Сокровище альбигойцев

Магр Морис

Морис Магр

СОКРОВИЩЕ АЛЬБИГОЙЦЕВ

Роман

Перевод с французского Е. Морозовой

 

 

Предисловие

Все началось с того, что внутренний голос, исходящий из глубин души, взорвал окружавшую его тишину: «Мишель де Брамвак, встань и иди, обойди весь Тулузский край. Найди спрятанный там Грааль, и люди будут спасены!» Но как в XVI в. найти след Грааля, затерявшийся в ночи веков на обширных просторах, что раскинулись от Средиземного моря, чьи воды в стародавние времена бороздили галеры мавров, до поросшего соснами берега бескрайнего океана? Обойти весь Тулузский край означает пройти по дорогам, истоптанным в начале тринадцатого столетия ногами женщин и мужчин, проповедовавших истину о трех ипостасях Господа и о движении душ через врата цепочки смертей; проникнув в роковую тайну, люди эти потом погибли.

1938 год. Спустя год после получения престижной Гран-при по литературе, присуждаемой Французской академией, и спустя семь лет после выхода романа «Кровь Тулузы», имевшего огромный коммерческий успех, Морис Магр выносит на суд читателей, приобщившихся к «катарской теме», «Сокровище альбигойцев». В первой части этого труда, который условно можно назвать дилогией, действие, корнями уходящее в почву Тулузы, разворачивается накануне крестового похода против альбигойцев. Герой романа «Кровь Тулузы» Дальмас Рокмор является избранником, и ему доверяют самую важную миссию: спасти «сокровище» катарской церкви. Покинув осажденный Монсегюр, он отправляется вручить таинственную реликвию оставшимся в живых совершенным, которые нашли убежище в пещере Орнолак. Во второй части дилогии действие разворачивается три века спустя. Тулузский врач Мишель де Брамвак слышит голос, идущий непосредственно из его сердца; этот голос велит герою отправляться в путь. Вооружившись прочным посохом, Мишель де Брамвак пускается на поиски разгадки тайны, проникнуть в которую пытаются с сотворения мира. А еще он должен отыскать некую реликвию, хранящуюся у посвященных в тайну; реликвию эту посвященные передают по цепочке, из поколения в поколение; последним звеном этой цепочки являются катары. Когда люди еще не утратили способность понимать язык природы, одним из символов тайны, передаваемой, словно священный огонь, от посвященного к посвященному, стал Грааль, изумрудная чаша, куда, согласно преданию, Иосиф Аримафейский собрал кровь Христа; обладатель этой чаши мог достичь царства высшего знания и всеобщей любви.

Поиски Мишеля де Брамвака — это поиски самого Мориса Магра, узнавшего в решающий момент своей жизни о таинственном послании, животворном, словно ключевая вода. Неприметные люди, скрывавшие свет своей мысли под скромной внешностью, в незапамятные времена передали это послание с Востока на Запад. Для Магра сомнений нет: просвещенные неведомым учителем, его предки-альбигойцы являлись хранителями некоего знания, относящегося к изначальной мудрости и к всеобщей традиции, лежащей в основе всех религий, — традиции, столь дорогой сердцу Рене Генона. После возрождения в конце XIX в. катарского мифа Магр опирается на работы — крайне противоречивые — историка из Лангедока Наполеона Пейра, усматривающего в «Песне о крестовом походе против альбигойцев» современную «Илиаду». Магр поддается соблазну химеры Пиренейского Грааля с его замком, таинственным Монсегюром — Монсальватом из «Парцифаля» Вагнера, следует за гипотезой, разрабатываемой оккультистом Жозефеном Пеладаном. Из реестров инквизитора Жака Фурнье нам известно, что четверо мужчин, покинувших крепость накануне ее падения, унесли с собой «сокровище» церкви катаров. Добравшись до противоположной стороны долины, они разложили большой костер, известив таким образом осажденных об успехе операции. И Монсегюр сдался, а две сотни совершенных взошли на костер, унося в огонь свою тайну.

Эти факты, неоднократно подтвержденные, стали отправной точкой фантазий многих писателей — в том числе и Магра, — видевших в Монсегюре знаменитый замок Грааля, охраняемый четырьмя рыцарями; используя тайных сообщников, которые помогли им бежать, четверо хранителей спрятали «сокровище» в надежном месте. Вот почему автор романов «Кровь Тулузы» и «Сокровище альбигойцев» становится инициатором возрождения катарского мифа и великим основателем собственного легендарного мира воображаемого, который вплоть до дня сегодняшнего не перестает быть источником для поставленных на поток дешевых сочинений, обычно именуемых популярными. Один из конкурентов Магра, молодой немец Отто Ран, будущий член СС, опубликует книгу «Крестовый поход против Грааля», а затем «Двор Люцифера», где сделает попытку установить тайную связь между катарами и ариями и таким образом сослужить службу национал-социализму. После таинственного исчезновения Отто Рана публикации, утверждавшие, что СС стала обладателем Грааля, найденного в Монсегюре и переданного Черному ордену Гитлера, умножились; их авторы развивали еще более фантастические теории, делая из нынешних развалин крепости храм Солнца, сакральное место сбора приобщенных, площадку для проведения под открытым небом сомнительных языческих обрядов — в крепости, которой в языческие времена не существовало вовсе!

Но Магра нельзя причислить ни к шарлатанам, ни к мистификаторам: в великой череде символистов ему отведено место поэта. Он выстроил свои теории на исторических и археологических открытиях, совершенных в начале XX в., — в период, когда о средневековой ереси катаров было известно не слишком много, а его поразительная интуиция часто восполняла нехватку знаний. Придав «Сокровищу альбигойцев» ярко выраженное эзотерическое звучание, Магр поставил свой роман в один ряд с «Персевалем» Кретьена де Труа и «Парцифалем» Вольфрама фон Эшенбаха; автор лавирует между магией, чародейством и черными мессами, перебрасывает мостик от розенкрейцеров к алхимиками. Вместе с тем Магр побуждает читателя внимательно вчитываться в текст, расшифровывать наставления, умело скрытые в символической форме. Каждая глава являет собой картину Грааля, а странные персонажи этой таинственной эпопеи побуждают нас находить путь между двумя реальностями: банальной повседневностью и явлениями сверхъестественными. Читатель встретится с евреем Исааком Андреа, умеющим читать древние пергаменты и понимать природу камней, с зачарованным инквизитором Альфонсом Урраком, с Люцидой де Домазан, девушкой с мертвыми глазами, напоминающими недвижные воды пруда, и — самое главное — с четырьмя черными всадниками. Промелькнув в сумеречном свете, всадники бросают на дорогу того, кто ищет свежесрезанную розу… Поиски Мишеля де Брамвака напоминают поиски самого тулузского поэта. Хотя Магр, как и его герой, не нашел Грааль, он приобрел бесценный опыт, суть которого раскрывает «облеченному поиском» Брамваку еврей Исаак Андреа: «Иди. Чтобы найти, надо искать. Но когда долго ищешь одну вещь, нередко находишь другую и довольствуешься ею». В последние годы жизни автор легендарного «Сокровища альбигойцев» взыскует божественного откровения и делит свое время между метафизическими поисками и сочинением новых стихов, самых прекрасных из тех, которые когда-либо выходили из-под его пера. Завершив литературное паломничество, рыцарь Грааля Морис Магр выдержал искус созерцания изумрудной чаши, которую сумел завоевать. Истинный художник, он выточил ее, и только смерть, настигшая его в 1941 г., вырвала из его рук это бесценное сокровище.

Рожденный в Тулузе в 1877 г., Магр снискал успех в 1898 г. после выхода сборника стихов «Песнь людей». Автор почти сотни произведений, друг Аполлинера и многих крупных писателей своего времени, он был поэтом, драматургом, романистом и эссеистом, но друзьям он запомнился прежде всего как любитель жизни во всех ее проявлениях, опиоман, знаток восточной философии и оккультист. В 1937 г. Магр был удостоен Большой литературной премии Французской академии за совокупность художественных произведений; тогда многим казалось, что в следующем году его выдвинут на Нобелевскую премию.

 

Воззвание

Четырьмя чудесами Тулузы, красой ее колоколен и юностью ее садов;

графами Раймоном Бертраном, Понсом и Тайфером, спящими в трех каменных усыпальницах собора Сен-Сернен, откуда, согласно преданию, они выходят и в разговорах бодрствуют до утра, неспешно прогуливаясь вокруг собора;

мудростью восьми консулов, памятью об исполненных отваги рыцарях-госпитальерах, присутствием святых людей, тех, кого почитают в церквах, и тех, кого назвали еретиками и сожгли на площади Сен-Жорж;

синеющими водами Гаронны, дочери горы Аран, речной песнью и мокрой галькой;

чистой девой-заступницей Клеманс Изор, Пьером Гудули и его чудесными песнями, дворцом Ассеза и его дивными скульптурами;

меланхолией монастырских двориков, изгибами мостов, дверью лепрозория;

чистотой, безропотностью, одиночеством

я, Мишель де Брамвак, клянусь и обещаю писать исключительно правдиво, наслаждаясь словом и упиваясь любовью к прекрасным мыслям. Совершив поступки, показавшиеся людям безрассудными, я довольствуюсь тем, что смотрю на закат солнца, и душа моя возносится в непознаваемый мир.

Я живу в доме, где во дворе есть сад, сохранившийся от некогда находившегося на этом месте аббатства. Дом принадлежит неподражаемому мудрецу Исааку Андреа, приютившему меня, когда мне было негде преклонить главу. Так я исполнил данный мною обет не владеть ничем и одновременно познал неизмеримую радость дружбы, веселящую душу больше, чем свет звезд в водах Гаронны.

Укутанные самшитом и плющом, в тени древних кипарисов лежат камни, под ними покоятся безымянные усопшие. Исаак Андреа сказал мне, что погост существовал здесь еще до основания аббатства, Рождества Христова. Сюда любили приходить монахи — молиться и медитировать. И мне кажется, именно эти древние усопшие подсказали мне в той утонченной манере, с которой только и пристало давать подобного рода советы, записать все, что со мной случилось.

Я пишу не для того, чтобы вызвать восхищение: предпочитаю отсутствие восторгов. И не для того, чтобы быть полезным ближним: мой опыт подсказывает, что любое деяние, совершенное ради человека, немедленно извращается. Разлуки же холодны, как камень. Пристрастие к невежеству укоренилось глубоко, и каждый, подобно свинье, животному, находящему удовольствие в отбросах, находит удовольствие в невежестве.

Я пишу ради снизошедшей на меня благодати. Вычерчиваю на пергаменте характеры, дабы увековечить хвалу, рвущуюся из моего сердца. Я жил во мраке, но мне явился свет. Подобно прикосновению к острому клинку шпаги, я прикоснулся к тому, что является истинным. Ощутил неизбывный холод стали, пронзавшей мне грудь. И я извлекаю из памяти отдельные эпизоды моей жизни, пока они окончательно не размылись, словно башни погруженного в туман города.

Так пусть же невидимые силы водят моей дрожащей рукой! Я призываю на помощь дух древних друидов и античную Минерву, в чью честь тектосаги построили храм, семь колонн которого вознеслись на залитой солнцем вершине над водами Гаронны! Я взываю к растоптанному быком аббату Сатюрнену и к позолоченной Марии, именуемой Дорадой! Я призываю альбигойских святых, получивших свою мудрость с Востока, и вдохновенных трубадуров, бравших уроки у птиц с Пиренейских гор! Я призываю чистых и совершенных, чьи имена неизвестны, ибо они добровольно решили скрыть их, тех, кто тихо угас, как суждено угаснуть каждому, лицом к лицу со своей невидимой звездой!

Пусть они дадут словам моим скорость стрел, выпущенных рукой опытного лучника, вкус созревших плодов, жар раскаленных углей, чарующую музыку поющих деревьев! Пусть бросят в воду моего рассказа крупинки своего золота! И пусть эти крупинки расплывутся по ней, словно солнечная пыль заходящего светила, добавив рассказу чуточку окрыленной, небесной, невыразимой красоты, которая иногда приоткрывается нам во сне.

 

Призыв

Повеление прозвучало более грозно, чем трубы Страшного суда, чем приказ, отданный Иисусом Христом тому, на кого Он сам указал своим светозарным перстом.

В ночной тишине меж столбиков, поддерживавших балдахин моей кровати, я услышал свое имя, произнесенное трижды.

— Мишель де Брамвак, встань!

Хватило бы и одного раза. Но боги в чем-то очень похожи на стариков и детей, и они, без сомнения, любят повторять.

Еще голос сказал:

— Мишель де Брамвак, встань и иди, обойди весь Тулузский край. Найди сокрытый там Грааль, и люди будут спасены!

