художнику, если не нарисовать это?

"Он убил овцу, чтобы посмотреть, удастся ли ему воскресить ее. Ничего не получилось.

Однажды я проснулась и услышала, что с поля доносятся какие-то голоса. Я вышла. Он был там с еще одной изувеченной овцой. Он пытался сбросить ее с утеса. Увидев меня, он убежал. Я попыталась похоронить овцу, чтобы никто не мог ее найти. Но пришел сосед и меня увидел. Все решили, что это сделала я. Но это не я".

Адель представала заботливой, обязательной матерью, защищающей своего ребенка от последствий его поступков. Ей удавалось «не помнить» обо всем этом, пока она не увидела ребенка в одной из своих картин, — и тогда все вернулось.

Ничего невозможного с логической точки зрения: никаких пришельцев из центра земли или невероятных сил. Принимая во внимание диковинные предпосылки, все это было правдоподобно — ну ладно, допустимо. И, как узнала доктор Каванах из разговора с Джеймсом, увечья действительно имели место. Сделала это Адель или нет, проблему должен решать кто-нибудь другой; в конечном счете это проблема полиции. В данном случае имело значение только, как Адель интерпретирует события.

Адель должна была прийти через пять минут. Доктор Каванах закрыла папку и откинулась в кресле. Она знала, насколько важно иметь ясный ум и быть внимательной, когда разговариваешь с шизофрениками. Если не считать полностью ушедших в себя и кататоников, больные вели себя характерно оживленно и экспрессивно, а ей нельзя было упустить ни одного подброшенного ими ключа к разгадке.

Она представила, как она лежит в траве на берегу, а в безоблачном небе светит солнце. Шейла Каванах, пятьдесят шесть лет, психотерапевт. Другой опасностью, которая подстерегала ее намного чаше, чем ей хотелось признаться, была видимая правдоподобность рассказов больных. Некоторые ее коллеги попадали в эту ловушку, погружались в систему убеждений своих пациентов, находили в ней привлекательные, интересные места, полные какой-то особой правды. Глубоко убежденный в своей правоте пациент мог постепенно переубедить самого опытного терапевта, и она это знала. Было важно каждую минуту полностью отдавать себе отчет в том, кто есть кто. Я Шейла Каванах. Мне пятьдесят шесть лет, вдова с десятилетним стажем, дочь живет в Манчестере. У нее двое детей, их фотографии стоят у меня на столе. Я психиатр, работаю в Департаменте здравоохранения округа Южный Гламорган. Она произнесла вслух эту ритуальную речь о самой себе и посмотрела в расписание. В 13.15 совещание, собрание по поводу бюджета в 16.00, несколько небольших, но важных дел, прежде чем она сможет поехать домой, где ее ждет засорившийся унитаз, и ковер на лестнице давно надо сменить. Она сложила все эти пункты в серую металлическую коробочку, аккуратным рядком, и открыла глаза.

— Здравствуйте, Адель. Пожалуйста, садитесь.

— Доктор Каванах, мне необходимо немедленно ехать домой. Там происходят очень плохие вещи.

Она заметила, что у Адель просветление. Никаких нарушений речи. В целом выглядит хорошо, причесана, накрашена. Улучшение.

— Какие плохие вещи?

— Я знаю, что вы мне не верите. Я знаю, что была больна. Но мне уже лучше, и я должна немедленно ехать домой. Пожалуйста, выпишите меня, распишитесь где-нибудь или что нужно сделать. Я готова ехать прямо сейчас.

Выпишите. Адель просила о помощи, просила доктора избавить ее от страданий, подготовить ее к возвращению в обычную жизнь. Если бы можно было где-нибудь расписаться, Шейла Каванах сделала бы это с огромной радостью. Если бы все было так просто. Адель, вероятно, думала, что для того, чтобы выйти из больницы, ей нужно было получить какую-то бумагу. Освобождение от ответственности.

— Рада слышать, что вы чувствуете себя лучше. Не хотите присесть?

Адель стояла возле стула по другую сторону стола.

— Пожалуйста?

Адель села, недовольная тем, что приходится терять время.

— Доктор Каванах...

— Если хотите, вы можете называть меня Шейлой.

— Да, хорошо, Шейла. Мне кажется, вы не понимаете. Скоро случится что-то страшное, и я должна это остановить.

