Адель прищурилась и посмотрела на картину. Там что-то было, на заднем плане, за голым деревом. Сначала ей показалось, что это часть дерева, но чем внимательнее она приглядывалась, тем очевиднее становилось, что это человеческая фигура.

Это была крупная картина, большой пейзаж. Должна была стать одной из центральных работ выставки. Широкие холмистые поля. Тяжелое белесое небо. Повсюду на холмах бродили овцы, маленькие белые шарики. Группа овец на переднем плане смотрела с холста прямо вперед бусинками всезнающих черных глаз. Она постаралась, чтобы овцы отличались друг от друга, изображала их под разными углами, в разных позах, но выражения их морд ее тревожили — как она ни старалась, выражения всегда получались одинаковыми, ни мертвыми, ни живыми, а чем-то средним, внимательными, жадными, бдительными, но странным образом безразличными, как будто окружающий мир их никак не трогает.

Но они, казалось, были чем-то напуганы. Уши стояли торчком, носы втягивали воздух — нет ли опасности. Одна овца чуть приподняла переднюю ногу, как будто собиралась ею топнуть. Крупные планы овечьих голов Адель расположила по всей ширине картины, и полукруг внимательных глаз рассматривал зрителя. Лишь одна овца позади группы, расположенной на переднем плане, смотрела в сторону, на дерево, что стояло в дальнем конце поля. Она-то и заставила Адель обратить внимание на это дерево.

Адель сделала шаг назад и посмотрела еще раз. Точно. Кто-то прятался за этим деревом; она видела макушку и часть плеча. Что он там делает?

Адель никогда не изображала людей. Она не знала почему, но помещать людей на холст ей совершенно не хотелось, она начинала чувствовать за них какую-то ответственность. В любом случае, что могло человеку понадобиться на ее безлюдных, пустынных пейзажах? Она вспомнила фильм о полете на Луну. Комичные люди-шары плавают по ужасному мертвому бесконечному пространству из пыли и камня. Они напугали ее до полусмерти. Люди не должны находиться в таких местах. Точно так же они не должны находиться и в ее пейзажах. Такие картины не способны поддержать человеческое существование. Тут могут выжить только овцы, подумала она. И все же, несомненно, кто-то там был. За деревом прятался первый человек. Однажды она видела картину, на которой был изображен Адам, прячущийся от гнева Божьего в райском саду. Она имела в виду его? Но автор той картины представил Адама жалким, запуганным, съежившимся от ужаса существом. Ее человек прятался, но не страх был тому причиной. Он что-то замышлял.

Адель закурила. Она почти не выпускала сигареты изо рта, отчасти чтобы не чувствовать запаха. Ее новый натюрморт состоял из шприца и мяса. Мясо уже было не просто несвежим, не просто пованивало, оно ушло в иной мир — в мир полного разложения и распада. Оно протухло. Адель ткнула кусок кистью (один из пластов мяса передвинулся в сторону) и подумала, что запах не очень приятный. Когда она уходила, то запирала дверь в студию, поскольку была уверена, что в противном случае Джеймс обязательно пришел бы сюда со своими мусорными пакетами и хлоркой. Столько глупой суеты из-за какого-то куска тухлого мяса. Откуда она могла знать, что морозильник сломался? Она что, какой-нибудь долбаный механик? Это Джеймс у нас вроде на все руки мастер.

На самом деле она, конечно, все знала, хотя и могла поклясться на целой стопке библий, что не вытаскивала предохранитель. Не вытаскивала? Она вспомнила отвертку с предыдущего натюрморта, и на мгновение в ее сознании вспыхнуло нечто, похожее на странные воспоминания: щелчок выключателя, свет, холодный воздух погреба на голых ногах. Предохранитель в ладони, как потерянная сережка... Но она готова поклясться, Сэмом поклясться, что никогда прежде не видела этот оторванный от овечьей туши кусок. О нет. Абсолютно точно нет (но откуда тогда взялись предметы для натюрморта? Она поняла, что не может ответить на этот вопрос; они просто были здесь, как отвертка и шприц).

вниз по ступенькам, выдолбленным в утесе, ярко-розовое пятно перил в черном воздухе, холодные скользкие темные камни, и вот он, иглы нет, но стекло и поршень целы

Адель круто развернулась — за спиной никого не было. Дверь была крепко заперта. Адель бросила сигарету на пол, затоптала ее и схватила кисть.