Итак, голос прозвучал в одну из сентябрьских ночей в Тулузе, неподалеку от ворот Арнаут-Бернар, когда луна еще рядилась в одежды узенького серпика. Дул благоприятный ветерок, и флюгер на крыше моего родного дома показывал на юг.

Я называю этот дом родным не потому, что в результате запутанных и загадочных переплетений многих поколений я появился на свет именно в нем, а потому, что под его старыми балками рождались белокрылые мечты, касались меня своими крыльями и улетали.

В доме всего два этажа, однако форма его и удобство воистину чудесны. Красота жилищ убывает с каждым новым этажом, ибо этажи — это тяжкий груз на спине дома, тем более если они с дубовыми дверями, мебелью и стенами, обшитыми темными панелями.

И я сказал своей супруге, которая смотрела на меня недоверчиво, изогнув свою лебединую шею:

— Принеси мне большой посох, тот, что подбит медными гвоздями, а верх загнут, словно жезл епископа, ибо он обладает магическими свойствами.

При упоминании о магической силе она рассмеялась, ибо не верила в нее. Из осторожности я не рассказал ей о только что прозвучавшем голосе, иначе она смеялась бы еще громче: одно дело смеяться над волшебным посохом, и совсем другое — над божественным голосом.

— Я хочу отправиться в дальний путь, побродить по Тулузскому краю, изучить людей и обитающую там живность. — И тихо заключил: — Я чувствую в себе их боль и хочу разделить ее с ними; для этого я должен лучше узнать их.

Она снова засмеялась, и мне показалось, что упал и разбился драгоценный фарфор. Я часто строил несбыточные планы, направленные на пользу людям, но никогда не пытался их исполнить.

— И принеси плащ из коричневого сукна с капюшоном, что защищает от дождя и делает меня похожим на монаха неведомого ордена, не подчиняющегося Папе. Он пригодится мне, когда я отправлюсь в горы, в замок Брамвак.

Вокруг меня словно пролился хрустальный дождь. Замок Брамвак в Пиренеях давно лежал в руинах, и я тысячу раз высказывал пожелание отправиться туда — поразмышлять и проникнуть в мысли моих предков.

Я взглянул на Библию, отпечатанную Гутенбергом и приобретенную моим дедом, на наделавший много шума атлас Ортелиуса, на книги латинские и греческие, на арабские рукописи, в которых, по словам вручившего их мне моего учителя Исаака Андреа, раскрывались секреты тела и души. Бросил взор на пергаменты, удостоверявшие консульскую должность моего отца, человека честного и благоразумного. Во мне не пробудилось сожалений, а при мысли о миссии, возложенной на меня невидимой силой, чей краткий приказ, честно говоря, был не слишком четким, меня охватило веселье.

Вдалеке, за крепостными стенами, колокол на церкви миноритов пробил полночь. Я услышал шаги. Это дозорные — они шли с оглядкой, ибо опасных бандитов было хоть отбавляй. Фонарь над воротами Арнаут-Бернар отбрасывал красноватые отблески.

Как молчалива, как неслышна боль, выпавшая на долю живым тварям! Боль не спит, она никогда не отдыхает. И я шел к ней — наугад, не ощущая ее дыхания. Ибо знал, что она здесь, здесь навсегда, в каждом углу, где есть люди.

 

Торнебю

Торнебю, столяр из предместья Сен-Сиприен, обладал великим сокровищем, истинной ценности которого сам не ведал. Этим сокровищем являлась его вера. Прежде всего он верил в меня. Торнебю исполнял разную мелкую работу для жителей своего квартала, однако работать, в сущности, не любил, предпочитая слушать чужие разговоры и выражать свое одобрение. И чем меньше понимал смысл сказанных слов, тем красивее они ему казались.

Великое деяние можно совершить только после того, как все обдумаешь и расскажешь свой замысел кому-нибудь, кто тебе верит. Для совершения любого действия необходима точка опоры и твердая вера. Поэтому я отправился к Торнебю.

Столяр стоял на пороге своего собственного дома и собирался идти за водой. Солнце только-только встало. Волосы мои были влажными от утренней росы. Волны Гаронны неспешно рассказывали прибрежной гальке о красоте елового леса на склонах Пиренеев. В воздухе разливался аромат свежеспиленного леса.

Торнебю никогда не слышал о Святом Граале, но чуть не упал на колени, когда слова эти долетели до его ушей. А когда я объявил ему, что ухожу, дабы отыскать Грааль, он взглянул на пустое ведро, потом на верстак, где поблескивали инструменты, а затем на меня.

— Каждое утро я ходил за водой к роднику возле крепостной стены, там собираются все здешние кумушки. Никто не знает, почему женщин, словно нарочно, тянет к воде. Вода — женская стихия, а камень и дерево — мужская. Кумушки смялись над моими широкими плечами и волосами, изобильно покрывающими мою грудь. Но мне было безразлично — стоит ли придавать значение дню, проходящему в низменных трудах, когда вечером ум твой воспарит в разговорах о прекрасном и достигнет вершин заоблачных! О, мой господин, что станет со мной, если вы уйдете?

Тот, кто умением рук своих преображает материю, знает, сколь велико утешение, даруемое этой материей, а потому я указал Торнебю на кусок отпиленного дерева, на стружку, напоминавшую растрепанную шевелюру, на живые доски, хранящие круги годовых колец. Древесина всегда таит в себе жизнь.

Однако столяр покачал головой и отправился за кожаной курткой; надев ее, он нахлобучил на голову забавную шапку с двумя крыльями, очень похожую на дурацкий колпак.

— Я иду с вами, о мой господин. Разве не было сказано тем учителем, что шел в Галилею: «Оставь отца своего и мать и следуй за мной»?

— Я не Христос, Торнебю, а грешник.

— А у меня нет ни отца, ни матери, и я никого не оставляю.

Он запер дверь огромным ключом и закинул за спину вязанку дров.

— Старушка, живущая вон в том низеньком доме, попросила меня распилить ей поленья, чтобы они помещались в ее камин. Я положу их у ее дверей и на этом покончу с работой — отныне для меня наступает время праздности.

Он так и сделал. И мы пошли дальше; неожиданно он спросил:

— Сегодня у нас пятница, тринадцатое сентября. Как вы думаете, можно ли считать этот день благоприятным для того, чтобы пускаться в путь?

Я молчал, озадаченный его словами.

— Я прощу старушке, — продолжал Торнебю, — те несколько лиаров, которые она мне должна. Таким образом, этот день будет для нее удачным. Но будет ли этот день также благоприятствовать и нам?

— Увы! О своей удаче и о благоприятном характере дней можно судить только в последний день жизни.

В это время у нас над головами пролетела стая птиц. Одна из них потеряла перо. Описывая круги, оно медленно опускалось: ведь перья не имеют веса и не падают, подобно камням. Я поймал перо, воткнул его себе в шапку и сказал:

— Перо белое! Мы идем следом за этими птицами.

 

Повешенный из Авиньонета

Когда мы прибыли в Авиньонет, весь город был взбудоражен известием о том, что один из его жителей покончил с собой. «О Господи! — тотчас подумал я, — только бы это был не тот, кого я ищу».

Хозяин стоял на пороге гостиницы, где мы остановились; над его головой висел потухший фонарь, а сам он, ухмыляясь, о чем-то шептался с субъектами, чьи рожи показались нам отвратительными. Ибо благодаря свету, пробивавшемуся сквозь квадратики стекол, вставленных в окошки гостиничных комнат, лица собеседников можно было разглядеть.

Потрясая парой башмаков, хозяин возмущенно говорил:

— Я поспешил забрать его башмаки, сейчас пойду и брошу их в огонь, что горит под вертелом. Вы же знаете, когда горят башмаки самоубийцы, дым от них идет такой плотный, что прогоняет злых духов.

Слушатели согласно закивали, давая понять, что им прекрасно известна великая сила вышеназванного дыма. Какой-то насмешник позволил себе намекнуть, что запах ног самоубийцы может испортить жаркое, а кое-кто даже хихикнул в ответ; однако смешки быстро сменились постными гримасами, ибо речь шла о вещах, находившихся в ведении Господа, а значит, смех был неуместен.

Тип с длинной палкой, к концу которой была прикручена сальная свеча, произнес, бросая вокруг косые взгляды:

— Я получил приказ инквизитора не зажигать фонарей сегодня ночью. Не след оставлять свет, ведь он может указать путь душе мерзкого самоубийцы. Пусть себе бродит по улицам, ощупью отыскивая дорогу! Сразу она ее не найдет, это уж точно. И кто знает, сколько ей еще придется искать!

И скупец, экономивший на свете, опустил свою палку и задул сальную свечу, опасаясь, как бы она случайно не стала путеводной звездой для отверженной души.

— Дурной знак для детей, которым суждено родиться, — произнес один.

— Дьявол бдит, — поддержал другой.

— Самоубийца не произвел на свет ребенка, чтобы тот смог взять на себя груз его преступления, — добавил третий.

— Я видел возле его дома тощих и лысых злых духов, — промолвил человек с огромными глазами навыкате, напоминавшими двух жирных мух.

С виду дом не отличался роскошью — напротив, все в нем дышало простотой: великая тайна домов заключается в том, что они становятся похожими на своих обитателей.

Я подошел к собеседникам и спросил:

— А кто этот самоубийца?

И трактирщик с отвращением ответил:

— Умник он был!

При этих словах от собравшихся повеяло ненавистью.

Он читал книги! И даже покупал их у коробейников-книгонош! А однажды вдруг заявил, что понял, отчего по-разному читают Библию! И утверждал, что у животных, как у людей, есть душа!

— А как он совершил самоубийство?

Тут все заговорили одновременно, перебивая друг друга.

Сначала он голодал по нескольку дней, затем совсем перестал есть; а когда от него осталась только тень, этот живой призрак повесился у себя в комнате на потолочной балке. Его увидели с улицы. Он был настолько худ, что ветер раскачивал его, словно ветку дерева. Его противоестественная радость от собственной смерти была столь велика, что, когда перерезали веревку и стали вынимать из петли, всем показалось, что он презрительно улыбнулся.

— И где теперь его тело?

— Инквизитор Авиньонета распорядился повесить его на виселицу как преступника. Большой Ферре отнес его туда. Ему это не трудно. Он волок его одной рукой. Тело подпрыгивало, и кости стучали друг об друга.

Я хотел задать еще несколько вопросов, но заметил, что собеседники мои взирают на меня гневно и подозрительно. Они подвергли меня настоящему допросу, и я, словно заблудившийся в горах путник, вынужденный противостоять озлобленной стае волков, взглядом стал удерживать их в границах почтения.

— А вы что, знали этого книгочея?

— Нет, я с ним не был знаком.

— Вы такой же бледный, как те, что не пьют вина и не едят мяса. Вы, наверное, тоже из шайки умников?

— Уверяю вас, я к ним не принадлежу!

— Что-то уж больно вы на него похожи. Быть может, вы родственник его?

— Клянусь, я ему не родственник.

Наконец собеседники мои разошлись. Фонарщик, на сегодня освобожденный от обязанности зажигать фонари, уходил, напевая. Я пошел по темным улицам.

Потом я горько заплакал. Ведь мне только что поведали об одном из тех людей, которых я искал. Он умер, висит на виселице, а я, словно трусливый ученик, трижды отрекся от него.

 

Альфонс Уррак, доминиканец

Альфонс Уррак, инквизитор Авиньонета, принадлежал к людям, живущим прошлым. С жаром, со страстью отыскивал он кальвинистов и лютеран и предавал их в руки гражданских властей. Но с еще большей страстью, с каким-то поистине устрашающим наслаждением копался он в человеческой почве Лорагэ, отыскивая корни былой ереси катаров, — корни, которым удалось выжить в таинственном подземном мраке! Ибо он знал, как знал я сам, что в треугольнике, образованном Тулузой, Фуа и Каркассонном, еще рождались альбигойцы и у них на лбу был особый знак, невидимая печать Господа, помогавшая им узнавать друг друга.

Былое загадочным образом постоянно возвращалось к доминиканцу Альфонсу Урраку, и он беспрестанно переживал смерть своих собратьев по ордену, заколотых в замке Авиньонет три века назад кинжалами еретиков. Он так страдал от того давнего преступления, словно это ему, а не его собратьям вонзили кинжал в сердце; он никак не мог забыть о том убийстве. Ему хотелось воскресить умерших убийц и замучить их, однако он не владел тайнами некромантии и не верил, что воскрешение возможно, ибо по причине людской злобы Господь трижды накинул на тайну сию ночной мрак.

