Мне кажется, что сейчас больше говорят, рассуждают о любви и дружбе, чем любят и дружат. Иногда думаю с грустью: это большая редкость — друг, которого можно назвать самым-самым. Для меня друг, настоящий, единственный, — это человек, без общения с которым ты не можешь прожить. Наверное, сказать, что ты испытываешь к человеку дружеские, теплые чувства, будет точнее, чем назвать его другом. Друг — это святое слово, им нельзя разбрасываться. Другое дело — дружба, дружеские отношения. Англичане говорят: «Дружбы нет, есть общие интересы». Лукавая мудрость. Но я не стал бы это оспаривать. Ведь в жизни бывает и так. Я был бы рад оказаться неправым. Хотя есть такой оптический обман чувств: сегодня ты называешь кого-то другом, а завтра…

У меня с детства были друзья. Мне всегда казалось, что дружба сама по себе — это уже запрет на предательство. Да, меня предавали те, с кем я был по-особому откровенен, с кем был добр. И что же? Дружба — иллюзия? Конечно нет. И любовь не иллюзия (хоть ее и называют «святой ложью»). И правда. И доброта. Другое дело, что добрым быть трудно. Часто хочется око за око. Гнев накатывает такой, что застилает глаза. До отчаяния.

Я человек нелицеприятный: никогда не скажу «люблю» тому, кого не люблю. У меня все как на витрине. Хочешь со мной дружить — дружи, но я буду говорить тебе то, что думаю.

Во всяком случае, я хотел бы иметь только прямодушных друзей. Если кто-то, не кривя душой, раскроется передо мной со всеми своими недостатками, я приму его таким, каков он есть. Другое дело, выдержу ли я это? Но и тогда я скажу ему честно: «Давай, старик, мы с тобой будем встречаться пореже».

И все-таки у меня есть друзья, которые, я надеюсь, дороже тех пресловутых ста рублей. По интересам, по родству души, либо еще почему-то, но мы сами себе выбираем тех, с кем дружим, а они выбирают нас.

Чем дальше по волнам памяти, тем отчетливее понимаю, что не все, а главное, не всех, кого хотелось бы, вспомню в этой книге: встреч было столько! Так что повторю еще раз: пусть не обижаются на меня те, кого невольно обойду памятью или о ком вынужден рассказать вскользь, не столь обстоятельно, как они того заслуживают.

Иных, увы, уже нет. И нить воспоминаний потянула меня к Закиру Наримановичу Багирову. Он был у нас министром культуры. Интеллигентный, прекрасный, душевный человек. Сначала, правда, отношения у нас не заладились. Видимо, став министром, он решил все четко расставить по своим местам: я — министр, а ты — певец. Понятно, что до этого ему про меня наговорили мои «доброжелатели»: и характер у Магомаева с сюрпризом, и дверьми он хлопает в кабинетах Министерства культуры… Вот новый министр и встретил меня соответственно: мол, осади свой гонор… Я — руководитель, и решать буду я.

Но характер у меня такой, что командовать мною бессмысленно. Тем не менее стали разговаривать, и постепенно все наладилось: он понял меня, я понял его. И мы вскоре стали друзьями. Личное впечатление победило заочное. А впоследствии Закир Нариманович стал тамадой на всех моих днях рождения. Да еще каким! Остроумным, неожиданным, находчивым.

Только один случай. Обычно в Баку на мои именинные посиделки собиралось в ресторане «Апшерон», расположенном на берегу моря, человек пятьдесят. За несколько дней до этого мы созванивались с Закиром Наримановичем и я говорил ему, кто у меня будет. Если он кого-то не знал из моих гостей, я ему рассказывал: тамада должен знать всех. На этот раз вроде бы должны были собраться наши общие знакомые. Не знал он только мою тетю Гамар Исмайлову, преподавателя консерватории. За-кир Нариманович спросил, что она преподает. Я сказал, что историю русской музыки, а кроме того написала книгу о моем деде. Он взял на заметку еще кое-какие сведения о тете.