* * *

Привезли заказанный Джеймсом гравий, двадцать мешков, и еще двенадцать шестнадцатифутовых отрезков четырехдюймовой пластиковой трубы, желтой и гибкой, и фланцы. На то, чтобы разгрузить машину, ушло почти все утро. Шофер, вежливый неприметный человек с рыжеватой шевелюрой, никуда особенно не спешил. Джеймс начинал привыкать к обычаям западных валлийцев. Как будто у них в головах тоже были холмистые извилистые дороги, и поэтому самые короткие расстояния оборачивались затяжными путешествиями. Поделать с этим ничего было нельзя. Можно было только стоять и с ними разговаривать.

Джеймс, как правило, не был особенно разговорчив, он по большей части кивал и улыбался, а быстрое стаккато трещало без умолку. Шофер говорил на местном диалекте, голос его был гнусавым и певучим, что путало Джеймса еще больше.

— Пришлось ехать через холм, Фишгард перекрыли, расширяют для грузовиков, работенки там навалом, уже несколько месяцев там возятся. Но я думаю, мало что сделали.

— Ага.

— А потом они хотят новый мост ладить, слыхал? Дорогу ведут аккурат через Нижний город, а «Ответ моряка» сносят. Не разумею я, зачем там дорога? А пивняк хороший был там.

— Нет, нет...

— Да. Отличный пивняк. Жалко, что его сносят, могли бы оставить. А в Нижнем городе движение — не поверишь, там повороты страшные. Прогресс, а? Иной раз машины прямо так и едут. Почему нельзя оставить все как есть, не понимаю. Хотя, наверное, нельзя, чтобы все вечно было таким, как всегда. Но это ж вандализм, когда что-нибудь сносят только потому, что оно стоит на пути. Я говорил, что нужно прокладывать повыше, по старой бринхелуинской дороге, и выходить на перекресток у Дайнас, и мост бы не пришлось строить, а Нижний город вообще бы не нужно было трогать. Как считаешь?

— Э...

— В Нижнем городе кино снимали, слыхал об этом? Да, там снимали «Под молочным деревом». Я сам его не видел, но говорят, очень хорошее. Я фильмы-то не очень знаю, но этот бы посмотрел, просто чтоб увидеть все это в кино. Этот Ричард Бартон, кажись, заходил в «Моряк», когда съемки были. У Нила была даже его карточка с автографом и все такое...

К тому времени, когда грузовик выехал из ворот и скрылся за углом, Джеймс совершенно вымотался. Но ровный, уверенный голос шофера его успокоил, из сознания исчез образ, который он постоянно носил с собой, — Адель, пятящаяся от него, когда он приближается к ней с куском мяса в руке. Ему не нравился этот образ, совсем не нравился.

Он вошел в дом, постоял у двери в студию Адели, послушал, как она шуршит.

— Дель? Хочешь чего-нибудь поесть?

— Нет, Джеймс! Потом. — И чуть позже, помолчав: — Спасибо.

— У тебя все в порядке, Дель?

— Все в порядке, Джеймс, честное слово. Поговорим потом.

— Хорошо.

Сэм сидел за кухонным столом. Он играл с игрушечной фермой, которую они нашли в подвале: коровы, овцы и свиньи из хрупкой, ярко раскрашенной пластмассы семидесятых годов, и ферма, похожая на модель декорации: дом, сарай, коровник, свинарник. Фермер с красным лицом, бакенбардами, в жилетке, шляпе с мягкими полями и тростью. И собака.

— Привет, босс. Хочешь тост с бобами?

— Да, спасибо.

Сэм не поднял глаз, он был занят. Джеймс наклонился посмотреть: мальчик пытался поставить передние ноги одной из коров на спину другой. По всей ферме животные уже были расставлены парами в подобных позах. Джеймс поразмыслил, надо ли в таком случае что-либо говорить, и решил промолчать. Рано или поздно ему придется обсуждать с Сэмом все это, но это ему хотелось обсуждать меньше всего. У большинства семилетних мальчиков есть друзья, которые дезинформируют и пугают их рассказами о таких деликатных материях; Сэм, волею судеб, да и по собственной склонности, был одиноким ребенком. Ему придется на ощупь искать свой путь к пониманию радостей секса, по крайней мере до тех пор, пока Джеймс может благопристойно уходить от этой темы. Джеймс наступил на свинью и положил ее на стол.