Обладая властью в Авиньонете, Альфонс Уррак раскинул сети, дабы обнаружить детей убийц и отыскать в их жизни какой-нибудь скрытый проступок, за который их можно было бы наказать. Он плавал по рекам генеалогии, расспрашивал о судьбах людских, составлял таблицы браков и рождений детей в этих браках. Похоже, он действительно верил, что это те же самые люди, возродившиеся в своих потомках.

Самоубийца из Авиньонета жил простой и одинокой жизнью, читал книги, пил только воду, и звали его Раймон д’Альфаро, то есть он носил имя неистового Раймона д’Альфаро, проводника мстителей из Монсегюра, уничтоживших инквизиторов, — имя того, кто нанес врагу первый удар. И я внезапно все понял: если спустя три века неистовый превратился в отшельника, возможно, он испытывал смутные угрызения совести о том давнем преступлении. Так вот почему Альфонс Уррак, не имея возможности подвергнуть его казни земной, приговорил его останки к повешенью вместе с разбойниками с большой дороги…

Альфонс Уррак, доминиканец, судья-инквизитор, столь загадочным образом вырванный из давно минувшей эпохи, был аскет, аскет, как и я сам, как и последний из рода Альфаро. Спал в узкой келье, постился и истово молился; мирское не представляло для него никакого интереса, оно было для него чем-то призрачным. Подлинная реальность отошла в прошлое, в те времена, когда святые люди из Рима начали битву с проклятыми из Лангедока. И только замок в Авиньонете являлся настоящей крепостью, построенной из превосходных камней, ибо в его стенах доминиканцы размышляли о наказании еретиков и обеспечивали победу Иисуса. Он постоянно видел кровавые пятна и, хотя за истекшие века их отмыли сильными струями воды, по-прежнему различал невидимую для остальных кровь, пролитую одиннадцатью монахами.

Получив аудиенцию, я вошел в замок и, следуя за провожатым-монахом, прошел через три зала, где царила поистине гробовая тишина. Трижды пригнув голову под тремя висевшими над дверями распятиями из черного дерева, я вошел в зал суда, где увидел четвертое распятие, вырезанное из такого же темного дуба, и едва не вскрикнул, решив, что у меня начались галлюцинации…

Голова судьи-инквизитора по делам веры была точно такой же формы, какой моя собственная голова, такая же тяжелая и массивная. Один и тот же скульптор, состоявший на службе у природы, выточил нам выдающиеся скулы, острый подбородок и запавшие глазницы. Лицо инквизитора, словно обтянутое лощеным пергаментом, поразительно напоминало мое собственное. Казалось, я вижу перед собой собственного брата, только этот брат был воспитан безжалостным отцом в далеком краю, на планете из холодных камней, где все существа были добродетельны, а потому не ведали жалости.

 

Два брата

Доминиканец Альфонс Уррак с великим вниманием выслушал мою просьбу. Потом он долго смотрел на меня и вместо ответа произнес:

— Мишель де Брамвак, я слышал о вас.

Своими мраморными руками он взял лежавшие на столе пергаменты и принялся их перебирать, затем уперся указательным пальцем в некую строчку, наклонился, прочел написанное и прошептал:

— Вы не сын Церкви.

Внезапно он встал, и я увидел, как взор его, обращенный на юг, устремился через окно, распахнутое навстречу осени, наступавшей с гор Арьежа, в ту сторону, где некогда высился неприступный Монсегюр.

— Вон по той извилистой тропе нечестивый Раймон д’Альфаро привел отряд к замку Авиньонет.

— Вы, — осторожно начал я, — разумеется, говорите о том Раймоне д’Альфаро, бальи, который командовал гарнизоном Авиньонета более трех веков назад?

— Вместе с ним был и Пейре Рожер де Мирпуа, самый закоренелый грешник из всех, каталонец Монтаньяголь, потерявший глаз во время бандитских вылазок, кривой с лица и слепой в душе, Паскаль Мальпинас де Лорак, воин, не веривший ни в Бога, ни в дьявола — ему заплатили за то, чтобы он пошел с ними, ибо он отличался необычайной силой и любил убивать, — трубадур Порфир де Лакабаред, у которого на поясе вместе с музыкальным инструментом висел окровавленный меч, и презренный Эспальон, называвший себя совершенным; он был самым трусливым из всех. Когда настал час расплаты, в темнице Тулузы он назвал так много сообщников, что, будь их на самом деле столько, пришлось бы посадить в тюрьму всех жителей Арьежа и Лорагэ.

— Полагаю, так и сделали, господин судья. С тех пор строительного камня почти не осталось, и не из чего строить прочные тюрьмы. К счастью, то время умерло.

— Время возмездия никогда не умирает. Прежде чем предательски убить часовых, Раймон д’Альфаро напоил своих людей. У убийц часто не хватает мужества: чтобы убивать, они должны погрузиться в сумерки опьянения.

— Господин судья, с тех пор прошло больше трех веков.

— Великие преступления со временем обретают новую жизнь. Одиннадцать монахов, в том числе двоих из моего ордена, убили ночью в этом замке, убили, когда они стояли, склонившись над реестрами инквизиции, словно солдаты на боевом посту.

— Пергаментные листы этих реестров содержали множество фальшивых доносов, на этих листах прекрасно уживались ненависть и месть, из-за этих листов без всякой вины сожгли немало добрых христиан; вот почему реестры инквизиции считали книгами несправедливости и смерти.

— Когда начался штурм, когда они высадили двери, Божий человек Гильом Арнальди помчался через залы и наткнулся на отряд убийц. «Есть ли среди вас хоть один, кто посмеет ударить меня?» — спросил он. И все в ужасе отступили. И возможно, они бы ушли, унося в душе стыд, но Раймон д’Альфаро первым пролил кровь, ударив Гильома Арнальди в сердце, а гистрион Порфир де Лакабаред, трубадур из Мирпуа, факелом своим поджег реестры инквизиции.

— Клеветнические доносы, списки осужденных на смерть.

— Они волокли тела одиннадцати убиенных по каменным лестницам, и кровь фонтанами взмывала вверх.

— Господин судья, в то время ненависть владела сердцами людей. Убийцы рождаются из крови мучеников.

— Среди одиннадцати убиенных было четыре посланца Папы, получивших свою власть от самого Бога.

— Среди тех, кто наносил удары, были те, кто ни за что не стал бы убивать, если бы их не принудила к этому несправедливость.

— Горе тем, кто совершил это преступление!

— Господин судья, их пытали в Тулузе, и на площади Сен-Жорж они приняли жестокую смерть от руки палача. И все это триста лет назад! Где теперь искать пепел их костей? Я пришел к вам поговорить о человеке, живущем сегодня, о том, кто не причинил зла никому, кроме самого себя.

— За грехи отцов будут наказаны сыновья, так гласит Писание. Есть преступления, отмщение за которые наступит только в конце времен; раздастся трубный глас, мертвые восстанут, и потомство злодеев будет обречено на гибель.

— Так прощения не будет, господин судья?

— Никогда. Я не сниму с виселицы скелет этого потомка убийцы, как вы меня об этом просите.

Альфонс Уррак встал из-за разделявшего нас дубового стола и направился ко мне. Теперь мы стояли лицом к лицу. Мы были одного роста, и сейчас я еще отчетливее осознал загадочное сходство наших лиц. В раскрытое окно влетел вечерний ветер и сбросил со стола пергаментные листы. Но инквизитор и не подумал их поднять. Ветер принес с собой аромат земли Лорагэ, запах кукурузы и известняка. Для двух человек, живущих в прошлом, он пел о живом настоящем и о вечном будущем.

Глаза Альфонса Уррака были нестерпимо близко от моих глаз, и по леденящей твердости их стального взора я понял, что он вошел ко мне в душу и читал в ней.

— А почему вы просите меня снять Раймона д’Альфаро с виселицы, где он сейчас болтается, и предать его тело земле?

— Я не прошу похоронить его в освященной земле, господин судья, всего лишь в земле, общей для всех людей, той, которую не благословлял никто, в земле, где растут деревья.

— Вы не родственник семьи Альфаро, а если вы родственник самоубийцы, то исключительно духовный. Самоубийство — великий грех в глазах Церкви.

— Я знаю, это ужасный грех в глазах Церкви, господин судья.

— Так, может быть, вы из тех, кто полагает, что, уничтожив самого себя, получишь освобождение из ада, именуемого земной жизнью, и ускользнешь от десницы Господней?

— Мне кажется, нет больших несчастий, нежели те, кои вижу я вокруг себя, и нет иного такого мира, где бы десница Господня карала более сурово.

— Господин потомок катаров, вы нелогичны с вашими еретическими принципами. Согласно вашему учению, самоубийца Раймон д’Альфаро присоединился к братьям-совершенным. И разве теперь не все равно, что его злосчастные останки болтаются на виселице Авиньонета, а не покоятся на христианском кладбище? Его душа очень высоко, его душа очень далеко.

— Вы правы, господин судья.

Ненависть Альфонса Уррака трепетала, подобно всепожирающему огню. Казалось, он не сумеет сдержаться и вот-вот отдаст приказ отвести меня в одну из подземных темниц замка.

Я согнулся перед ним в глубоком поклоне. Не надеясь выйти из замка живым, я решил позволить ему дать выход своей ярости и, отвернувшись, направился к двери. К моему великому изумлению, он даже не пошевелился. Я уже приблизился к выходу, а он стоял недвижный, словно статуя. Пока шел, ощущая на себе его тяжелый взгляд, я слышал, как за моей спиной он сделал два-три шага и остановился на пороге, где, должно быть, прислонился к косяку, ибо стука закрывающейся двери не последовало.

Я медленно дошел до лестницы и начал спускаться; каждый раз, когда нога моя касалась очередной ступеньки, раздавался звук, напоминавший пробуждение тысячелетнего эха. Очутившись внизу, я немного постоял, освобождаясь от влияния магнетического взора, обжигавшего меня. Никакого приказа не последовало. Солдаты не прибежали. Я все еще медлил. Мимо, не обратив на меня внимания, прошел монах.

Наконец я переступил порог замка! На улице ярко светило солнце.

 

Виселица

— А вот и луна взошла, — произнес Торнебю. — Боюсь, как бы караульный на стене нас не заметил.

— Луна взошла, чтобы помочь нам. Трудно узнать живых, но еще труднее распознать мертвых.

Виселица стояла неподалеку от дороги, ведущей из Тулузы в Каркассонн, в бывшем каменном карьере. В графстве Авиньонет казнями через повешенье не злоупотребляли, ибо королевский сенешаль славился необычайным великодушием. Он обладал даром плакать, и того, кому удавалось разжалобить его до слез, отпускали на свободу.

Столбы, использованные для сооружения виселиц, были старые. Когда свистел ветер, они скрипели, и люди задавались вопросом, как это гнилое, изъеденное временем дерево еще не рухнуло под тяжестью мертвецов. Расшатанные, ободранные, с веревками и крюками, они сопротивлялись ветхости, как сопротивляются призраки правосудия и символы наказания.

Сейчас на них висели всего трое мертвецов, и Раймон д’Альфаро напоминал Иисуса Христа между разбойниками. Без сомненья, палач украл его одежду: из-под хламиды торчали его тощие босые ноги, плечи обнажились.

Вдали на фоне неба вырисовывался силуэт часового на крепостной стене.

Пока Торнебю карабкался на виселицу по вырезанным в дереве ступенькам, луна померкла. Хлопая крыльями, взметнулась птичья стая. Сооружение из старых балок содрогнулось и закачалось; я испугался, что оно сейчас рухнет, увлекая за собой и живых, и мертвых.

— Не ошибись, Торнебю, режь среднюю веревку.

Я слышал, как скрипела веревка, которую Торнебю пилил лезвием своего ножа. Процедура показалась мне очень долгой, но наконец веревку перерезали, мертвец упал, бесшумно приземлился в точности на свой зад и застыл в позе рассказчика, готового начать повествование.

Но он не рассказал ни о том, что увидел в царстве, куда попадают усопшие, ни о том, по какой причине приблизил час своей кончины; он сидел неподвижно, а рука его, казалось, указывала на юг, на горы Арьежа и замок Монсегюр.

При свете выглянувшей луны из-за туч я сумел разглядеть его лицо. Подвешивание на веревке не искажает черт, если холод смерти сковал их до повешенья. Для мертвых казни не существует. Инквизитор ошибся. Они подвластны исключительно наличествующей в них силе разложения, а ее воздействия не избежать никому. Едва заметная улыбка играла на плотно сжатых губах Раймона д’Альфаро, улыбка бесконечно горькая. И я пожалел, что он не выразил ни радости, ни восторга по поводу миров, открывшихся ему после того, как он покинул земную юдоль.