Собрались мы в мой день рождения. Все шло превосходно, тамада был в ударе. И тут случилось непредвиденное. Художник Таир Салахов любил приходить на мои посиделки с незнакомыми людьми, обычно с гостями его дома. Конечно, для нас, бакинцев, это никакой не грех, разве что неожиданность — прежде всего для тамады. Смотрю, рядом с Салаховым сидит незнакомая пожилая женщина. А моя тетя Гамар в тот день не пришла — заболела. Закир Нариманович подумал, что эта дама и есть тетя Гамар. Встал и сказал примерно так: «Я хочу предложить тост за здоровье дорогой Гамар, прекрасной женщины, мудрого человека, за потрясающего друга Муслима, за историка русской музыки, которая…»

Я понимаю, что тамада явно «въезжает не в те ворота» и что сейчас выйдет конфуз. Шепчу ему, что Гамар Исмайлова не пришла, что эта дама вовсе не она, а кто она, об этом знает только сам Салахов. Тамада, не дрогнув ни одним мускулом лица, продолжает славить достоинства моей отсутствующей тетушки, «очаровательной женщины, которая привнесла в жизнь именинника то-то и то-то…» И добравшись до самой высокой ноты, наконец произносит: «Одним словом, дорогие друзья, я предлагаю выпить за такую замечательную женщину Гамар Исмайлову, которая, к сожалению, заболела и не пришла».

Я рисую с детства, для себя. Рисую по настроению.

Был как-то летом в Баку, в свои августовские именинные дни, и чего-то потянуло на маринистику. День за днем писал закаты на море. Приехал в Москву — и конец живописи. И так может и месяц длиться, и больше. Потом начинаю замечать, что мольберт с недописанным портретом или пейзажем как-то не так повернут к свету. Разворачиваю его, вглядываюсь, задумываюсь…

Конечно, это у меня хобби, за мольбертом моя душа отдыхает.

Мне нравится такой вид отдыха, такая отдушина. И хотелось бы совершенствоваться: я ведь понимаю, чем дилетант отличается от мастера.

Естественно, что у меня есть свои симпатии в художественном мире. И один из таких художников — Александр Шилов. Мы познакомились с ним у летчика-космонавта Виталия Севастьянова. Помню, тогда этот скромно одетый, студенческого вида парень, высокий, худой, с бетховенской шевелюрой, принес Виталию Ивановичу какой-то свой пейзаж. Должен признаться, что та его картина не произвела на меня особого впечатления: да, симпатично, но не более того. Уже позже, когда мы познакомились поближе, когда я увидел портреты Шилова, я открыл для себя истинный его талант. Он предложил мне написать мой портрет, и я согласился, хотя не очень люблю позировать.

Когда-то давно Таир Салахов сказал мне: «Как-нибудь я напишу тебя». Нет, он не предлагал мне ничего конкретного, сказал просто так. Я ответил ему шутливо: «Таир, ты кого ни напишешь из наших деятелей культуры, они почему-то вскоре умирают». Действительно, так совпало в жизни: Салахов написал замечательный портрет Кара Караева, и вскоре композитор умер. Так же случилось и с Фикретом Амировым. Таир, в пику моей колкости, бросил свою: «Муслим, живи долго, я тебя писать и не собираюсь»…

Согласившись позировать Шилову, я попросил его, чтобы он меня не слишком мучил. Для меня долго сидеть неподвижно — мука, я неусидчивый. А тут ни встать, ни выйти покурить, а курю я часто. Шилов пообещал: «Три-четыре сеанса».

Но позирование растянулось на семь-восемь сеансов. Тогда-то я и узнал его ближе. Александр любит хорошую музыку, сам приятно поет, с чувством, с душой. Человек он не простой. Характер! И не очень открытый. Но о том, что ему не нравится, говорит прямо в глаза — я таких уважаю, мне с ними удобно.