— Нет, с этой уже все, — сказал Сэм и сбросил ее обратно на пол.

— Как скажешь, босс. Ты начальник, — сказал он голосом из «Полиции Беверли-Хиллз». Сэм засмеялся.

— А я думал, тебе надо бы математикой заняться, толстяк? Разве мы не договаривались?

— Я уже делал.

— Я уже сделал. Ты это, наверное, хотел сказать? Покажи.

Сэм протянул ему задачник и лист бумаги. Джеймс посмотрел на ответы: все было правильно.

— Первое место в классе. Опять, — сказал он.

Сэм снова захихикал:

— Но в нем я один!

— Точно. Ты и на первом, и на последнем месте. Ну, каково быть таким талантливым?

— Я не подглядывал, если ты это хочешь сказать.

— Мне это и в голову не приходило. Я абсолютно тебе доверяю.

— Можно мне будет добавить острый соус к фасоли?

— Нет. Категорически запрещаю. Немыслимо.

— Пожалуйста. Пожалуйста. Можно?

— Хм. Сколько будет пятнадцать тысяч четыреста пятьдесят восемь разделить на девяносто три?

— Так нечестно!

— Давай. У тебя десять секунд.

Он открыл консервную банку.

— Папа.

— Восемь, семь...

— Ты сам этого не знаешь.

— Ты так думаешь?

— Знаешь?

— Пять-четыре-три-два-один, — сказал он и сунул кусок хлеба в тостер.

— Так слишком быстро!

— Такова жизнь, хитрюга. Терпи либо проваливай.

— Папа!

* * *

После обеда (сказать «ленч» для Джеймса было все равно, что сказать «жопа»: он ни разу в жизни не произнес это слово, оно никогда не приходило ему в голову, и ему очень не нравилось, когда так говорили другие) Сэм помогал ему таскать гравий. Проблема состояла в том, что трубы надо было класть под углом, причем под постоянным углом, чтобы вода стекала полностью. Сэм озадаченно и нетерпеливо наблюдал, как Джеймс вбивает в землю столбики с двух сторон от рва — один выше другого, — протягивает по ним веревку и привязывает ее к самому дальнему из столбиков. Сэму хотелось услышать подробное объяснение, но получил в ответ лишь:

— Подожди. Смотри просто. Внимательно.

Сэма поставили у отстойника и сказали, что он будет по команде поднимать и опускать веревку. Джеймс достал спиртовой уровень, палку с тремя пузырями внутри — вертикаль, горизонталь и сорок пять градусов. Косой, объяснил он Сэму. (Сэм не мог понять, зачем кому-нибудь может понадобиться палка с косым пузырем внутри, но терпеливо молчал, понимая бессмысленность вопросов.) Джеймс приложил уровень к натянутой веревке и начал кричать: «Повыше. Пониже», пока Сэм не нашел нужное место. Тогда Джеймс привязал веревку покрепче и принялся таскать мешки с гравием. Сэм, хрипло дыша, помогал ему — он разрезал мешки и высыпал гравий в ров, наполняя его до половины высоты.

Скоро Сэм беспокойно запрыгал, потому что Джеймс все откладывал объяснения: он взял две длинные рейки и соединил их друг с другом, приложив — на взгляд Сэма, совершенно ненужные — усилия к тому, чтобы сочленение было идеально ровным. Разве не пора уже что-то делать с гравием?

А потом пошел дождь. Джеймс отослал Сэма в дом, хотя тот хотел остаться, дождь там или не дождь, подумаешь. Пришлось мрачно возвращаться к своим игрушкам. Он знал, что на самом деле им нужно было сразу браться за гравий. Сэм доиграл в ферму и пошел наверх читать.

* * *

Весь день шел сильный дождь. Адель спустилась вниз к четырем часам и начала готовить обед (и чай — для Джеймса). Она была довольна тем, что удалось написать, — порой она сама себя удивляла. Джеймс сказал, что сегодня будет готовить сам, но она чувствовала, что ей хочется заняться готовкой. После вчерашнего фиаско на кону стояла ее репутация. Адель решила сделать безопасные блюда: печеный картофель, салат и сыр.