— Какой он легкий! — произнес Торнебю, взвалив повешенного на спину.

Скрывая под плащом фонарь, я освещал землю под его ногами, чтобы он не споткнулся.

— Берегитесь, как бы этот свет не пробудил подозрения караульного, — заметил Торнебю. — Заступ у вас на плече издалека напоминает мушкет, и нас могут принять за ночных грабителей, один из которых несет добычу, а другой — фонарь и оружие.

Но силуэт часового по-прежнему стоял столбом. Мы свернули на узенькую тропинку, и я сразу потерял направление.

Тут я услышал разговор двух воронов, сидевших на ветке пробкового дуба. Иногда под влиянием сильного волнения я начинаю понимать язык птиц — настолько, насколько готов хранить об этом молчание. Всякий раз, когда я, желая польстить себе, говорил, что понимаю разговор каких-нибудь животных, язык их мгновенно становился неразборчивым для меня. Я прислушался, делая вид, что пытаюсь уловить направление, откуда дует ветер.

А первый ворон говорил:

— Повешенный Раймон д’Альфаро хотел бы упокоиться в тени того старого кипариса, где находится наше гнездо. Ему нравились кипарисовые рощи и нравились вороны. Так люди, которые сами лезут в петлю, предпочитают вполне определенные деревья и определенных птиц.

И, будто подтверждая мои мысли, второй ворон ответил:

— Старый кипарис, где находится наше гнездо, растет по правую сторону, возле стены, некогда окружавшей владения Альфаро. Так люди, которые сами лезут в петлю, предпочитают упокоиться в земле, некогда принадлежавшей их предкам.

Похоже, птицам каким-то непостижимым образом удается узнать удивительные вещи и проникнуть в истины, неведомые человеку. Я сделал знак Торнебю свернуть направо, и мы увидели гигантский кипарис, торжественно высившийся подле полуразвалившейся стены.

Торнебю положил покойника на землю; я взял заступ, и, сменяя друг друга, мы вырыли могилу. Из-за твердой и каменистой почвы работа была долгой и тяжелой, но караульный вдалеке по-прежнему не шевелился, и его неподвижный силуэт четко вырисовывался на фоне ночного неба.

Когда мы опустили в могилу Раймона д’Альфаро, я положил ему на грудь веточку кипариса. Зарыв могилу, мы тщательно разровняли над ней землю, ибо ревностные служители Церкви не остановятся перед тем, чтобы выкопать покойного, и сделают это с такой же легкостью, как делают дикие звери.

— Поспешим, — обратился я к Торнебю, — покинем поскорее графство Авиньонет.

Мы быстро шагали по дороге, когда я вдруг услышал отрывистый хохот совы. Казалось, птица обращалась ко мне. В ее скрипучем голосе звучала ирония:

— Люди, которые сами лезут в петлю, предпочитают знать, что их останки высушило солнце. Только душа их ищет тень. А потом, разве он не согрешил, нарушив порядок, заведенный судьбой?

Смятение заполнило мою душу. Осознание того, что противоречие свойственно не только природе, но и самой сущности божественной души, стало для меня тяжелым испытанием.

 

Поиски Грааля

Разумеется, и до меня многие отправлялись на поиски Грааля, но они его не нашли. Если бы Грааль нашли, люди бы полюбили друг друга. По всем дорогам скакали бы всадники, разнося радостную весть. Животные помирились бы с людьми, а птицы прилетали бы в дома клевать со столов крошки. Но ничего подобного не происходило.

Как считали некоторые, Грааль не могли увезти за моря, в иную избранную землю. Нет земли священнее, чем земля Тулузы, та, что начинается у каменных башен каркассоннских стен, тянется до Пиренейских владений сеньоров Фуа и простирается вдаль, за пределы аббатства Комменж. Сюда в давние времена кельтиберы с волосами до самых пят, которые они закручивали в пучки на затылке, принесли загадочные сокровища Дельф. В неприступных горах Арьежа друиды спрятали греческие символы, а вместе с ними и ключи к тайнам, позволявшим им предсказывать земные события по расположению звезд. Именно в Каркассонн привез Аларих скрижаль Соломона, изначально хранившуюся в иерусалимском храме, а потом доставленную готским королем в Рим.

А позднее четыре всадника — неизвестно, почему их всегда четыре, — прибыли в замок Монсегюр, пряча под плащом наследие Иосифа Аримафейского, изумруд в форме крина, содержащий кровь Христа.

Почему же случилось, что эта часть света стала вместилищем всех священных реликвий? Почему те, на кого возложили обязанность хранить их, решили, что здесь они находятся в большей безопасности, чем в каком-либо ином месте? В этом-то и кроется тайна, которую я не могу разгадать. Впрочем, есть множество вещей, которые мы никогда не поймем. Разве мы знаем, почему вода жидкая, а огонь являет себя только при определенных условиях, в результате трения?

Предания об осаде Монсегюра гласят, что в одну из грозовых ночей четверо отважных альбигойцев спустились по веревкам со стен крепости, незаметно пробрались через оцепление королевских солдат и ушли в горы. Эти четверо унесли с собой сокровище катаров. Не золото и не драгоценные камни, не канделябры и не церковные раки, не изделия из дорогих металлов, не роскошные шелка и даже не кривые турецкие сабли дамасской стали с бесценными эфесами, привезенные крестоносцами из-за моря. Для спасения этих сокровищ потребовалось бы огромное множество телег, в которые пришлось бы впрячь всех быков из Мирпуа и долины Арьежа, и даже этой армии понадобилось бы не менее четырех дней, чтобы свезти телеги со склонов Монсегюра. Сокровище четырех ночных посланцев было совершенно иного рода. Его мог унести один человек. Но их было четверо, и слухи, кочевавшие из деревни в деревню, сохранили имена этих четырех.

Согласно преданию, первого звали Амьель Экар, второго Пуатвен, третьего Юк, а четвертого д’Альфаро. Они спускались вниз, а те, что прятались за зубцами полуразрушенных стен, в каменных галереях, в толстостенных высоких башнях и в окутанных облаками барбаканах, старик Рамон де Перелла и молодой Пейре Рожер де Мирпуа, командовавший обороной Монсегюра, рыцари, сражавшиеся под его началом, солдаты, бившиеся под началом его рыцарей, совершенные, не участвовавшие в боях, но молившиеся за победу Святого Духа, женщины в белых платьях, седобородые старики — все они внимательно прислушивались в ожидании, недвижные, молчаливо склонив головы. Казалось, что и замок, и его защитники, и сама гора Монсегюр испытали воздействие колдовских чар.

Когда же вдалеке, на противоположной стороне долины, на вершине горы Бидорта засветился крохотный огонек, означавший, что сокровище спасено, когда четверо хранителей углубились в непроходимую чащу, ревностно оберегаемую стаями волков и глубокими каменными ущельями, сердца защитников Монсегюра исторгли из глубин своих великий гимн, гимн признательности: Грааль спасен, и защитники получили право умереть.

Ох, Господи, злые восторжествовали, но беспощадное время миновало. Ведь зло не может господствовать безраздельно, даже когда все уверены, что оно одержало победу и поле разорено и бесплодно; всегда есть маленькое зернышко, крохотное, забытое, ожидающее своего часа, чтобы дать росток, и этот росток рано или поздно превратится в большое дерево.

И вот я избран, чтобы зернышко взошло снова. Неужели из-за того, что мой посох и в самом деле наделен волшебными свойствами? Нет, вряд ли он стал причиной моего избрания. А может, мои особые заслуги заключаются том, что я, заботясь о больных, невольно совершал добрые поступки? Но добро, совершаемое нами, — это всего лишь малая частичка общего устройства, и я даже не уверен, что тот, кто постоянно творит добро, далеко пойдет. Единственная добродетель, которую стоит взращивать, — это возвышенность души. Но то ли не подвернулся случай, то ли плохо искал, но я никогда не встречал истинно возвышенной души, той, которая была бы достойна божественной воды ума.

Но ведь голос сказал мне: Мишель де Брамвак, встань!

Значит, именно мне надлежит отыскать утраченный Грааль. С тех пор как четверо альбигойцев исчезли в лесах Бидорты, о нем никто ничего не слышал. Что стало с этой четверкой? Владели ли они землями, замками или жили в пастушьих хижинах? Знали ли они тайны чудесных подземелий или скрывались в стогах соломы? Где они спрятали Грааль — в гнезде орла, в поле, под корнями виноградной лозы? Во всяком случае, тот, кто нес его у себя на груди, наверное, прожил больше ста лет, ибо получил мощный заряд жизни. Если расспрашивать людей и интересоваться деревенскими обычаями, можно многое узнать о стародавних временах и о том чудесном старце, который жил гораздо дольше привычного возраста. Скорее всего, именно этот старец окажется хранителем, три века назад прижимавшим к сердцу кровь Христа. Возможно, эта кровь даровала ему долгую физическую жизнь, если только флюиды, исходящие от священного изумруда, не испепелили его и тело его, опущенное в землю, не обратилось в горстку праха.

 

Знаки на земле

— Ты, конечно, скажешь мне, Торнебю, что Грааль — вещь особенная и он спрятан, а потому искать его — великий труд.

Торнебю согласно закивал головой. Он мог сказать многое, но ничего не сказал лишь по чистой случайности.

— Увы, все что совершенно, прекрасно и непорочно, все, что чудно по природе своей, для одних становится предметом вожделения, и они жаждут этим обладать, а у других вызывает ненависть, и они жаждут это уничтожить, дабы в мире стало меньше красоты. Но не кажется ли тебе, Торнебю, что на земле и, быть может, даже на небе появятся такие знаки, которые позволят узнать о его присутствии?

Торнебю поторопился согласиться со мной. Он был уверен, что знаки непременно появятся.

— Только ты, наверное, спросишь меня, Торнебю, почему сверхъестественный голос, приказавший мне отправиться на поиски Грааля, не назвал место, где он находится, не намекнул даже приблизительно.

Торнебю не думал над этим вопросом. Но, раз я об этом заговорил, он согласился со мной, сказав, что голос мог бы дать более точные указания.

— Во-первых, духовное существо, отдавшее мне приказ, могло, как и мы, не знать, где находится Грааль. Множество невидимых созданий видят немногим дальше, чем люди. А если голос, обратившийся ко мне, и знал это место, он, возможно, считал, что усилия, затраченные на поиски, так же необходимы, как и успешное их завершение. Без великих усилий не бывает великих свершений. Надо заставлять трудиться как тело, так и дух. Поэтому давай мыслить и рассуждать логически. Если кровь Иисуса Христа долго находится в одном месте, там будут видимые знаки, посредством которых мы узнаем это место. Но какие знаки? Священные предметы наделены чудесной силой. Тела людей, приближенных к Граалю, должны обладать совершенными формами и жить гораздо дольше. А души этих людей должны быть прекрасны, чисты и милосердны, как нигде в ином месте. Итак, если нам доведется узнать, что в одной из деревень живут удивительные старцы, а все местные жители превосходно относятся к беднякам, по-доброму обращаются со своими женами и исключительно благочестивы, мы вправе предположить, что в таком месте существует некое тайное влияние. Ибо факт известный: физическая материя накапливает духовную силу святых, и предметы, в прошлом принадлежавшие великим учителям, продолжают излучать любовь; при приближении к этим предметам усомнившийся обретает веру, а тот, кто обладал достаточной проницательностью, чтобы уповать на Него, обретает божественное счастье.

Слова мои повергли Торнебю в великое волнение. Он радостно размахивал руками и хлопал глазами, всем своим видом свидетельствуя, что жаждет сделать признание. И наконец, сияя лицом, он сообщил:

— О мой учитель, я немедленно отведу вас в край, где находится Грааль. Ибо некогда там жил человек столь добрый и столь чистый сердцем, что, по моему разумению, таким можно быть, только пребывая под тайным влиянием, проистекающим из божественного источника.

— И кто этот несравненный человек? Можешь ли ты без промедления проводить меня к нему?

— Увы! Он умер.

Лицо Торнебю исполнилось одновременно и печали, и гордости.

— Это мой отец. Его отец, его дед и все наши родственники были похожи на него. Все они дожили до преклонных лет, кроме отца, умершего совершенно случайно, ибо так пожелала судьба. А родился я в деревне Валантин, что на берегу Гаронны. В нашей деревне проживало множество удивительных стариков, с длинными седыми бородами; теперь-то я уверен, старость их тянулась необычайно долго по причине совершенно необъяснимой. Я даже спрашиваю себя, не были ли некоторые из этих стариков бессмертными. К тому же в Валантине все были добрые: бедным всегда помогали, дети не обижали птиц, не бросали камни в сарацин, изгнанных из Испании, а консулы даже позволили нескольким семействам смуглокожих язычников обосноваться на каменистом склоне и сеять там пшеницу; впрочем, не знаю, могло ли на тех камнях что-нибудь произрастать. Я покинул Валантин очень давно, но точно помню: все девушки в деревне были красивы и с возрастом не теряли своей красоты. А так как повсюду уродство преобладает над красотой и подавляет ее, я вынужден предположить, что в Валантине мы столкнулись с проявлением неземного чародейства, повлиявшего на людской облик и чудесным образом его усовершенствовавшего.