Художник он великолепный, и я считаю его лучшим портретистом нашего времени. Как бы ни честили его борзописцы-злопыхатели, он делал и продолжает делать свое дело, идет своей дорогой. И каждый почтет за честь позировать ему. И Галерею Александра Шилова знают уже все…

Шилов не писал портретов сильных мира сего. Есть, правда, у него портрет Ленина. Но какой! Когда я увидел этот портрет в альбоме его репродукций, то, удивленный, спросил: «Как такое пропустили?» Шиловский Ленин никак не вписывался в официальную советскую лениниану — настолько он необычен. Мы привыкли видеть вождя мирового пролетариата монументальным, прилизанно-идеализированным, без каких-либо определенных черт характера — этакий «добрый дедушка Ленин». А с портрета Шилова на зрителя смотрят колючие, въедливые, демонические глаза. В этом взоре есть что-то дьявольское, властное. Шилову пришлось убеждать «высоких» критиков, что он изобразил прежде всего революционера, фанатически преданного своей идее. Убедил. Картину «пустили в люди», возможно, тоже увидев в портрете трагедию вождя, ставшего заложником собственной идеи борьбы за светлое будущее всего человечества…

Что касается других героев художника, то часто это зависит от заказа. Если известный человек просит написать портрет, глупо отказываться. История мирового портрета — это история заказов тогдашних властителей. Это был хлеб насущный не только художников. Ведь и музыканты уровня Баха или Моцарта не гнушались работать у герцогов и князей-меломанов.

И все-таки главные герои Шилова — из народа. Галерея его наполнена лесковской пестротой: морщинистое, будто кора дерева, изможденное лицо городского, «окраинного» праведника; убогая старушка с лукавой полуулыбкой; блаженный «вьюноша»… Характеры, характерность. Лики России. Не с зеркальной витрины, а из невыдуманной, нестудийной жизни. В этом смысле по таким художникам можно судить о целой эпохе. Как по полотнам великих предшественников…

В свое время я часто бывал в музыкальной редакции Всесоюзного радио. Там работали прекрасные люди, душевные, увлеченные, умные. И руководил этим по преимуществу женским коллективом Чермен Касаев. Мне было очень интересно наблюдать, как они готовили свои передачи. Например, делали они небольшой концерт минут на двадцать, и чтобы он состоял не только из песен, готовили «подводки» к каждому номеру.

Однажды я тоже предложил им что-то к месту. Им понравилось. Чермен сказал: «А у тебя неплохо получается». С тех пор так и пошло: я стал делать свои «подводки» к песням, потом передачи о тех, кого знал, — композиторах, певцах.

Анатолий Горохов вел тогда передачу «После полуночи». И однажды он предложил мне: «Давай проведем ее вместе, все равно почти каждая передача заканчивается твоей песней». Попробовали, и мой разговорный голос «лег» на микрофон. Потом некоторое время мы с Толей Гороховым вели передачу вместе.

Приехав из «Ла Скала», я сделал цикл передач для радиостанции «Юность», очень популярной тогда среди слушателей. Эти передачи об итальянских оперных певцах мы подготовили на основе тех пластинок, которые я привез с собой из Италии. Помню, с каким удовольствием мы работали над этим циклом — нас подогревали письма радиослушателей, их отклики.

Вот в те времена мы с Черменом Касаевым и Анатолием Гороховым и стали близкими друзьями. И остаемся ими по сей день.

Среди музыкальных редакторов самой молодой тогда была Лариса Останкова. И была не просто редактором, а незаменимым помощником, когда надо было что-то переписать, срочно достать ноты, с кем-то договориться, кого-то пригласить. Благожелательная, самоотверженная, внимательная… Таких работников сейчас уже не найти.