Она пела «Неужели это все для нас?», резала помидоры и огурцы, за которые отдала в Фишгарде целое состояние. Это была ее музыка, пространная, эмоционально насыщенная баллада. Она не бурчала под нос, а пела громко, по-настоящему.

Джеймс терпеть не мог, когда она пела. Конечно же, он не мог этого терпеть. Он ненавидел, когда люди открыто выражали себя. Такие вещи его смущали и беспокоили.

Сила собственного голоса неожиданно потрясла ее настолько, что она остановилась посреди строчки. Господи, это же стоны раненого животного! В кухню вбежал насквозь промокший Джеймс.

— Дель? Что случилось?

— О Господи, да я просто пела! — заорала она на него и швырнула нож в раковину.

— Пела?

— Да, пела, черт подери! Понятно? Вот так. — Она запела ему в лицо. — «Неужели это все для нас?» — пропела она как могла громко; в конце строки голос дрогнул, и она встревоженно прислушалась. Джеймс в совершенном недоумении посмотрел на нее, что-то проговорил и ушел обратно под дождь. Ей показалось, это было: «Надо проверить, в порядке ли у тебя с головой», но она не была в этом уверена.

Адель добавила в салат соус и попробовала. Хм. Чего-то не хватает. Она наклонила голову, подумала и вышла через боковую дверь в сад.

* * *

— Дель! Что это такое?

Джеймс с трудом контролировал себя. Всем этим он уже был сыт по горло.

— Я считала, что даже человек средних способностей, такой, как ты... — начала она своим высокомерным тоном, но он оборвал ее, приподняв свою тарелку и шмякнув ею об стол. Сэм смотрел на них во все глаза.

— Дель, не надо... не надо так со мной разговаривать.

— Джеймс, Джеймс, Джеймс. Милый мой мальчик. Это печеный картофель, тертый сыр и зеленый салат с чесночным соусом. А ты что думал? — Ей показалось, что на лице Джеймса появились признаки улыбки смерти: какой же у тебя гадкий ротик, подумала она. Почему я никогда раньше этого не замечала?

— Ну ладно. А из чего ты сделала салат? Говори точно.

— Хорошо, сейчас скажу. Помидоры, огурцы, зеленый перец, салат-латук, яблоки, тертая морковь. Петрушка.

— А это что? — Он подцепил кончиком ножа какую-то влажную нитку.

— Ой!

— Вот именно: ой!

— Джеймс, прошу тебя, только не начинай кричать...

— Что это? Говори.

— Не знаю!

— Но ведь это ты положила это в салат, верно?

— Нет!

— Нет?

— Я не знаю, Джеймс. Умоляю тебя...

— Что это такое, Дель?

Она встала, ударившись о стол коленом.

— Это трава, да?

— Послушай, это же смешно.

— Ты добавила в салат траву, да?

— Конечно, нет! Люди не едят траву!

— Не едят. Это овцы едят траву.

Неопровержимая логика. Она вышла из кухни, подальше от его вульгарных нравоучений. Сэм сидел очень тихо. Джеймс опустил нож на стол, встал, надел куртку и ушел в темную холодную ночь.

Ему надо было подумать. Похоже, у Адели какой-то припадок. С того вечера, когда они побывали в тайной комнате, она стала вести себя очень странно; а может, это началось еще раньше? Он постарался вспомнить, но ничего необычного в голову не приходило.

Господи, как будто ему больше заняться нечем! Он взялся за сложнейшую работу, может быть, это его последний шанс остаться на плаву в бизнесе. Себастьян много обещал, но прежде всего надо выполнить намеченное. Он забрал Сэма из школы, отказался от всех контрактов. В их лондонской квартире жила молодая чета, в ящике кухонного шкафа лежал договор об аренде на полгода. Им некуда было возвращаться. Господи! Умеет же она находить время.

Когда родилась Руфи, Адель впала в глубочайшую депрессию. Врач сказал, что ничего необычного в этом нет, женщины часто страдают от гормонального дисбаланса после рождения ребенка. Но момент был выбран самый удачный: самый разгар первого кризиса времен правления консерваторов. Джеймс боролся за выживание; они жили в незнакомом районе северного Лондона. Когда он возвращался домой, шторы были все еще задернуты, почта лежала в ящике, отопление — в середине июля — работало на полную мощность. Адель лежала раздетая на диване и курила. Руфи ползала в грязных подгузниках без присмотра. Адель говорила: «Что-то я устала, который час? Почему ты так рано?» «Потому что уже вечер, Адель. Тебе не кажется?»