— О Торнебю, — восторженно воскликнул я, — не будем медлить и направимся в Валантин!

 

Деревня Валантин

Деревня Валантин раскинула свои дома с черепичными крышами на берегу поющей Гаронны. Оттуда башни Сен-Бернар де Комменж и башни замка Барбазан кажутся совсем близкими, а путник, прибывший в деревню пешком по дороге из Тулузы, изумляется синеватым цветом, присущим тамошним теням.

— Люди и места меняются очень быстро, — сказал Торнебю. — Никого не узнаю. Я ушел из Валантина, когда мне было пятнадцать лет.

По обеим сторонам дороги тянулись дома, возле которых стояли люди, все среднего возраста, и ни один не был отмечен печатью бессмертия. Несколько встреченных нами женщин отличались поразительным безобразием, и безобразие проистекало не из возраста, а исключительно из их природного сложения. Исподволь наблюдая за Торнебю, я изумлялся искренним восхищением, отражавшимся на его лице. Он словно говорил мне: «Ну вот, теперь смотрите сами. Что я вам говорил?»

Я разглядывал сидевшего перед дверью обладателя малюсеньких глазок, бегавших под густыми шевелящимися бровями.

— Что это за серая постройка на склоне холма, там, где вьется ворон? — спросил я у него.

Вероятно, в вопросе моем содержался намек на какой-нибудь недавний местный конфликт, ибо человек злобно взглянул на меня в упор.

— А не присланы ли вы сюда епископом из Сен-Бертрана? — вопросом на вопрос ответил он.

— Нет. Я всего лишь путешественник, мне интересно все, что связано с Валантином.

— Эта серая постройка — лепрозорий, навязанный нам по приказу его святейшества епископа Сен-Бертрана. Он выбрал Валантин, чтобы сделать из него отстойник для прокаженных! Прокаженных не только местных, но и со всего графства Тулузского. Епископ Сен-Бертрана превратил Валантин в столицу прокаженных! А еще раньше деревню хотели превратить в столицу сарацин! Так вот! Когда увидите епископа, можете ему сказать, что прокаженных постигнет та же участь, что и сарацин.

Я поднял правую руку и вновь клятвенно подтвердил, что не имею никакого отношения к епископу Сен-Бертрана. Но в этой руке я держал свой изогнутый на конце посох. И сей невежественный человек, видимо, принял ее за жезл, одолженный мне епископом.

Он встал с низенькой скамьи, служившей ему сиденьем. Жуткая радость разомкнула его беззубую челюсть и широко раздвинула обе ее половинки.

— Посмотрите вон на ту гору, на ту монолитную скалу. Когда нас заставили принять язычников из Испании, наш консул Магала сказал сенешалю Тулузы: «Мы примем язычников из Испании и отдадим им гору, чтобы они обрабатывали там землю, даже дадим зерно для посева, но только при условии, что они не станут спускаться с этой горы».

Им отдали скалу, они построили там свои хижины и молились Магомету. Им принесли несколько мешков семян, и вся деревня смеялась. Они посеяли это зерно, и всходы его оказались столь замечательны, что сарацины все умерли. Теперь за каменной горой скрывается сарацинское кладбище. Так вот! Ежели вы видите, как над лепрозорием вьются вороны, значит, прокаженные в нем умирают, а коли обойдете вокруг холма, увидите там кладбище и для прокаженных. Да, и хорошо бы об этом сообщить епископу. Деревня Валантин создана для жителей Валантина, родившихся на берегу Гаронны в графстве Комменж. Непременно напомните об этом епископу, когда вернетесь к нему.

Мы пошли дальше и свернули в узкую улочку. Торнебю подвел меня к дому, где трудился столяр; во дворе валялся ствол давным-давно умершего дерева, испещренного короткими параллельными линиями. Торнебю внимательно посмотрел на него и сказал:

— На этом дереве мой дед и прадед каждый год делали небольшие зарубки. Они запечатлевали в древесине свой процесс старения. Но дети, забавляясь, покрыли черточками все дерево, так что теперь на нем видны знаки многих тысячелетий, а возраст моих предков утрачен навсегда.

Внезапно он упал на колени, из уст его полилась бессвязная речь, и я увидел, как лицо его оросилось слезами.

— Что с тобой, Торнебю, и почему ты бьешься головой об этот ствол?

— Я плачу из-за того, что причинил зло своему отцу. Именно к этому дереву он привязывал меня, когда хотел высечь за грехи. Если бы я был трудолюбив, если бы выполнял порученную мне работу, то наполнил бы его душу удовлетворением и не вынуждал бы сечь меня.

— А твой отец сильно бил тебя?

— Да, сильно и долго. Но удары были прямо пропорциональны провинностям.

— А они оставляли следы?

— Глубокие шрамы, рубцы от которых видны до сих пор. Но он хотел изгнать из моего тела зло.

Услышав насмешливое хихиканье, мы умолкли. Столяр вышел на порог своей темной мастерской и презрительно окинул взором коленопреклоненного Торнебю.

— Точно, отец бил его толстой веревкой, завязанной в узел, но этот маленький негодяй заслуживал наказания: из гнилого зерна родится зерно и вовсе отвратительное. Тот Торнебю, отец вот этого Торнебю, слыл самым гнусным негодяем во всей округе, он ушел из Валантина под конвоем солдат сенешаля, а потом его повесили — не знаю где.

Торнебю встал и громко произнес:

— Он пал невинной жертвой ложного обвинения.

— Торнебю-сын вряд ли заслуживает лучшей участи, чем Торнебю-отец. Не хочу, чтобы воздух, которым я дышу, был запакощен потомком этого гнусного рода. Прочь отсюда, или раскаешься, что вернулся в Валантин.

На порогах домов стали появляться люди, в окнах замелькали головы. При имени Торнебю выражения лиц становились угрожающими. В нашу сторону полетел камень, а за ним и второй.

— Идем, — сказал я своему товарищу и поспешно увлек его за собой. Когда же, отойдя на безопасное расстояние, мы увидели перед собой башню Сен-Годенс, я кротко спросил у него: — Быть может, жители Валантина все же не настолько великодушны, какими ты их расписал?

— Одна-две овцы не делают погоду в стаде, — лаконично ответил Торнебю.

— Быть может, твой отец только ступил на путь к той святости, которую тебе было столь радостно в нем обнаружить?

— Великий святой вполне может быть повешен. Разве не был распят Иисус Христос? — ответил Торнебю и зашагал еще быстрее, так что скоро я перестал успевать за ним.

И тут во мне вспыхнул свет.

— Не иди так быстро, Торнебю, мне трудно поспевать за тобой.

 

Гильом Экар и аисты

У приходских священников есть специальные книги, куда они заносят браки, рождения и смерти. К несчастью, гугеноты сожгли немало таких книг, чем нанесли ущерб и генеалогическим изысканиям, и знаниям о прошлом.

Кюре из Тараскона, что в провинции Арьеж, был мудрый старик: он сбежал, когда стали грабить его церковь, но прекрасно помнил все записи в приходских книгах, ибо из любопытства часто наводил справки.

— Много воды утекло за века, — сказал он мне, — и много людей появилось на свет. Я не могу поклясться, что видел на страницах книг имя Амьеля Экара. Но в Тарасконе всегда жили Экары. Впрочем, скоро, пожалуй, их совсем не останется, ибо единственный человек, носящий это имя, очень стар и у него нет детей. Это одинокий и упрямый старик, и вам вряд ли удастся из него что-либо вытянуть. Он не ходит в церковь, но не исповедует и реформированную веру.

Остановившись в гостинице, мы отправились гулять и дошли до жилища Гильома Экара, обитавшего в низеньком домике на окраине города, почти на самом берегу Арьежа.

Кюре был прав. Гильом Экар отмалчивался, а в какую-то минуту мне даже показалось, что он сейчас выставит нас за дверь. Но для этого он был слишком ленив. Я приходил еще много раз. Наконец я рискнул поведать ему об истинной цели своих визитов: не знает ли он, не было ли в его семье некоего духовного сокровища, передаваемого из поколения в поколение, и не положил ли начало этой цепочке его предок Амьель Экар, живший тремя веками раньше?

После этого вопроса поведение моего собеседника резко изменилось. Он прекратил притворяться глухим, и я быстро понял, что слух у него необычайно острый. Теперь он засыпал меня вопросами. Почему я пришел? Чего хотел? Что мне известно?

В тот день Торнебю со мной не было. Я шел по дороге и на берегу Арьежа увидел Гильома Экара; запрокинув голову, он сосредоточенно смотрел в небо. Раздвинув кусты, ограждавшие садик перед его домом, я направился к нему. Он встрепенулся. По его суетливым движениям я понял, что он старше, чем выглядит. Черты лица иногда позволяют старости спрятаться: так гений мастера прячется под слоем нанесенных им красок и проявляется только тогда, когда усилия души приводят в движение составляющие его элементы.

Гильом Экар оказался еще старше, чем я изначально думал, а когда он начал вспоминать о своей юности, я только укрепился в своем мнении. Рассказ его был безрадостным. Он проклинал свою молодость и те ошибки, которые она заставила его совершить. Всю жизнь его терзало раскаяние из-за проступка, совершенного в те годы. И этот проступок имел отношение к вопросам, с которыми я к нему явился; эти вопросы вновь пробуждали в нем угрызения совести.

Да, тайна была, и в семье Экар ее передавали от отца к сыну. Его отец, Мартен Экар, не раз намеревался поведать ее сыну, но никак не мог решиться и постоянно откладывал на потом. Он считал сына слишком юным, слишком легкомысленным.

— А я таким и был, — печально произнес Гильом Экар. — Ценил свою молодость необычайно высоко и внимал отцу без должного почтения; что бы тот ни говорил, я не придавал его речам никакого значения. Затем в жизнь мою вошло зло в облике женщины. Она была испанкой. Стоило ей запеть, как я забывал обо всем. Настало время, и отец почувствовал, что скоро умрет. Я был рядом с ним. Но именно в тот вечер я пообещал испанке поехать вместе с ней через горные перевалы в Андорру: она хотела добраться туда верхом на муле. Велев передать, чтобы она меня не ждала, я остался с отцом. Но она все же вышла на дорогу и принялась насвистывать песенку, служившую нам условным знаком. Отец взял меня за руку. «Я должен кое-что тебе рассказать», — прошептал он. Голос его был подобен дуновению легкого ветерка. Чтобы расслышать его, следовало приложить усилия. Но я слушал свист и прикидывал, как далеко находится та, что пленительным свистом призывает меня. Отец говорил долго. Я кивал, делая вид, что все понимаю, но не слышал ничего, кроме той песенки.

Только много позже я ощутил, как юношеская суетность, словно тяжелое платье, свалилась с меня. Тогда душа моя вспомнила о семейной тайне, но было поздно. Она прошла стороной, я презрел ее. И потому не могу ничего вам сказать.

Гильом Экар с готовностью расписывал свои терзания, понимая, что никто, кроме меня, не может их понять. Пока говорил, он несколько раз улучал момент и, устремив взор на север, вглядывался в небо.

Когда я собрался уходить, он знаком задержал меня.