Приближающаяся катастрофа, распространенный страх перед неминуемым несчастьем. Порой это было что-то вроде ретроспективного осознания плачевных разрушений, которые принесла болезнь в жизнь пациента. Еще это могло указывать на страх перед возвращением в повседневную рутину, после того как исчезла радужная защита болезни. В любом случае это можно счесть положительным признаком.

— А что должно случиться?

— Но я же сказала! Послушайте, я понимаю, что вам сложно в это поверить, но мой сын находится в опасности, он может кого-нибудь убить. Я могу остановить его.

Опасный ребенок. Взбунтовавшаяся, поврежденная часть сознания пациента часто воспринималась оставшейся частью как нечто внешнее, как другой человек. В конечном счете ребенок является частью тебя больше, чем кто-либо иной.

— Что он собирается делать?

— Я точно не могу сказать, но думаю, что следующая часть его эксперимента заключается в том, чтобы самостоятельно убить человека и посмотреть, воскреснет ли он. Он думает, что это возможно, он верит в это. Я вам рассказывала.

— В нашей последней беседе вы упомянули о том, что он что-то прочитал и так у него появилась эта вера. Вы не расскажете об этом еще раз?

Адель вздохнула.

— До нас в доме жила женщина. Она что-то написала на стене, я прочитала только часть. Там говорилось о том, как ее муж убивал людей. Я думаю, что Сэм прочитал все. Я думаю, что он повторяет то, что делал ее муж. Он совершал убийства как ритуал, это было что-то вроде жертвоприношения.

Женщина, запертая в комнате, пишет на стене о подлости мира и своего мужа. Почти идеальный образ психического заболевания, подумала доктор Каванах. «Мене, Мене, Текел, Упарсин». Самое важное здесь было: взвешен на весах и найден очень легким. Так рука Бога написала на стене на пиру Валтасара. Очень легким. Она знала, что в основе психического расстройства, как правило, лежит низкая самооценка. У шизофреников она достигает катастрофических пропорций: голоса обвиняли — шпион, извращенец, убийца.

— Значит, муж этой женщины был убийцей и Сэм пошел по его стопам? Так?

— Не надо так со мной разговаривать! Я правду вам говорю, черт возьми!

Правду. Правду, которую никто другой не мог понять, но для шизофреника она была неотвратимо очевидна.

— Ладно, извините. И как вы собираетесь его остановить?

— Ну а вы как думаете? Вызову эту чертову полицию.

— И что скажете?

Адель в первый раз задумалась. Шейла Каванах внимательно наблюдала за ней: трещина в защите.

— Я покажу им картины.

Шейла расслабилась. Нет, здесь нет просвета. У шизофреников всегда полно самоочевидных утверждений.

— Это же очевидно! Особенно последняя — она ужасна. Он уже не сможет остановиться на овцах, я в этом уверена. Пожалуйста, пожалуйста, мне нужно домой.

— Адель, я кое о чем хочу вас спросить. Зачем Сэму все это делать? Зачем?

— Разве это не очевидно?

— Для меня нет.

— Боже, но ведь вы же считаете себя экспертом! Он же псих!

Вот оно, слово, которое очень редко произносится вслух в психиатрических лечебницах: короткое, красноречивое, болезненное слово. Если Адель считает своего ребенка сумасшедшим, то скоро она сможет спроецировать это представление и на чужого ребенка, на чьего-то мужа, на себя саму. И если она начнет понимать, что на самом деле это она... ну да, «псих», прямо из учебника психиатрии... это будет означать начало полного выздоровления. Конечно, осознание этого факта может оказаться мучительным, чувство унижения и бремя стыда за то, что она сделала и во что верила, пока была больна, могут оказаться тяжелее, чем физическая боль, но выздоровление никогда не бывает легким, особенно у шизофреников. Адель придется всю оставшуюся жизнь носить в душе воспоминания о своем безумии, о своих воплях, драках, о своем недостойном, неконтролируемом поведении и чудовищных обвинениях. Но это та цена, которую ей придется заплатить за душевное здоровье. Адель заболела очень неожиданно и очень сильно: как ни парадоксально, это означало, что ее шансы на выздоровление были выше среднего. Это медленно нарастающая, медленно вызревающая шизофрения, которую почему-то называют не-осложненной, трудноизлечима, непробиваема. Адель просто нырнула, резко и глубоко, и вполне возможно, что уже сейчас она возвращается на поверхность.