Лариса Останкова делала много, чтобы мы могли спокойно работать, спокойно записываться и не думать о клавирах, о поисках аранжировщиков, если мой друг Юрий Якушев неожиданно оказывался на время не в состоянии сделать оркестровку. Лариса быстро находила кого-то другого, все улаживала…

Она же была редактором и моих последних записей на радио «перестроечного» периода. Потом уже не стало прежних возможностей делать такие записи бесплатно: появились различные коммерческие студии, где за все надо было платить. И я решил: зачем мне каждый раз ходить в эти студии, платить за каждую песню? Разорюсь-ка один раз, куплю себе компьютер и буду записывать сам все, что мне надо, как мне надо и в любой момент, и не надо будет никого просить делать оркестровку, зависеть от кого-то. Не потому, что мне было жалко денег, а потому, что мы были не приучены платить за то, что нас запишут, что нас покажут. Сейчас ко мне часто обращаются с вопросом: «А почему вас не видно на телевидении?» Вопрос не ко мне…

А Лариса Останкова по-прежнему наш преданный друг, который любит нас, а мы любим ее.

Еще одно женское имя — Света Моргунова. Мы познакомились с ней на каком-то новогоднем «Голубом огоньке». И были мы тогда очень молодыми. А Света была веселая, шумная, заводная. Оказаться с ней в одной компании было одно удовольствие: «свой человек», остроумная, анекдотчица, любительница «острого» словца.

Ведущая концертов она прекрасная, и мы лет десять вместе ездили на гастроли. Но и после концертов с ней приятно провести время, поговорить, посмеяться. Тамара Синявская как-то была со Светой Моргуновой в одной гастрольной поездке, вернулась и сказала мне: «Теперь я понимаю, почему ты столько лет работал со Светой. С ней можно разговаривать часами и не соскучишься. У меня уже живот стал болеть от смеха, уже не было сил слушать ее, а она была неистощима».

Те, кого я знаю, кто работал со Светой, говорят про нее: «Она — наше ясное солнышко». Светлана Моргунова до сих пор работает много, ее по-прежнему приглашают вести ответственные концерты.

Есть у нас с Тамарой не просто друзья, а друзья-соседи. Это Людмила Сергиенко и Владислав Верестников, с которыми мы живем в одном доме, в одном подъезде. Знакомы мы давно. Тамара и Люся были вместе на стажировке в Италии и вернулись подругами. Я познакомился с Люсей, когда она приходила к нам в гости, еще одна, без Славы. Потом Люся вышла замуж, и они стали приходить к нам вдвоем. Мы жили тогда в районе Таганки и не предполагали, что со временем окажемся соседями.

Людмила Сергиенко — замечательная певица, лауреат конкурса имени Чайковского, много лет проработала в Большом театре. Она прекрасно владеет не только своим голосом, но и фортепиано, свободно читает с листа. Я уже говорил, что умение играть на рояле считаю большим плюсом для вокалиста.

Сейчас Люся преподает. Самое интересное, что, уйдя из Большого театра, она стала петь еще лучше, так что ей впору возвращаться туда. Объяснить это можно тем, что она как бы раскрепостилась. Когда мы дома распеваемся, все идет хорошо, но выйдя на сцену, мы от волнения теряем как минимум треть того, что получалось в спокойной обстановке. Сцена — это большое испытание для певца. И сцена, и кулисы, где постоянно кто-то стоит из «доброжелателей», смотрит на тебя с «нежной любовью» и ждет, когда ты споткнешься или возьмешь не так ноту. Это не только в Большом театре, но и в других коллективах. Это реальность, это данность. Это театр…

Владислава Верестникова я называю Кобзоном Большого театра, в том смысле, что он может петь очень много. Я не знаю, кто в Большом пел столько, сколько он. Слава — человек безотказный, когда надо спасать спектакль, заменяя внезапно заболевшего коллегу. Если надо спеть подряд три труднейших спектакля — он споет. И не позволяет себе расслабиться — каждый день он в форме. Сидит и ждет, что его могут вызвать в театр в любой момент. Люся даже говорит ему: «Ты можешь хоть раз в жизни сказать „нет“?» Но Слава беспредельно любит пение, он без него не может. А певец он талантливый, крепкий.