— У меня осталась последняя надежда. Совсем слабая… Очень слабая… такая, что я с трудом решаюсь рассказать вам о ней. Незадолго до смерти отца в сад, на это самое место, упал раненый аист. Наступало время миграции птиц. У аиста была сломана нога. Отец подобрал его, привязал к лапе тоненькую палочку и в результате сумел вылечить. Отец остался один, совсем один. Все его товарищи умерли, как сейчас умерли все те, кого некогда знал я. Я уже говорил вам, что его сын… Словом, отец проникся к аисту великой любовью и все дни проводил рядом с ним. Рассказывал ему разные истории, словно перед ним было разумное существо. Люди, наблюдавшие за ними издалека, считали, что отец сошел с ума. Аисты как люди. Когда птица окончательно выздоровела, она улетела. Покружив в небе над садом, аист направился на юг. Отец смотрел ему вслед, и я видел, как по бороде его скатилась слеза; потом отец пошел и сел в том углу, где аист имел обыкновение стоять на одной ноге. Так вот! Аист вернулся весной, когда возвращаются перелетные птицы. С ним вместе прилетел еще один, примерно такого же роста, и двое малышей. Аиста, вылеченного отцом, было легко узнать: по земле он по-прежнему передвигался прихрамывая. Отец радовался как дитя. На берегу реки он соорудил для птиц некое подобие гнезда и все время разговаривал с ними, словно это были люди. Аисты провели у нас ночь, а утром улетели. Они снова описали круг над домом и отправились на север. Глядя им вслед, нетрудно было заметить, что у вожака маленькой стаи одна нога короче другой. Не знаю, прилетали ли они еще раз. Быть может, прилетали, когда меня здесь не было: отец мой умер сразу после того, как они улетели. А хотите, я изложу вам свою мысль? Наверное, вы скажете, что у меня не все дома. Но это вполне возможно, поэтому мне все равно, что станут думать обо мне. Так вот! Мне кажется, аисты знают тайну моего отца. Я уверен, он доверил им ее, и почти уверен, что они поняли его слова. Птицы сами по себе являются великой тайной — они могут читать людские мысли, но только мысли возвышенные. Никто никогда не мог воспроизвести песню соловья. Звуки ее достигают самых сокровенных уголков нашей души. Наверное, птицы более тонко организованные создания, чем люди. Разумеется, есть много видов птиц. И далеко не все они прекрасные певцы. Так и среди людей: те, кто близки к Богу, никогда не трезвонят об этом по всему свету. Так вот, однажды отец сказал кому-то, что аисты — самые умные из всех птиц, и возможно, умнее всех иных живых существ. У него были основания так говорить. Он много лет изучал птиц, но никогда, даже на несколько минут, не лишал ни одну птицу ее свободы. Уверен, отец рассказал аистам о том, о чем его сын не удосужился даже выслушать. И перед смертью я очень надеюсь убедить этих птиц передать мне — не знаю, какими знаками, в какой форме — духовное наследие отца.

Я прилагал массу усилий, чтобы на лице моем не промелькнуло даже тени сомнения, ибо в каждой фантазии, сколь бы невероятной она ни была, содержится частичка утешения. Расставаясь с Гильомом Экаром, я даже сделал вид, что внимательно вглядываюсь в небо в том направлении, куда он мне показал.

— Можно ехать дальше, — сказал я Торнебю, когда мы снова встретились. — Здесь мы ничего не узнаем.

И я поведал ему все, что узнал у Гильома Экара.

Мы шли уже довольно долго, как вдруг Торнебю остановился в задумчивости и произнес:

— Возможно, он прав. Птицы живут в небесах. И почему бы им не разбираться в небесных вещах лучше, чем разбираются в них люди?

 

Шевалье де Пушарраме

О шевалье де Пушарраме всегда говорили как о человеке исключительной мудрости. К нему издалека приходили решать спорные вопросы. У него была библиотека со старинными книгами. И протестанты, и католики в один голос твердили: «Воистину, его наставляет сам Бог!» С ним советовались даже судьи. Он постиг меру всех вещей.

Постепенно он состарился и стал таким дряхлым, что однажды его нашли мертвым. Но репутации живут дольше, чем люди, ибо они гораздо прочнее. Потеряв справедливого сеньора, все в краю сразу ощутили огромное неудобство. Но у сеньора был сын, во всем на него похожий, хотя, разумеется, несколько моложе, ростом повыше, сложения более плотного, и вдобавок с красным припухшим лицом и сверкающим лысым черепом. Так вот, сыну приписали качества, оставшиеся бесхозными после смерти его отца. И очень скоро два Пушарраме слились в одного, превратились в исполненного мудрости краснолицего сеньора, обладателя огромной библиотеки.

Когда я отправился к нему в замок, расположенный в полудне ходьбы от Тулузы, я не был уверен, что один из Пушарраме уже умер.

— В библиотеке Пушарраме вы, быть может, найдете необходимое указание, — напутствовал меня Исаак Андреа.

Конечно, я шел быстро, но осень опережала меня, пробегая по берегам Туша и по убеленным сединами виноградникам Риема и Мюре.

Сеньор де Пушарраме принял меня перед большим камином, где только что разожгли огонь, и отблески пламени озаряли его лицо, придавая ему цвет молодого вина, едва вступившего в стадию брожения. В камине высотой с самого сеньора лежала стопка толстых книг, такая же высокая, как и сам камин. Время от времени Пушарраме брал за кончик листа одну из книг и швырял в огонь. А когда я выразил свое удивление, он ответил:

— Мой лакей Буртумье сущий лодырь. Заготавливая дрова, он всегда забывает о хворосте. Приходится работать за него.

И он звучно расхохотался.

Так я узнал, что подлинный Пушарраме умер, а передо мной стояла всего лишь неудачная его копия.

Церковь в Пушарраме, познав период расцвета, переживала дни упадка и запустения. Собственно, Пушарраме-отец оставил солидную сумму для восстановления церкви в ее первозданном виде, какой она была, когда ее построили рыцари Храма.

Витражи раскололись на кусочки. Главные двери перестали закрываться. В одном из боковых приделов совы устроили гнездо, и однажды, в день Святого Иоанна, во время мессы одна из птиц, ослепленная ярким светом, с громким хлопаньем крыльев свалилась на алтарь как раз в момент вознесения Святых Даров.

Однако Пушарраме-сын ничего не замечал. В нем произошли необъяснимые перемены. Всегда набожный, аккуратный и немного застенчивый, он после смерти отца сильно изменился: погряз в распутстве, стал бегать за каждой юбкой и даже проявлять признаки нечестия. Слышали, как он говорил:

— Можно с равным успехом молиться как в церкви, открытой всем ветрам, так и в церкви, запертой на все запоры. Ежели наш Господь нисходит в гостию, то сова, пролетающая мимо, не может ему не понравиться.

Отправляясь в Тулузу на своей кобыле цвета бордо, он говорил лакею Буртумье:

— Вернусь завтра к ужину.

Но проходили дни, а он не возвращался. Все это время он не покидал улочки, пролегавшей позади собора Сен-Сернен; на этой улочке жили сарацинские танцовщицы и женщины, чья профессия заключалась в умении пить до самого утра. Однажды он отсутствовал так долго, что в Пушарраме забеспокоились. Консул Жан Ногароль решил лично отправиться за сеньором в Тулузу.

— Не беспокойтесь, добрые люди. Я привезу вам шевалье.

Шли дни, а консул не возвращался.

— Я сам отправлюсь за ними, — заявил кюре, бывший родом из семьи Маскарон.

Он любил Пушарраме-сына за его репутацию мудреца; но еще больше за то, что Пушарраме-сын, как и сам кюре, умел пожить в свое удовольствие.

Шли дни, а кюре не возвращался. В Пушарраме не было больше ни сеньора, ни консула, ни кюре. Для Кассюэжюля, торговца фруктами, прозванного молчуном, настало время отправляться в Тулузу продавать свои персики. Он взял самую большую телегу — обычно он брал телегу поменьше — и сказал жителям Пушарраме:

— Когда продам персики, привезу всех троих.

— Но где ты их найдешь, Кассюэжюль?

— О, я прекрасно знаю, где их искать.

Так как Кассюэжюль говорил мало, жители Пушарраме считали, что он не знает ничего. И были очень удивлены, когда на следующий день он привез в своей телеге сеньора, консула и кюре. Бордовая кобыла шла сзади, привязанная к телеге.

— Как тебе это удалось, Кассюэжюль? — спрашивали его удивленные селяне.

Но Кассюэжюль был не только молчалив — он умел держать язык за зубами.

— Не беспокойтесь, все в порядке. Главное, они вернулись.

Шевалье де Пушарраме так никогда бы и не начал работы по восстановлению церкви, если бы не вмешался епископ Комменжа. И никто не знал, почему — то ли хотел позлить епископа, то ли подчиняясь какой-то странной прихоти — шевалье решил, что восстанавливаемая церковь должна стать крепостью; решение это предполагало проведение работ поистине грандиозных.

— Но почему церковь должна быть крепостью, господин шевалье? — поинтересовался у него консул.

— А вы разве не знаете, что в стародавние времена, когда на Пушарраме напали сарацины, защитники из Комменжа смогли разгромить их только потому, что церковь оказалась настоящей крепостью?

Ни консул, ни остальные этого не знали.

— Но сейчас сарацин можно больше не бояться!

— Во времена альбигойцев церковь тоже была крепостью, и на ее камнях я могу показать вам следы от стрел, выпущенных из арбалетов негодного Симона де Монфора.

— Но эти времена в прошлом, господин шевалье.

— Менее пятидесяти лет назад в Памье протестанты перерезали иезуитов в их собственном монастыре. Чего бы святые отцы тогда ни отдали за то, чтобы обитель их была настоящей крепостью!

И шевалье принялся наносить на план угловые башенки и глубокие рвы.

— Денег, оставленных вашим отцом, окажется недостаточно, — в испуге предупреждали его друзья.

— А никто и не говорит об этой смехотворной сумме! Консул найдет деньги! Епископ Комменжа найдет деньги!

И он призвал в Пушарраме большую артель строителей из Каркассонна. Эти люди умели только строить и разрушать — чтобы строить заново; цель у них была одна — возводить монументальные сооружения.

Работы приняли невиданный размах, и в души жителей закралась тревога. Церковь-крепость! Главное, никто не знал, кто заплатит строителям. Быть может, епископ Комменжа откроет свою сокровищницу? Внесет деньги консул, собирающий налоги? Раскошелится сеньор, затеявший перестройку? А может, платить станет сам король Франции? Следовало, конечно, задать такой вопрос членам парламента Тулузы, но все прекрасно знали, что рискующий обращаться в парламент увязнет в бумагах и будет навсегда потерян как для земли, так и для неба.

Строители вели себя по-хозяйски и постоянно ссорились с местными жителями: то и дело вступали в стычки с крестьянами, и каждый бедняк, идя за плугом, с тоской думал, глядя издалека на огромные строительные леса, окружавшие будущую церковь-крепость, что за эту работу платят его деньгами.

Все держалось на вере в мудрость Пушарраме. Она-то и помогала теплиться хоть какой-то надежде. Но однажды молчун Кассюэжюль, слывший человеком здравомыслящим, стоя посреди площади, заявил:

— О-о! Это Пушарраме-отец был мудр! Сыну же своему он не оставил мудрости даже размером с малую осеннюю сливу, мякоть которой высушило солнце, а косточку сгрызла гусеница.

Видимо, Кассюэжюль давно это знал, ведь именно он привез шевалье из Тулузы. С того дня церковь-крепость в глазах жителей деревни приобрела еще более грозный облик, тень ее выросла до поистине гигантских размеров и накрыла собой весь край, тогда каждый ощутил на своих плечах тяжесть ее колокольни.

Но когда душой шевалье де Пушарраме-сына завладела гордыня, стало совсем худо. Глядя на множество рабочих, облепивших старую церковь, словно пчелы улей, и, прекрасно понимая, какое потрясение вызвало в округе строительство, он пришел в возбуждение, близкое к безумию. И проявилось оно весьма странно.

В церкви на хорах стояли старинные скульптуры, примитивные изображения Иисуса Христа, апостолов и прочих персонажей мистерии страстей. Со временем у некоторых статуй отвалились руки и ноги, а голова Христа, некогда отсеченная сарацинами, незакрепленная стояла на плечах статуи.

Шевалье де Пушарраме решил поменять все скульптуры. Для этого он пригласил самого Тома Капеллана, великого художника Тома Капеллана из Тулузы. Тот немедленно принялся за работу и, следуя вдохновению свыше, начал с головы Христа: он чудесным образом выточил ее из камня, сумев отразить в ней всю задуманную им красоту.

Но когда шевалье де Пушарраме увидел на хорах эту голову, он пришел в неописуемую ярость. Схватив голову обеими руками, он швырнул ее вниз на плиты пола. Ибо он хотел, чтобы голова Христа имела сходство с его собственной головой! В этой церкви он хотел подменить собой Бога!

— Разве я не объяснил, чего хочу? — набросился он на Тома Капеллана.

В самом деле, он объяснил скульптору все, однако желание получить изображение Христа, похожего на толстого лысого сеньора с опухшим красным лицом, было настолько безосновательно, что Тома Капеллан не придал значения адресованной ему просьбе и сделал голову такой, какой видел ее своим внутренним взором.