— Расскажите мне о вашей новой картине.

— Зачем? Вы разрешите мне уйти, если я это сделаю?

— Пожалуйста. Мне интересно. Я знаю, что вы готовитесь к выставке. Это, наверное, так интересно.

— Вы думаете, что я могу показать на выставке эти... эти чертовы вещи! Они тошнотворны. Раз уж вы спросили, на последней картине изображен Сэм, стаскивающий овцу с утеса. Овца истекает кровью, остальные овцы взбесились. О Господи. Еще кто-то появился, пока не могу понять, кто это, но он в страшной опасности. О!

— Все это не происходит самом деле? Или скоро произойдет?

— Происходит на самом деле, да, да. Я же сказала вам.

— Я понимаю, что это тяжело, Адель. Пожалуйста, потерпите еще немного. Откуда вы знаете, что все это действительно происходит? Вас же там нет, правда?

— Я не знаю, откуда я знаю, — сказала Адель.

Доктор Каванах заметила, что она изменила позу на более задумчивую.

— Адель? Что происходит?

— Подождите-ка...

— Адель?

Доктор Каванах знала, что иногда галлюцинации можно предотвратить, если отвлечь внимание пациента от внутренних переживаний, вытащить его в реальный мир.

— Адель? Какая девичья фамилия у вашей матери?

— Шелдон. Ш-ш-ш...

— Когда вы родились?

— Родилась?

— Какая ваша самая любимая еда? Скажите мне.

— Трава, стекло, бутон, мутон, дочь свою ты утопила, море стало ей могилой...

— Я вас не понимаю...

— Камнем в бездну упадут, черти мясо их сожрут, скажешь вслух их имена, все поднимутся со дна.

Шейла встала, опустилась на коленях возле Адель и попыталась встретиться с ней взглядом. Иногда такой контакт может вернуть пациента к реальности: большинство шизофреников избегало его изо всех сил.

— Посмотрите на меня.

— Я не вижу вас, я не могу дышать, ой, ой.

— Я здесь.

— Ой-ой-ой-ой...

Адель задыхалась. Шейла крепко сжала ее руку, покрутила головой, пытаясь привлечь к себе ее внимание. Адель слегка расслабилась, Шейла почувствовала, как она отвечает на рукопожатие, хватается за нее. Адель старалась выбраться обратно.

— Теперь вы видите меня?

— Да.

— Постарайтесь расслабиться. Дышите глубже.

— Да.

— Я сейчас отпущу вашу руку.

— Да. Хорошо.

Доктор Каванах вернулась в свое кресло. Адель хмуро потирала лоб.

— У вас болит голова?

— Нет, не болит.

— Хотите стакан воды?

— Нет, спасибо. — Адель покачала головой.

— Ладно. Посидите спокойно.

Доктор Каванах пристально посмотрела на фотографию своих внуков, здоровых, улыбающихся детей, которые сдают экзамены, побеждают на соревнованиях по плаванию, раскрывают свои возможности и таланты. Неуверенность в себе, чувство вины, паника — этого они пока не знают. Еще придется узнать.

— Знаете, какие у него глаза?

Она подняла глаза и увидела, что Адель пристально, злобно смотрит на нее.

— У кого?

— Вы знаете, у кого. Овечьи, вот какие. Глаза дьявола. Глаза, которые могут видеть в темноте. Видеть, что происходит у тебя в голове. Вот здесь! — Адель прикоснулась к своему виску. — Он знает все кнопки. Для семи лет он очень развит.

В ее голосе слышалась странная гордость; мать хвалится достижениями своего ребенка. И ужас от того, что это за достижения. Это не свидетельства, что он умеет ездить на велосипеде и играть на скрипке.

— Он знает, что делает. И я тоже. Только я одна знаю. Если никто его не остановит, он будет делать это всегда. Потому что он — зло.

Ее голос был спокойным и негромким, даже безразличным.