Он никогда не злился. Стиснув зубы, он начинал приводить все в порядок. Она не была ни в чем виновата, и он никогда ни в чем ее не обвинял (хотя ничего не забыл и до сих пор не простил ее).

И за все эти годы несколько раз...

Хорошо. Один раз.

Ей взбрело в голову, что сосед снизу хочет ее убить. Она утверждала, что он не дает ей спать постоянной игрой на пианино. В конце концов Джеймс решил не спать ночь, чтобы послушать. Ну, слышишь? Что я должен слышать? Ой, он перестал. Она утверждала, что видела, как сосед сидел у окна с доской для столоверчения. Она говорила, что видела знак, нарисованный мелом на ступенях дома, круг со звездой внутри. Она вышла и стерла его. Однажды он проснулся ночью, когда Адель снимала ботинки и ложилась в кровать. Дель? Где ты была? Она что-то пробормотала в ответ, она явно спала.

Однажды ночью он проснулся от какой-то возни внизу, криков и стука. Он сбежал вниз и увидел, что она дерется с подозрительным мистером Рафаэлем. Она разбудила его и обвинила в том, что он пытается свести ее с ума. Он и так не очень хорошо понимал по-английски, тем более не мог понять, что она кричит. Джеймс схватил ее, и Адель позволила отнести себя обратно в постель.

К доктору она идти отказалась. Он списал все это на напряжение и «женские проблемы» (жеманное выражение его матери). Потом появился Сэм. Она так радовалась. Она была счастлива и ни о чем не тревожилась. Он строго напомнил себе, что иногда она была очень милой женщиной. Странности — просто часть ее характера, часть ее шаловливого жизнелюбия.

Но, конечно, все это кончилось, когда в сверкающих корнуэльских водах погибла Руфи. К Адель только-только пришел успех. Все это страшное, мертвое время она писала. Он думал, что живопись стала для нее единственным выходом.

Но теперь происходило что-то новое. Джеймс был совершенно уверен, что у Адель опять начался лунатизм. Она жаловалась на то, что овцы своим шумом мешают ей спать, топают и блеют. Однажды утром он заметил, что к ее ботинкам прилипла грязь; она не смогла объяснить причины ее появления.

Ну, бывает. Их могла собака испачкать.

Она начала запирать студию, он не видел ни одной из ее новых картин. Но те, что он видел до этого, тревожили его так, что ему даже думать об этом не хотелось. А теперь еще эта еда...

Он стоял на вершине утеса, капли дождя били по нему и вокруг него. Наконец ему удалось сформулировать вопрос, который мучил его с тех самых пор, как они побывали в потайной комнате:

Она опасна?

Когда этот вопрос пришел Джеймсу в голову, он почувствовал резкое облегчение. Смятение, беспокойство, чувство вины пропали, остался лишь один этот, вполне практичный вопрос. Не важно, почему это с ней случилось, не важно, виноват он в этом или нет, не важно, может ли он бороться с этим. Важно было только одно: необходимо понять, опасна ли она для него, Сэма или самой себя, и если да, то выяснить, что следует предпринять для того, чтобы ее обезопасить.

Ясно, что ей нельзя позволять ничего готовить. Вредна эта трава или нет (помыла ли она ее, подумал он, и перед его мысленным взором возник странный образ: Адель держит под краном дуршлаг с травой), в любом случае так делать нельзя. Как нельзя брать пищу из неработающего холодильника, в котором лежит кусок овечьего трупа. Он вспомнил странный привкус во рту после того, как он поел ежевику и мороженое, и его снова передернуло от мысли, что еда находилась в интимном, плотном контакте с этой сырой шерстяной штукой... К горлу ненадолго подступила тошнота, оставив во рту горько-кислый привкус. Скорее всего из ее памяти стирается то, что она делает. Каким-то образом она сама этого не замечает. А может, она свыклась с мыслью о том, что оно лежит, спокойно разлагаясь. Может, ей это нравилось? Он невольно стиснул зубы и несколько раз сглотнул, чтобы расслабить мышцы.