Голова разбилась на множество кусочков; Тома Капеллан хотел собрать их, соединить и водрузить на плечи Иисуса Христа, полагая, что приступ безумия у сеньора скоро пройдет. Шевалье помешал ему: он приказал приниматься за работу — лепить голову с него, шевалье де Пушарраме. А когда Тома Капеллан отказался, шевалье вытащил шпагу и, грозно размахивая ею, велел незамедлительно приступать к работе: в противном случае пусть молится перед смертью. Не желая подвергать себя опасности, Тома Капеллан вылепил новую копию и не стал собирать с пола осколки прекрасной головы Христа, а когда настала ночь, сбежал обратно в Тулузу, и больше в Пушарраме его никто никогда не видел.

Невозможно предугадать, что произошло бы, если бы в голове шевалье де Пушарраме и в крае не воцарился долгожданный порядок. Надо сказать, порядок вернулся в облике неожиданном и загадочном, и мне следовало извлечь из этой истории пользу. Вот что сам шевалье рассказал мне о том странном происшествии.

 

Четыре всадника в ночи

В тот вечер было очень холодно, и я сидел возле камина напротив шевалье.

— Душа у меня простая, я не люблю загадок, — говорил он. — Правильно сделали, что пришли ко мне. Быть может, сумеете дать мне надлежащие разъяснения. Вы слывете человеком ученым, и уж не знаю почему, но форма вашего посоха внушает мне доверие. А впрочем, кому в наши дни можно доверять? Люди живут в страхе и всего боятся. Слуги же ленивы и не хотят выполнять никакую работу.

С этими словами шевалье де Пушарраме взял томик in quarto в кожаном переплете с вытесненными на корешке химерами и бросил его в камин, где тот едва не задушил теплившийся огонь.

— Сударь, — окликнул я его, — если Буртумье отправился на охоту или же собирает в саду зимние сливы, я могу сходить в лес за хворостом, только, ради всего святого, не уничтожайте бесценные книги.

— Я бы с удовольствием отдал их все дьяволу! Мой отец потратил уйму времени, советуясь с ними и делая выписки, и — кто знает? — быть может, даже читая их, в то время как владения наши приходили в запустение, а поля зарастали сорняками. Вот почему здесь и поставили церковь. Но вы послушайте, что произошло. Случилось это совсем недавно. Однажды утром Буртумье сказал мне: «Сегодня вечером к ужину прибудут четверо». Я подумал, что речь идет о каких-нибудь приятелях из Тулузы, пожелавших устроить мне сюрприз. И чтобы не нарушить их замысел, не стал ни о чем расспрашивать.

«Буртумье, — сказал я слуге, — потрудись приготовить жаркое из фазанов и достань несколько бутылок старого вина из Сен-Жирона, которое так любит наш кюре».

Но Буртумье не бросился исполнять мои распоряжения, а, переминаясь с ноги на ногу, произнес: «Эти гости пьют только воду».

Я решил, что в этом заключается часть розыгрыша, приготовленного приятелями из Тулузы.

Когда настал вечер, гораздо более мрачный, чем обычно в это время года, я услышал конский топот и увидел в окне высокую фигуру незнакомого мне человека.

«Это один из наших гостей?» — спросил я у Буртумье.

«Похоже, именно так».

Передо мной предстал худой человек в черном плаще с капюшоном. Вид у прибывшего был внушительный — такой бывает у нотариусов или судей в парламенте, словом, у того сорта людей, которых я стараюсь избегать; этот тип, без сомнения, предпочитал воду вину. И так, друг за другом, явились все четверо, четверо гостей, которых я не приглашал, все одетые в черное и величественные, словно кипарисы на могилах; вместе они прошли в большой зал и в молчании выстроились.

«О Буртумье! — воскликнул я. — Скажи, какого черта явились сюда эти четверо, зачем эти клирики, взявшиеся неизвестно откуда, ввалились ко мне среди ночи?»

«Это друзья вашего отца. Впрочем, друзья, наверное, будет слишком сильно сказано. Примерно раз в четыре года они приходили к нему отужинать — обычно накануне дня Святого Иоанна. А когда в урочный вечер они не приходили, отец ваш уезжал из дома, и это дает мне основание полагать, что он ужинал вместе с ними в каком-то ином месте, но в каком? Одному Богу известно».

Вино, то есть вода, была налита, и надо было ее пить. Я вышел к четырем суровым гостям и пригласил их за стол. Они кивком поблагодарили меня. Трапеза проходила в тишине, и только иногда краем глаза я подмигивал Буртумье. Но мошенник прислуживал с таким почтением и вид у него был столь торжественный, что я засмущался и вялая беседа сменилась многозначительным молчанием.

Пока я задавал себе вопрос, отчего гости, предпочитающие воду вину, явились ужинать ко мне в дом, они встали, собираясь уходить. Буртумье поспешно отправился за их плащами, а я попытался изобразить радушного хозяина, но слова вежливости засыхали у меня на губах.

И тогда один из гостей, тот, который за весь вечер ни разу рта не раскрыл, но чей сверкающий взор произвел на меня неизгладимое впечатление, положил мне руку на плечо, словно я был ребенок. Вряд ли смогу объяснить, что произошло потом, ибо в точности не знаю, произошло ли это на самом деле. Он обращался со мной как с малолетним ребенком! Отругал меня за плохое поведение и не терпящим возражений тоном разъяснил, как мне надо жить: я был обязан довести до конца работу по восстановлению церкви. А еще он напомнил, что голова Христа должна быть именно головой Христа, а не моей собственной, как того возжелала моя фантазия.

Заметьте, этот человек был безоружен, по всем статьям напоминал клирика, и весу в нем было не больше перышка. И если вы мне скажете, что их было четверо, я отвечу вам, что в свое время я вступал в рукопашную с медведями, которые зимой спускаются с гор Венаска и Пикад, и без страха готов выйти на поединок с четырьмя опытными бойцами. Но в тот вечер об этом и речи не было.

Перед этим человеком я чувствовал себя ребенком, бормотал какие-то извинения и обещал непременно все исполнить. Больше он не произнес ни слова. Нет, кое-что все же сказал: «Это хорошо». Буртумье вывел во двор лошадей. Как я уже говорил, ночь была непроглядная. Они исчезли, как исчезают привидевшиеся нам во сне лица.

И вот что! Я больше не говорил об этих гостях со своим слугой, и он тоже хранил молчание. Казалось, между нами было заключено соглашение, хотя мы ни о чем не договаривались. А так как он слышал часть полученного мною нагоняя, то меня вполне устраивало такое положение. Хотите верьте, хотите нет, но я отдал распоряжения относительно церкви: отослал приезжих строителей обратно в Каркассонн. Конечно, мне бы хотелось видеть на хорах собственное изображение в окружении двенадцати апостолов, но Тома Капеллан почему-то вернуться отказался, поэтому пришлось водрузить на место прежнюю голову Христа, ту, которую некогда снесли сарацины. Я подчинился тем людям, хотя, возможно, они были посланцами дьявола. Вы человек образованный, быть может, вы что-нибудь скажете о них? Вы их, случаем, не знаете? Может, знаете людей, которые их знают? А может, они наугад выбирают замок, являются туда ужинать, отчитывают хозяев, а потом уходят?

Да, чуть не забыл! На обеденном столе, там, где на столешницу облокотился тот, со сверкающими глазами, я нашел розу, чуть-чуть помятую огромную свежую розу.

 

Люцида де Домазан

Я сидел под кипарисом и размышлял о смерти: об этом важном вопросе никогда не мешает задуматься.

И тут передо мной на вороном коне с белой гривой проехала девушка, одетая в белое.

— Куда вы едете, мадемуазель, по этой дороге, бегущей средь Пиренейских отрогов, в час, когда лениво журчат потоки, а ветер медленно спускается вдоль склонов в долины?

— Я, мой путешественник с тяжелым посохом, тоже могла бы спросить, чем заняты вы, сидя в одиночестве под кипарисом, что растет на лугу, где цветут бессмертники. Но я не люблю вопросов. Впрочем, раз вы хотите, я отвечу: я еду в замок Брамвак в долине Ларбуст, уходящей высоко в горы, вершины которых окутаны холодными облаками, а озера покрыты льдом.

— Вот странное совпадение! — не удержавшись, воскликнул я. И уставился на сидящую верхом девушку…

Красота ее наполняла душу восхищением. Я не говорю об изяществе форм ее юного тела, волновавшегося под влиянием внутреннего огня. Я говорю о сиянии, которое источали благородные черты ее лица, свидетельствовавшие о недюжинном уме. И только очень внимательный и проницательный взор мог заметить, что ее серые стальные глаза восхитительно пусты.

— Известны ли вам эти развалины? Если да, то не могли бы вы мне сказать: долина Ларбуст — не та ли это долина, что остается от нас по левую руку, когда мы проезжаем через деревню Казариль, уцепившуюся за склоны горы, словно пучок самшита за стену?

— Когда вы проедете Казариль, а потом и церковь Сент-Авантен, долина Ларбуст будет от вас по левую руку. Но на этих дорогах можно встретить множество дурных людей.

— Мой грозный конь никого не боится, он укусит любого, кто посмеет на меня напасть. Когда не боишься, ничего не случается.

— Но замок Брамвак — это всего лишь развалины посреди елового леса.

Я чуть было не признался, что являюсь владельцем Брамвака, и прикинулся паломником, исполняющим обет послушания. Притворяться перед женщиной очень трудно, но еще труднее — и не знаю почему — притворяться перед женщиной, сидящей на лошади. Быть сеньором заброшенного замка не зазорно, но с большим удовольствием я бы небрежно добавил, что у меня есть прекрасный дом в Тулузе, где я лечу больных. В результате я не сказал ничего.

Лицо девушки озарилось, словно к нему поднесли лампу. Легонько стегнув коня, она произнесла:

— Говорят, владелец этого замка окончательно свихнулся: ищет то, чего не знает сам, и ему мнится, что он это найдет, если окажется среди своих руин.

Подобно слугам, которых вызвали преждевременно, мои слова сами вернулись ко мне, а девушка прощально взмахнула хлыстом и неспешно удалилась: она решила, что прохожему, присевшему поразмышлять под кипарисом, больше нечего ей сообщить. Я видел, как на повороте дороги она обернулась и еще раз махнула мне рукой. И хотя я отказался от женщин и победил желание, тем не менее против воли своей с превеликим тщанием заношу на хранящиеся в душе моей темные таблички описания чарующих жестов и пленительных взглядов, кои довелось мне уловить. Таблички эти совершенно бесполезны. И все же они существуют. Как существуют астрономы, отмечающие движения звезд в космографических книгах, которые никогда никому не пригодятся.

Торнебю, улегшийся поспать за одной из низеньких каменных стен, встал и сказал:

— Мне показалось, что по дороге проехал ангел.

— Ангелы не ездят на лошадях, Торнебю!

— Зато они одеты в белое и исчезают, когда хочешь их рассмотреть.

— Откуда ты почерпнул свои знания об ангелах?

— Тот, кто работает с деревом, обладает даром видеть ангелов леса. Они небольшого роста, не выше сапога взрослого мужчины, веселы как дети и любят помечтать. Их можно увидеть вечером, но только тем, кто долгое время не совершал ничего плохого.

И вдруг я вспомнил. Лицо той, которую я видел всего один раз, проступило на поверхности омута моей памяти. Так по некоторым глубоководным рекам утопленники плывут под водой, а на поверхности стелются их волосы; иногда они всплывают, но только для того, чтобы вновь исчезнуть и выплыть уже в другом месте. Воспоминание подобно реке, несущей на своих волнах ушедшие образы.

Девушку на лошади звали Люцида де Домазан.

— Это не ангел и не женщина, — ответил я Торнебю, взглянув на дорогу и вьющиеся вдалеке клубы пыли.

— А кто же она такая?

— Не знаю.

 

Разговоры с усопшими

Это случилось три года назад, когда Люсида де Домазан была совсем юной. Ей было всего на три года меньше, скажете вы. И будете неправы: три года для старца промелькнут как единый сон, но для подростка это безмерно большой срок.

Так вот, девушка-подросток с красивым лицом по имени Люцида, исполненная изящества и окутанная тайной, словно шалью с загадочными узорами, была дочерью любимца священников Домазана, который, по всеобщему признанию, умел общаться с мертвыми. Его занятия некромантией ни у кого не вызывали возмущения, ибо он всегда щедро оделял монастыри, делал подношения капитулам, лично вручал богатые подарки служителям церкви. Прежде он был королевским сенешалем, а обладателю подобного звания позволено все. Состарившись, он даже приобрел ореол святости, и среди церковников поговаривали, что он получил специальное разрешение от Господа для ведения бесед с теми, кто покинул этот мир.

Сведения, полученные из потустороннего мира, держались в глубокой тайне, а потому одни все отрицали, другие, наоборот, преувеличивали, и споры завершались многочисленными мессами. Не проходило и недели, чтобы Домазан не провел беседы с каким-нибудь усопшим, слывшим при жизни великим грешником, и тот после смерти требовал молиться за него. Мессы служили в маленькой часовне собора Сент-Этьен, словно специально предназначенного для раскаявшихся душ, клиентов богатого Домазана.