Есть у него еще один талант — он мастер на все руки. Наклеить обои, починить какой-нибудь электроприбор, что-то прибить — у него все получается. И при этом все будет сделано аккуратно. У Славы и в домашней мастерской, где собраны всевозможные инструменты, винтики-шпунтики, — идеальный порядок, каждая вещь на своем месте.

Помню, как у меня взыграло самолюбие: как это так, Слава может, а я что же? И тоже принялся что-то строгать, приколачивать. Но я человек настроения — меня хватило не надолго. А Слава все должен довести до конца. Его скрупулезность, его усидчивость, его терпение меня поражают. Помню, как он осваивал кубик Рубика. И не самый простой, а большой. Сосредоточенно сидел с ним до тех пор, пока не научился распутывать эту головоломку. Я говорил: «И как у тебя терпения хватает? Я бы давно выбросил этот кубик вместе с Рубиком!» А ему интересно…

Наше соседство с друзьями хорошо еще и тем, что мы можем собраться вместе в любую минуту. Иногда Тамара скажет: «Давай пообедаем все вместе. Позови Люсю со Славой». И мы собираемся, просто так, без всякого повода. Сидим, говорим о самых обычных вещах. В такие минуты как-то по-особому уютно дома, спокойно на душе…

В Большом театре работал еще один наш друг — Александр Ворошило. Начали мы с ним дружить с одного случая, который вроде бы не должен был расположить меня к дружбе — все-таки человек испортил мне новую машину. На только что купленной «Волге» я поехал на дачу к Атлантову, где был и Саша, который дружил с Володей. До этого мы с Ворошило были просто хорошо знакомы, встречались, здоровались, но друзьями не были. И вот на даче он захотел посмотреть мою машину: «Новенькая, краской пахнет!» Сел за руль, начал что-то трогать, на что-то нажимать. И включил «дворники», которые у меня были еще без резины. Они начали ходить туда-сюда — вжик-вжик — и царапать стекло. Саша растерялся, не знает, как их остановить… В общем, он мне так расцарапал лобовое стекло, что его пришлось заменить. А мы потом подружились…

Я с удовольствием ходил на «Отелло», когда в спектакле пели Атлантов и Ворошило, а дирижировал Евгений Федорович Светланов. На мой взгляд, сейчас это лучший наш дирижер. И пусть на меня не обижаются другие наши замечательные мастера, талант которых я высоко ценю. Но Светланов — это Светланов. Я не слыхал, чтобы у кого-нибудь еще так звучал оркестр. Помню, когда он встал за пульт «Отелло», я спросил у Тамары: «Он что, посадил в оркестр своих музыкантов из Госоркестра?» Так меня удивило, что звучание оркестра прямо на глазах преобразилось. Тамара ответила: «Нет, это все наши музыканты, из оркестра Большого».

На «Отелло» я ходил три раза, что для меня необычно—я уже писал выше, что не могу ходить в Большой на рядовые, не премьерные спектакли. Но тут мне хотелось услышать, как Саша Ворошило будет петь Яго. Воспитанный на итальянских баритонах Титта Руффо, Джино Бекки, Тито Гобби, с их мощными, громобитными голосами, баритональными басами, я думал: «Как Саша справится с низами, со средней тесситурой?» У Ворошило голос искрометный, серебристый, полетный, с великолепными верхами.

Но Саша прекрасно справился со своей партией. И не только вокально. Его Яго и в сценическом смысле был интересен. Раньше певцы в этой роли делали грим таким, что сразу было видно: Яго — злодей, предатель. А Ворошило сделал своего Яго обаятельным. Это очень страшно — обаятельная подлость.

В знаменитом дуэте Отелло и Яго Саша вместе с Володей Атлантовым «влезал» за ним на верхнее ля, хотя должен был бы пойти вниз. И держал эту ноту так долго, что Володя даже начинал дергать его за руки: мол, хватит.