Опасна ли она? Он абсолютно точно знал, что сознательно она ни за что на свете не причинила бы вреда ни ему, ни Сэму. Это просто немыслимо. Она могла быть нерадивой, беспорядочной, неряшливой; она даже могла идти по тонкой грани безумия и в конце концов резко сорваться в его холодные мутные воды. Но он представить себе не мог, чтобы она могла навредить им, что бы ни случилось. Он был уверен, что она скорее навредила бы себе самой.

Что может случиться? Он знал, что женщина в состоянии депрессии могла причинить вред себе самой: он слышал о женщинах, которые резали себя бритвенными лезвиями, жгли себе руки горящими сигаретами в отчаянной попытке найти покой, избавиться от внутренней пытки. Он решил спрятать одноразовые бритвы, столовые приборы, спички, принял решение отключить плиту, конфисковать утюг, убрать все пилки для ногтей, и скрепки, и... Как все это глупо. Проще всего запереть ее саму (как Эдит Шарпантье). Так невозможно жить. Он мысленно пробежал взглядом по всему ее телу в поисках царапин или синяков, но ничего не нашел. Если бы они были, он бы заметил. Конечно, она всегда может наглотаться хлорки, повеситься или уронить в ванну фен для волос. У изобретательного человека всегда найдется множество способов для того, чтобы (он заставил себя быть честным) убить себя. (Она, например, могла выпрыгнуть в окно. Как Эдит.)

Но так Адель никогда бы не поступила. Она понимает, как это повредит Сэму и ему; к тому же это недостойно и некрасиво. Нет, он уверен, что этого случиться не может.

Он смотрел, как ночной паром Росслэйр, весь в огнях, как плавучая новогодняя елка, выходит из гавани Гудвик. Здорово, должно быть, путешествовать на этом пароме. Сидеть в ярко освещенной кают-компании с пластмассовым стаканом пива. Взять и уплыть, и через несколько часов ты уже сидишь в прокуренном ирландском пабе, в кружке отражается еще один одинокий пьяница, он заводит бессмысленную, безразличную беседу с кем-то, кто так же пьян, как и он сам. В Дублине наверняка можно найти работу, снять комнату. Интересно, там тоже идет дождь?

Он вздохнул. Его место здесь, с Сэмом и Адель, он связан с ними миллионом уз, и их ему никогда не разрубить. Он любит Сэма и Адель. И сейчас Адель отчаянно в нем нуждается. Джеймс понимал, что если он уедет, то Адель точно сойдет с ума. Но дело было не в обязанности, не в чувстве вины или долга: это была его любовь, его жизнь, его правда. Чем бы он стал без них? Он представил себе, как Джеймс Туллиан возвращается в свою пустую комнату, заставленную пивными банками, коробками из-под полуфабрикатов, грязной одеждой; в руке у него бумажка с телефоном женщины, с которой он познакомился в пабе; нет, это жизнь какого-то другого человека, человека, у которого не было Адели и Сэма. Джеймсу было жалко его до глубины души.

К тому моменту, когда паром исчез в одиночестве будущего своих пассажиров, Джеймс насквозь промок (опять!).

Он развернулся и пошел в дом. Это прекрасный дом, или он будет таким, когда Джеймс закончит свою работу.

* * *

Адель лежала в постели и читала. Это был дневник американской девушки-наркоманки. Переживания девушки довели Адель до слез. Девушка была хорошая, она отчаянно хотела стать хорошей, но чувствовала отчуждение от собственной семьи, была чудовищно одинока и напугана. Она начала курить марихуану, потом одноклассница подсадила ее на героин, ей понравилось, и очень скоро она обнаружила, что не может остановиться. Девушка оказалась в каком-то городе. Она даже не знала, как он называется. Делала кому-то минет за героин. Адель закрыла книгу и зарыдала. Ее горе было настолько сильным, что кровать закачалась и заскрипела. Она не пыталась сопротивляться нахлынувшей буре чувств. Она не думала о том, как мог среагировать на этот шум Сэм. Внутри нее бушевала страшная буря.

Через какое-то время, через несколько минут или часов, она пришла в себя и села. То, что творилось с ней в последние несколько недель, то, что на нее нашло — что бы это ни было, — немного отступило, дало ей возможность понять, что происходит. Насколько она была близка к тому, чтобы потерять себя навсегда?