— Так что вы лучше запишите все это, доктор Каванах. Потом, когда уже будет поздно, вы будете читать и думать, почему вы ничего не сделали, чтобы это остановить. Есть хорошие дети, есть плохие, есть психи. Получилось, что мой ребенок входит в последнюю категорию. Уж кому знать, если не мне. Он упрятал меня сюда, чтобы я ему не мешала, я ему больше не нужна. С Джеймсом он, наверное, будет вести себя по-иному. Я думаю, Льюина он уже обработал. Устроил себе прикрытие. Все он делает идеально. Кому придет в голову подозревать такого вежливого мальчика с ясным взором, все «спасибо» да «пожалуйста»?

Доктор Каванах внимательно разглядывала ее. Интересно, каково это: верить по-настоящему, искренне верить в то, что твой ребенок — это дьявол, контролирующий сознание людей и истязающий животных ради эксперимента? Как Адель смогла в это поверить? В то же время нельзя сказать, что это плохо: разрушительно, чудовищно, невыносимо сложно думать о том, что ребенок, которого ты родила, кормила, любила все эти годы, оказался животным, садистом, извращенцем. Адель не сможет слишком долго носить в себе эту мысль. Рано или поздно она сорвется — и вот тут Шейла Каванах ее подхватит. Падение будет страшным.

* * *

Ограждение было смято, придавлено к земле так, чтобы можно было перешагнуть. Придется его заменить. Где-то в сарае были лишние полмотка проволоки. На колючках висели клочки шерсти, сухие пряди кремового цвета. Теперь, после того как Джеймса и Сэма нет, у него будет полно времени, чтобы все починить. Они уехали к своим родителям в Бристоль.

— Извини, Льюин, но Сэму больше нельзя здесь находиться. Ты ведь понимаешь?

Он сказал это, когда успокоился; Льюина передернуло от воспоминания о встрече на поле. Ну понятно, речь шла о его ребенке. Джеймс уразумел только одно: его ребенок чуть не погиб. Льюин должен был за ним присмотреть, а вместо этого чуть не утопил.

Но это еще не все. В бешенстве Джеймс выдал свои подозрения, что Льюин как-то поспособствовал происшествию, если не устроил все специально.

— Я не хочу это обсуждать, Льюин. Я ничего не хочу слышать. Я увожу его отсюда, вот и все.

— Джеймс, пожалуйста, послушай...

Льюин зажмурился. Его голос звучал слабо, почти умоляюще. Он плакал? Он ни разу не плакал с того дня в бараке, когда бился в истерике с письмом Дилайс в кулаке. На скамейке рядом сидел Стив Делавер. Конец света.

Вокруг него столпились вежливые пугливые овцы. Их ничуть не обеспокоила вчерашняя смерть троих собратьев. Знают, но молчат, как кучка шпионов или дипломатов. Хранят секреты.

Что они видели? Льюин разглядывал их, пытаясь найти ключ к разгадке их закодированного безразличия. Он пытался найти какие-нибудь признаки, какие-нибудь отклонения в поведении, неизменном с глубокой древности. Сэм сказал, что они бросились на него, напугали, погнали его к краю утеса. Льюин знал, что это невозможно, он знал, что и Джеймс это знал. Овцы так себя не ведут.

Его отец держал в кухне старую книгу в картонной обложке, альманах сельскохозяйственной мудрости, не столько научной, сколько колдовской. В книге были такие параграфы, как «Когда ягнят следует отнимать от матери», «Овечья слепота и другие болезни и снадобья против них». Лечение обычно состояло в прикладывании смолы к различным частям овечьего тела и кровопускании, а симптомы у всех болезней — и «личинок в овце», и «крови в овце», и «оспинок» и даже у «древесной болезни» — были, как правило, одинаковые: повисшая голова, возбудимость, почесывания и потеря аппетита. Поведение больных овец практически ничем не отличалось от поведения здоровых. Заболев «древесной болезнью», они «останавливались и косо держали шею». От «крови» они «замирали и свешивали голову». Вспышку вертячки во времена отца долго не замечали, потому что ранние симптомы трудно было отличить от нормы — привычки свешивать голову и стоять неподвижно. Только когда уже почти весь мозг был съеден плоскими червями с шишкообразными головами, овцы начинали вытворять непонятное: ходить кругами и прыгать с утеса.

Могли ли овцы снова заболеть вертячкой? Льюин рассматривал животных, искал опущенные головы или признаки ступора и видел их повсюду. В конце концов, овцы всегда так себя вели, это было их дело.