Казалось бы, с таким голосом Саша будет еще петь и петь. Он никогда не форсировал звук, у него всегда все шло с легкостью. Иной певец поет, а ты сидишь и думаешь: «Господи, как же ты верхнюю ноту-то будешь брать?» А тут не возникало никаких опасений — настолько было видно, что верхние ноты у Саши беспредельны. Но вот случилось, что его голос «устал». Почему это произошло — не знаю. То ли Саша его перетрудил, то ли переболел, то ли это нервные перегрузки, а может, что-то и из области мистики — кто-то сглазил…

Он попросил меня позаниматься с ним. Поначалу Саше было тяжело петь, потом, от занятия к занятию, становилось лучше и лучше. К сожалению, позанимались мы с ним немного. Сейчас Александр Ворошило успешно поет в концертах, но основное время у него занимает бизнес.

У нас с Тамарой много давних и добрых друзей среди врачей, хотя лечиться я терпеть не могу. В свое время, когда я был депутатом Верховного Совета Азербайджана, я каждый год проходил обязательное медицинское обследование. До этих визитов к врачам давление у меня было нормальным — 120/80, но когда надо было идти в поликлинику, оно сразу поднималось только от предвкушения встречи с людьми в белых халатах. Но врачи здесь ни при чем — просто я не люблю ходить к ним.

Тем не менее среди моих друзей немало медиков — ничуть не меньше, чем коллег-музыкантов. Со многими я встречаюсь в Москве или в Баку и по сей день. Но так сложилась жизнь, что иных уже нет среди нас, другие разъехались по разным странам. Уехал в Израиль прекрасный уролог Феликс Яшгур. Неожиданно рано ушел из жизни превосходный специалист Альберт Юльевич Гершович. С его семьей мы до сих пор поддерживаем связь…

Теплые отношения сложились у нас с известным врачом Александром Семеновичем Бронштейном, создавшим свою клинику, где он собрал вокруг себя первоклассных специалистов. В его клинике для пациентов созданы такие замечательные условия, что я подумал: «Если, не приведи Господь, придется всерьез обращаться к врачам, то лягу только в клинику доктора Бронштейна». А познакомил нас с Александром Семеновичем другой замечательный человек — Леонид Михайлович Рошаль, с которым мы подружились еще в те давние времена, когда в нашей стране самыми популярными людьми были космонавты…

Отзывчивость Леонида Михайловича известна всем, кто хоть раз обращался к нему за помощью или просто за советом. Я тоже не однажды прибегал к его содействию, когда кому-либо из друзей требовалась помощь или консультация специалистов. Доктор Рошаль входит в международную общественную организацию «Врачи за мир», где пользуется большим авторитетом среди зарубежных коллег. Он всегда там, где срочно нужна помощь, где страдают люди: как ни позвонишь ему, он оказывается в этот момент в какой-нибудь «горячей точке» планеты…

Я не претендую на то, чтобы называть себя другом Мстислава Ростроповича. Лучше скажу так — у нас с ним давние хорошие отношения. Хотя он и просит называть его просто Славой, мне очень трудно обращаться так, запросто, к человеку, которого я высоко ценю. Как-то я ему позвонил: «Как вы поживаете?» — «Ты опять со своим „вы“?» — «Да нет, я имею в виду, что „вы“ — это и Галина Павловна».

Я помню его приезд в Баку. Тогда Мстислав Леопольдович (о том, чтобы называть его Славой, я и думать не мог) давал в родном городе несколько концертов. Я сумел побывать только на одном из них, так как прилетел всего на день и должен был сразу же улетать.