(качаются темные ветки, и она бежит вдоль низкой стены) Она не понимала причин своего странного поведения. Как будто все это делали другие люди, а она лишь наблюдала за их действиями. Адель почувствовала, что ее сознание снова погружается во мрак, и начала бить по матрасу кулаками:

— Нет!

Она сильная. Она решительная. Это должно прекратиться, все это должно прекратиться. Завтра она пойдет в студию и все уничтожит, все эти жуткие картины, страшные натюрморты и главное — мясо! Как она могла заниматься этим бредом так долго? Если бы только можно было теперь выблевать все это, как подпорченную ежевику, и смыть и покончить раз и навсегда (и все равно оно останется в отстойнике, пока его не очистят, а потом оно будет плавать где-то в океане, в этой жуткой черной морской воде, воде, которая пришла, чтобы отнять у Руфи жизнь).

(в отстойнике, где они похоронили крошек)

— Нет!

Завтра она пойдет, возьмет картины и мясо, снесет их вниз и сожжет, уничтожит все испорченные холсты, а потом начнет все сначала, будет писать здоровые, добрые, красивые вещи. Разве искусство не призвано быть прекрасным?

Она услышала, как Джеймс входит в дом и стучит ногами по лестнице, и вытерла лицо краем простыни. Он постучал в дверь (своей собственной спальни!).

— Заходи, — прохрипела она, откашлялась и сказала еще раз громким чистым голосом здорового человека: — Заходи, Джимми!

Он подошел к ней. Вода струями стекала с него на пол. Она обняла его, притянула его к себе за мокрые волосы, начала целовать в шею, в горло...

* * *

Сэм ждал, когда стихнут звуки в соседней комнате. Сначала мама вела себя глупо. Кричала, плакала и бесилась.

Потом пришел папа и начались другие звуки. Сэм хорошо знал эту последовательность: тихие голоса, долгая тишина, потом ритмичное поскрипывание кровати (Сэм постукивал пальцами в такт), опять тишина, опять поскрипывание, потом такие звуки, как будто бы они играли в ферму, хрюканье и мычание, потом папа говорил «помягче, помягче», потом кровать начинала скрипеть яростнее и все заканчивалось: мама чиркала спичкой, чтобы закурить, они тихо говорили и смеялись. Скоро они заснут. Сэм нащупал под подушкой ключ. Он прочитал уже почти все.

* * *

— Помягче, помягче...

Джеймс оттолкнулся руками и оторвался от Адель, переложив тяжесть своего тела на локти. Она подергала его за соски и за волосы на груди, провела руками вниз по животу и нежно схватилась за него; он сел, поднял ее бедра, она вцепилась в его мускулистые руки, он вошел в нее резко и глубоко. Она потянулась к его пальцам, сунула их в рот, укусила, он снова лег на нее, тяжело дыша и что-то бормоча ей в ухо. Она сунула кулаки ему под мышки, он начал дергаться и брызнул в нее, на нее, впившись губами ей в шею.

— Ну как? Ты кончил? — спросила она после, отдышавшись, и они засмеялись. Она потянулась за сигаретами, погладила ему спину. Он лежал на ней весь в поту. Когда она докурила, он уже готов был заняться ею (его выражение; ей лично больше нравилось «доставить ей удовольствие»). Если ему удастся не заснуть.

* * *

Льюин сидел и смотрел в окно спальни. Ничего не было видно, кроме следов дождевых капель на стекле и его собственного отражения. Сон постепенно покидал его, осталась только одна сцена: они с Джеймсом пожимают друг другу руки в сарае. В качестве платы Льюин дал ему овцу; Джеймс забросил ее на плечо. Все нормально, сказал он, ты больше это не увидишь, обещаю. Я лично прослежу. А потом он улыбнулся...

Эта улыбка и разбудила Льюина. В этот момент его рука работала с изнурительно твердым членом. Он был рад, что сон оборвался до того, как с этим улыбающимся красавцем Джеймсом не произошло еще чего-нибудь. Хотя Льюин все-таки был расстроен. Об этом не хотелось думать. Нет, не совсем так. Ни о чем другом тоже не хотелось думать, по крайней мере сейчас.

Он обернулся, посмотрел на свою постель, и его охватило отвращение и что-то еще, похожее на ужас. Он вновь повернулся к окну.