Насколько Льюин знал, заставить овец спрыгнуть с утеса (если только в них не вселились бесы, как в Гадаринских свиней) может только вертячка. Ее мог принести пес Туллианов, но его проверяли перед приездом, и потом — еще раз, по настоянию Льюина, после первой гибели овцы. Поля он попеременно бороновал и удобрял золой. Нельзя сказать, что это была панацея, но Льюин хранил примитивную, почти друидскую веру в очистительные свойства огня: вид сгоревшей травы и кустарника вселял в него уверенность. Когда кончалась зима, овцы невинно слизывали из своих кормушек смесь фенотиазина и соли: конечно, разбавленную, но большего Льюину не позволял бюджет.

В любом случае он бы уже что-нибудь заметил: поздние стадии заболевания определяются безошибочно. Овцы боролись бы друг с другом, «вертясь» (как говорил мистер Эстли); их движения стали бы непредсказуемыми, неспособность ходить прямо постепенно закончилась бы хождением по кругу, всегда в одном направлении, до измождения. Они бы ослепли: мистер Эстли говорил, что даже видел, как перед смертью овцы делали сальто. Порой овцы шатались как пьяные и высоко поднимали ноги, делая почти танцевальные движения. Такое «верчение» трудно было с чем-то спутать.

Льюин не держал собак, во-первых, потому, что, как ни старайся, нельзя быть уверенным, что собака не подхватит заразу, особенно с тех полей, где раньше уже были паразиты. Что ни делай, собаки будут есть овечий помет: такова их природа. В любом случае его хозяйство было не очень большим и обходилось без собаки — овец мог гонять человек с палкой в руках и знанием их характера. Так что собака не могла стать переносчиком инфекции.

Значит, бесы? В альманахе его отца об одержимости бесами ничего не говорилось, не содержалось никаких указаний на то, как она проявляется. Он представил себе одержимую овцу и засмеялся. Вероятнее всего она бы косо держала голову и застывала на месте. Могла — почему бы нет — побежать на маленького мальчика и столкнуть его с утеса, хотя Льюин в этом сомневался.

Заставить отцу бежать могло только одно: страх. Особенно ярко страх проявлялся у отъягнившихся, когда овца могла быстро пробежать огромное расстояние. Но она ни на кого не нападала, она бежала, спасая своего ягненка, который в это время галопировал рядом с ней.

От, а не на.

Единственным разумным объяснением была паника среди овец: а если так, то что-то должно было привести их в это состояние. В числе качеств, которыми могли похвастаться овцы, не числилось воображение. В отличие от людей они не изобретали собственные страхи.

Значит, запаниковали. Почему?

Льюин потрогал пальцами колючую проволоку. Клочья шерсти чуть прилипали к пальцам.

Испугались маленького мальчика, с криками бегущего к ним и машущего палкой?

Он представил себе эту картину: Сэм в новых кроссовках и бейсбольной кепке кричит, машет палкой, бегает по полю, гоняет овец, как собака; они топают копытами, уши торчком, они бегут, но от него, а не на него. Он гонит их к изгороди, которую он сам и смял, заставляет их перелезть через нее, оступается и падает вместе с ними. Льюин вспомнил, как что-то удивило, отвлекло его, когда он вытаскивал Сэма из воды: вокруг плавали какие-то крупные мокрые предметы, один из них он оттолкнул от себя. Овцы. Отчаянные попытки спасти Сэма не дали Льюину узнать их.

— Джеймс, это совершенно бессмысленно, разве ты не понимаешь?

Но Джеймс мог понять только одно — его ребенок упал в глубокую, темную, холодную воду и в этом был виноват Льюин. Джеймс, видимо, думал, что Льюин скинул Сэма вместе с овцами. Он, наверное, считает меня убийцей, думал Льюин, трогая пальцами бесцветный свалявшийся клок шерсти, сумасшедшим. Интересно, что еще рассказал ему Сэм? Кому он поверит, Сэму или относительно незнакомому человеку?

Льюин хотел рассказать Джеймсу еще кое-что: он покривил душой, сказав, что когда он нашел на камнях мертвого Элвиса, вокруг никого не было. Он никого не видел, но он слышал. Пение и причитание, высокий чистый голос. Голос ребенка. Это-то и привело Льюина на верхнее поле. И еще один странный, неуловимый звук, который он едва осознавал, но воспоминание о том звуке возвратилось к нему: зудение, похожее на гул электрического столба летом. Бормотание.