Особенно запомнилось мне посещение их квартиры незадолго до его отъезда из Советского Союза. Он пригласил нас с Тамарой в гости, мы посидели, поговорили. Настроение было нерадостное: все понимали, что он уже «на чемоданах». Да и квартира была как после разгрома: полупустая, какие-то вещи кучей лежали на полу, какие-то валялись разбросанными…

После отъезда Ростроповича я с ним не встречался. Только Тамара могла видеться с ним и с Галиной Павловной во время своих зарубежных гастролей: она и Маквала Касрашвили были среди тех, кто не побоялся навестить его в Париже. Тогда же она привезла с собой от них два экземпляра книги «Галина» — для нас и для Бориса Александровича Покровского. Галина Павловна даже не рискнула надписать их, чтобы не подвести Тамару, — на всякий случай, если их обнаружат таможенники. А так можно было сказать, что эти книги просто куплены в магазине.

Но вот времена изменились. В один из дней мне позвонила сестра Мстислава Леопольдовича и сказала, что вскоре он приезжает в Москву вместе со своим оркестром, даст концерт в Большом зале консерватории, что они с Галиной Павловной хотят видеть у себя в доме тех, кто их не предал, не забыл.

Приглашенных собралось человек тридцать—сорок, столько, сколько могла вместить квартира: Борис Александрович Покровский с Ириной Ивановной Масленниковой, Владимир Васильев с Екатериной Максимовой, Маквала Касрашвили, Николай Губенко, как министр культуры, много сделавший, чтобы Ростропович и Вишневская снова оказались в Москве… Словом, те, кто никогда не подписывал никаких писем, осуждавших этих великих музыкантов, клеймивших их позором в дни гонений на них. Горжусь, что среди этих людей были и мы с Тамарой. Но в тот первый приезд Мстислава Леопольдовича и Галины Павловны после их столь долгого отсутствия на родине я был у них в гостях один, так как Тамара уехала на гастроли.

Конечно, было много тостов, радости, но и грусти. Ростропович развеселил нас рассказом о том, как он разыскал в Швейцарии кресло Ленина, привез его в Москву и хотел передать в музей. А там ему вместо «спасибо» заявили, что сначала надо выяснить, действительно ли это кресло Ленина. Выяснение затянулось надолго. Директор музея за это время умер, назначили другого, а кресло продолжало стоять у Ростроповича на балконе. Галине Павловне все это надоело: «Убери его куда хочешь, чтобы я больше его не видела!» И Ростропович взял злополучное кресло и на руках сам понес его в Музей имени Ленина — по улице Горького, через Манежную площадь: «Возьмите это кресло и разбирайтесь теперь сами — ленинское оно или нет». Ростропович есть Ростропович…

Атмосфера на той первой после возвращения встрече была теплой, хотя кое-кто и плакал. Мстислав Леопольдович много рассказывал о Солженицыне, передал книги с автографом писателя, которые привез по чьей-то просьбе…

Потом так складывались обстоятельства, что мы с Ростроповичем иногда встречались в аэропортах: он летел в одну сторону, я — в другую. Во время одной из таких встреч я сказал ему: «Мстислав Леопольдович, когда же вы наконец приедете в Баку? Конечно, назвать Азербайджан вашей единственной родиной сейчас трудно: у вас теперь родина — весь мир. Но вы там родились, вас там помнят. И потом, вы — бакинец». Я даже попросил тогдашнее руководство республики послать Ростроповичу приглашение. Но у него, как всегда, все было расписано на несколько лет вперед: контракты, концерты… Так что он долго не мог собраться в Баку.

Но вот он позвонил мне откуда-то с берегов Средиземного моря. С ним тогда случилась неприятность: он наступил в воде то ли на электрического ската, то ли на морского ежа и лежал забинтованный. Когда он поведал мне об этом приключении, я сказал: «Слава, и вы еще звоните в Москву, разговариваете в таком состоянии!» — «Но я же наступил на ежа не языком, а ногой!..»

А звонил он, чтобы поделиться своим замыслом: «Надо мирить вас с армянами! Я хочу продирижировать „Военным реквиемом“ Бриттена, и чтобы тенор был армянин, ты споешь партию баритона, сопрано будет такая-то…» Ситуация тогда у нас действительно была драматическая, но я понимал, что исполнением «Военного реквиема» даже при участии Мстислава Ростроповича войну не остановишь. Сколько нас ни собирали, сколько воззваний ни подписывали деятели культуры, сколько интеллигенция ни призывала остановить конфликт — ничего не получалось, все было гораздо серьезнее. Если бы люди искусства были в силах остановить войны, их никогда бы не было на Земле.