— Я больше не хочу ничего слышать, Льюин. Наслушался.

— Послушай меня, Джеймс...

— Хватит. Бога ради. Довольно.

Лицо Джеймса выражало отвращение, неприязнь, ощущения человека, который сунул под камень руку и наткнулся на мягкое разлагающееся кроличье тело. Этим кроликом был Льюин, человек, калечащий собственных овец, рвущий на куски собаку, сбрасывающий с утеса маленького мальчика в новых кроссовках.

Джеймс не задумался, зачем этот человек, это грязное, мерзкое, вонючее животное рисковало собственной жизнью, чтобы спасти ребенка, которого оно только что пыталось убить. Джеймс не задал вопросов, не слушал, не думал: он просто бежал от дьявола, как овца с ягненком. От или с? — подумал Льюин, стоя у разрушенного забора.

* * *

Она стояла в холодном подвале и держала в руке предохранитель как потерявшуюся сережку. У отвертки была красная ручка с продольными рубцами, чтобы было удобнее ее держать.

Адель лежала в постели в ярко освещенной больничной палате и смотрела в потолок. Она пыталась понять, что предшествовало этой сцене, что подтолкнуло ее залезть в инструменты Джеймса, а потом пойти к морозильнику, где лежал рваный кусок мяса, страшный, тихий.

Тихий. Она зацепилась за это слово, следуя взглядом по трещине, тянувшейся от люстры к окну. Мертвые предметы не говорят, они не способны издавать звуки, именно так можно понять, что они мертвые. Если бы мертвая вещь захотела, чтобы о ней узнали, она бы поступила по-другому. Лампа гудела, но она не собиралась взрываться, это Адель понимала. Она просто тихонько гудела, потому что была полна гудящего электричества. Даже не гудящего, бормочущего.

Сэм бормотал. Значит, он был полон электричества? Она отбросила эту мысль, посчитав ее нелепой. Откуда берутся такие идиотские мысли? Нет, он бормотал, потому что ему нравилось бормотать, он этого даже не осознавал.

Что бы сделала мертвая вещь, если бы захотела, чтобы о ней узнали, захотела, чтобы ее нашли, обнаружили? Адель подумала: это тоже нелепость. Мертвые вещи ничего не хотят, они уходят туда, где желаний нет. Быть мертвым — это значит тихо лежать и ничего не хотеть. Но я же лежу тихо и ничего не хочу, однако я не мертва.

(Если кто-то спрятал мертвую вещь, но хотел, чтобы ее нашли...)

Трещина убежала за окно. Адель предположила, что трещина тянется и дальше. Трещина в воздухе. Она может быть там, просто ее не видно, не только тебе, никому. Она невидима. Спрятана. Она может целую вечность там находиться, и никто об этом не узнает, потому что ее нельзя ни увидеть, ни услышать, ни потрогать...

(Если кто-то спрятал мертвую вещь и хочет привлечь к ней внимание, то как он поступит? Какую невидимую линию можно прочертить в воздухе так, чтобы она привела людей туда, куда нужно?)

...ни понюхать...

(Она моргнула. Она почти вспомнила. Она это спрятала, потому что если бы ее кто-нибудь нашел, Сэм попал бы в беду. И Адель пугало, потому что это было омерзительно. Всякий раз, когда она открывала морозильник, чтобы достать оттуда что-нибудь, ее тошнило. Это была...)

...ни почувствовать ее вкус...

(тошнота.)

Наконец ей это удалось. Можно оставить это гнить, и кто-нибудь скажет: бога ради, что это за вонь, здесь как будто бы кто-то умер, где это воняет, ой, смотри, что я нашел в морозильнике.

А если это не сработает, то можно довести это до такой степени гниения, что тлен распространится на все вокруг и в конце концов на то, что ты ешь, на то, что ты трогаешь, на то, что тебя трогает, и тебе станет дурно. Вот что можно сделать.

Она еще раз моргнула. Именно так кто-то и сделал. По правде говоря, это она сама и сделала. Она только забыла (все куда-то улетело).

Боже. На потолке были и другие трещины. Что еще она забыла?

Она погрузилась в раздумья.