Я высказал Ростроповичу свои соображения на этот счет, но разубедить его не смог: он продолжал быть во власти своей идеи. Разубедил его потом только директор Госконцерта Владимир Панченко. Так из затеи великого музыканта установить мир исполнением реквиема ничего не получилось.

Но в Баку Ростропович все-таки собрался. И не просто собрался — он решил отметить там свой юбилей. Позвонил мне, на этот раз уже из Петербурга: «Как ты думаешь, Алиев к этому хорошо отнесется?» Он выбрал меня как бы посредником — не хотел звонить в Баку сам: а вдруг получит отказ. Я обещал сразу же связаться с Гейдаром Алиевичем. Пошел в наше посольство и позвонил из кабинета посла, рассказал о желании Ростроповича. Конечно, как я и ожидал, Гейдар Алиевич принял эту идею с восторгом: «У нас его любят, ценят. Считаю, что это будет большой праздник для всех. Передай ему, что я обеими руками „за“. Пусть только назначит дни».

Позвонил Мстиславу Леопольдовичу, договорились, что он приедет в Баку в мае, оговорили, что надо подготовить к юбилею. Решили отпечатать к маю книгу, чтобы подарить ее гостям Ростроповича. Материалы — буклеты, фотографии, публикации о нем — мне передал его представитель в Москве, Давид Смелянский, с которым мы часто встречались, уточняя все детали.

В марте я вылетел в Баку, чтобы отдать собранные для книги материалы, рассказать, что бы хотел юбиляр. Но встретиться с Алиевым смог только через несколько дней, так как сразу заболел: для меня находиться в родном городе весной чревато простудой, мои слабые бронхи не выдерживают пронизывающего бакинского мартовского ветра.

Пока шла подготовка к юбилею, Ростропович звонил мне из разных концов планеты, по которой он перемещался с удивительной быстротой: и то надо не забыть, и того не забудьте пригласить…

Наконец юбиляр приехал в Баку. Гейдар Алиевич устроил настоящий всенародный праздник: были пляски на площадях, звучали тар, зурна, кеманча, бубны, ашуги воспевали Ростроповича (наверняка эти народные исполнители впервые произносили в своих песнях непривычную для азербайджанского языка фамилию). Везде, где Мстислав Леопольдович появлялся с Галиной Павловной, их ждали застолья. То есть в полном смысле была слава Славе. Даже награжден он был азербайджанским орденом «Слава»… Улица, на которой он родился, носит его имя, а в доме создан музей.

Вот так, стихийно, в стиле импровизации, очертил я в этой главе круг своих симпатий, вспомнил пунктирно события, близких друзей и просто знакомых людей, с которыми пересеклась моя жизнь. Понимаю, что каждый из них заслуживает не таких вот эмоциональных портретных штрихов, этих моментальных этюдов-силуэтов, а премно-гих страниц.

Хорошо, уютно в моем кабинете. Пристроился рядом наш любимый пудель Чарлик. Спокойно льет свет старинная лампа. Задумчиво вглядываюсь в круг света, где поверх рукописи лежит чистый лист бумаги. Белое поле, раздолье для воображения. И мука: о чем еще рассказать? о чем промолчать?

Вроде бы все. Уже ничего не надо дописывать. Пусть все будет так, как получилось. Поставлена последняя точка, последняя в рукописи. И всего лишь одна в многоточии жизни…

Из окна кабинета я каждый день смотрю на маленький скверик, расположенный на другой стороне тихого московского переулка. Там стоит небольшой памятник нашему поэту Низами Гянджеви. Пришли на память его строки, которыми я и хочу закончить эту книгу:

Не хмурил я изогнутых бровей, Читая строки повести моей.