Как-то ночью Исаак Андреа пришел ко мне и передал просьбу Домазана присутствовать на одном из свиданий, неведомым мне образом назначенных ему бесформенными тварями, обитавшими в потустороннем мире. Меня пригласили на собрание по причине моих медицинских познаний, ибо каждый знает, что из общения живых с покойниками никогда ничего хорошего не выходит, ни для тела, ни для души.

Когда я выходил из дома, дул свежий ветерок, и я накинул на плечи гарнаш, одежду наших дедов, давно вышедшую из употребления, а на голову надел суконный шаперон, устаревший еще ранее, и стал похож на персонажа из стародавних времен.

Мы пошли, но не в дом Домазана. Миновав ворота Арнаут-Бернар, мы двинулись дальше по пустырю, пока не уперлись в деревянный забор; от него начиналась узенькая тропинка, ведущая во двор, окруженный полуразрушенной стеной. При свете луны я разглядел царившее вокруг запустение. Возле забора притулилась древняя смоковница. Скорее всего, на ней никогда не было плодов; всем своим видом она, казалось, сообщала, что люди, повесившие фонарь на одну из ее кривых ветвей, бывают здесь крайне редко: обычно вокруг нее царят мрак, запустение и одиночество.

Мы толкнули дверь покосившейся хижины и вошли в просторную комнату, освещенную одним лишь ярко пылающим факелом. Посредине стоял бывший сенешаль в окружении четырех или пяти мужчин с серьезными лицами; впрочем, среди собравшихся была и одна дама, лицо которой, на удивление морщинистое и совершенно желтое, цветом своим гармонировало с ее чепцом и пышной манишкой. Люди вполголоса переговаривались, а в углу, сидя на стуле, клубилось нечто, напоминавшее серебристое облако. Это была Люцида де Домазан.

Прибыл еще один почтенный муж, член парламента шателен де Букон, самый старый и самый непреклонный из всех членов этой мрачной ассамблеи. Похоже, теперь все были в сборе, ибо едва шателен вошел, как собравшиеся встрепенулись и принялись уверять друг друга, что пришли сюда с исключительно благочестивой целью облегчить страдания грешных душ. Я сообразил: каждый втайне опасался, что его заподозрят в грехе, ибо каждый прекрасно знал, сколь близок дьявольский рубеж, за которым обитают покинутые Господом.

Набожный Домазан громко прочел «Pater», однако молитва прозвучала как-то нехорошо, без подъема, не вдохновенно. Я увидел, как из мрака выступил Эспинас, одинаково хорошо изъяснявшийся на греческом, еврейском и арабском; помимо знания языков он отличался невероятной худобой — подобно тем, кто мало ест, но не потому, что на них наложена епитимья, а просто так у них получается само собой. Гордый отведенной ему важной ролью, он простер костистую руку над головой Люциды.

Я слышал рассказы об этих собраниях и знал, что многие из них завершались безрезультатно. И тогда все расходились по домам. Ждать пришлось долго; наконец настал момент, когда я всем своим существованием почувствовал чье-то невидимое присутствие, и кто-то невидимый заскользил вокруг нас.

Особая задача Эспинаса заключалась в том, чтобы позволить этим созданиям, то есть душам умерших, блуждавшим невесть где и невесть сколько времени, выразить свою волю устами пленительной Люциды. Нежные губки девушки воспроизводили речь усопшего, даже если тот говорил грубым хриплым голосом, как никогда не говорила сама сладчайшая Люцида. Каждый, кто присутствовал в тот вечер, вскидывал голову и изумлялся сей особенности, словно это было совершенно непостижимое чудо.

Первыми звуками, вырвавшимися из горла Люциды и прозвучавшими в комнате, были испуганные вскрики. Потом она заговорила быстро-быстро, и поначалу я ничего не разобрал, так как не имел опыта понимания подобной фонетики.

К моему крайнему изумлению, Домазан рванулся ко мне, сорвал с моей головы суконный шаперон и велел немедленно снять гарнаш. Невидимые духи умерших хранят смутное воспоминание о внешнем облике живых. Этот дух заметил силуэт человека, одетого, как одевались его современники, и, несомненно, испугался, решив, что его вызвали для того, чтобы заставить прожить свою жизнь заново.

Я исполнил требование, дух успокоился и заговорил об ином — этот или другой дух, точно не помню. На мой взгляд, усопшие не отличаются красноречием и не заслуживают, чтобы их слушали, — за редким исключением.

Сцена подходила к концу, когда Люцида издала вопль, исполненный неподдельного ужаса, и все собравшиеся устремились к ней. В ту минуту я увидел ее вблизи: красавица, но при этом совершеннейшее дитя! Я целую секунду созерцал ее бездонные глаза, в глубинах которых, возможно, еще мерцали звезды.

«Нет, нет!» — повторяла она, корчась под вытянутой рукой Эспинаса. Мне он казался палачом, но вокруг никто так не считал; со всех сторон долетали слова:

— Она не смеет отказываться! Заставьте ее говорить! Пусть скажет то, что должна сказать!

Наконец Люцида вроде бы уступила, точнее, почувствовала себя одержимой существом, которому было что сказать. Лицо ее неожиданно приняло торжественное выражение, девушка поднялась и проникновенным тоном трижды позвала:

— Люцида!

Все обратились в слух. Взор девушки, устремленный в одну точку, потух, и она произнесла:

— Люцида! Я приказываю тебе: разорви кровосмесительную связь с собственным отцом!

Рука Эспинаса рухнула. Воцарилась мертвая тишина.

Я живо накинул свой гарнаш и нахлобучил шаперон; лучше бы покойник оказался застенчивым и постеснялся отдавать столь недвусмысленные приказы! Мне показалось, что голова шателена де Букона резко вытянулась, а желтая женщина пожелтела еще больше. Я потянул Исаака Андреа за рукав. Выскочив на улицу, мы быстро зашагали прочь. Нарушая ночное безмолвие, в церкви миноритов зазвонил колокол.

— Крайне неосторожно предоставлять слово живым, — кротко произнес Исаак Андреа. — Но еще опаснее заставлять говорить усопших.

 

Замок Брамвак

Сразу за часовней Сент-Авантен открывается вид на долину Ларбуст; каждый полдень тень от пика Агюд стремительно наползает на долину и, выдохнувшись, останавливается, упершись острым концом в замок Брамвак. Точнее, в его руины. Ветер, дующий со стороны Уэйля, смел с крыш черепицу, башня накренилась, и запустение, воцарившееся в полуразрушенных стенах, окончательно изгладило воспоминание о некогда неприступной крепости, служившей жилищем гордому роду Брамвак.

К замку Брамвак вела длинная буковая аллея. Во времена моего детства тамошние буки поразила загадочная болезнь, искривившая их стволы и ветви, породившая уродливые наросты на коре и окрасившая листья в бурый цвет застарелых пятен крови.

Шагая по аллее, я убеждался, что с тех пор деревья нисколько не изменились: они по-прежнему пребывали во власти неведомого недуга, завязавшего узлами их ветви, искорежившего стволы и превратившего некогда прекрасные творения природы в уродливые воплощения ужаса.

Смеркалось. В соседнем лесу заухали ночные птицы. Гигантские тени, отбрасываемые окружавшими долину горами, легли на землю и застыли, постепенно сливаясь с наползавшим со всех сторон ночным сумраком. Издалека доносились голоса пастухов, созывавших заплутавших в горах овец. От царившего вокруг уныния и запустения сердце мое горестно сжалось, и я спросил у Торнебю, не помнит ли он, зачем мы сюда пришли. Но он ответил, что не помнит. Видимо, ноги сами принесли меня в край, где прошло мое детство. Возможно, именно здесь мне суждено отыскать знаки, которые подскажут, куда мне идти и где искать Грааль. Возможно даже, что судьба уже расставила эти знаки у меня на пути, только я еще не сумел их распознать.

Мы приблизились к крыльцу. Окинув взором истоптанную траву, Торнебю заметил, что во дворе, наверное, пасли табун лошадей. Поднявшись по осыпавшимся ступеням, мы перешагнули порог и вошли в замок. Двери давно были сорваны, притолока рухнула, и теперь в зияющий проем, не нагибаясь, вошел бы даже великан.

Спотыкаясь о припорошенные пылью обломки мебели, мы бродили по пустынным комнатам. К великому нашему изумлению, кое-где на пыльном полу отчетливо виднелись отпечатки ног: похоже, эту заброшенную обитель совсем недавно посетили люди. Поэтому я то и дело останавливался и прислушивался: мне казалось, что непрошеные гости все еще бродят где-то рядом.

Но нет! Мы были одни, и только наши тени, беззвучно скользившие вслед за нами, иногда вырывались вперед, вытягивались, словно желая ускользнуть в невидимую щель, а потом вновь занимали свои места позади нас.

Я ждал, что на меня наконец снизойдет озарение. Но озарение не снисходило, и я подумал, что зря притащился на ночь глядя в заброшенное жилище своих предков.

Уныние охватило меня, и я грустно сказал Торнебю:

— В прежние времена стаи волков по ночам спускались с гор и рыскали вокруг замка, наводя ужас на его обитателей; иногда они даже пробирались в замковый парк. Теперь, когда в Брамваке давно уже никто не живет, волки могут наведываться в сад чаще. Поэтому, о Торнебю, пойдем-ка в деревню Сент-Авантен и попросим тамошних добрых людей, тех, кто еще помнит моего отца, владельца Брамвака, оказать нам гостеприимство на сегодняшнюю ночь.

Оглядев напоследок залу, некогда именовавшуюся парадной, я увидел на камине крупную свежесрезанную розу.

Я взял цветок, и мы повернули обратно; очутившись на крыльце, мы осторожно спустились по осыпавшимся ступеням и молча пошли по буковой аллее.

На обочине дороги, что вела в деревню Сент-Авантен, стояла темная покосившаяся хижина. Приблизившись к ветхой постройке, мы разглядели открытую дверь и восседавшего прямо на земле ее хозяина, необъятных размеров толстяка с растрепанной шевелюрой. Судя по всему, это был местный житель. Из-за густых волос, начинавших расти непосредственно над бровями, и давно небритой щетины рассмотреть лицо его не представлялось никакой возможности. При нашем появлении толстяк даже не пошевелился.

И все же я остановился и, громко поприветствовав хозяина хижины, спросил, не видел ли он сегодня кого-нибудь, кто бы направлялся в замок Брамвак. Я знал, что местные жители обходили эти места стороной, и если бы кто-нибудь решился посетить развалины Брамвака, поступок его не остался бы незамеченным, ибо в таких деревушках, как Сент-Авантен, каждый человек всегда на виду. К тому же дорога из деревни в Брамвак была одна, и вряд ли хозяин хижины был столь нелюбопытен, что не удостоил вниманием незнакомца, державшего путь к заброшенному замку. Любое отклонение от привычного течения жизни, а тем более появление новых людей всегда служило пищей для пересудов местных кумушек.

Выслушав меня, толстяк, чья физиономия с заросшим волосами лбом более напоминала морду зверя, нежели человеческое лицо, засопел, заворочался, а потом принялся объяснять. Каждое слово давалось ему с немалым трудом. Да, сегодня он видел юную девицу в белом, девица ехала верхом. Она держала путь в замок, а потом вернулась обратно. А еще он видел четырех всадников в черном. Они доехали до замка. Но оттуда они не вернулись. Может, конечно, они и вернулись, только ехали они обратно по другой дороге. Да по узкой тропе, что ведет в высокие горы Валь-д’Астос, туда, где много холодных горных озер. Тропа эта очень опасна, она поднимается на крутые склоны и блуждает в извилистых ущельях Крабьюля, где очень легко заблудиться. А еще всем известно, что на скалах Крабьюля селятся горные орлы, нападающие на людей. С громким клекотом орел камнем падает на вас с самого неба, дерет когтями, бьет крыльями, и вы, обезумев от боли, соскальзываете с тропы, падаете в пропасть и разбиваетесь об острые камни.

Юная дева в белом! Четыре черных всадника! Значит, неведомая сила влекла в развалины Брамвака не одного меня!

Впереди показались огоньки Сент-Авантена. Я повернулся к Торнебю:

— Наверное, мы зря совершили эту вылазку. Я ничего не нашел в замке.

— А разве вы не получили прекрасную свежесрезанную розу? — удивленно ответил Торнебю.

 

Волчья ночь

В Сент-Авантене добрые люди разместили нас на ночлег в пустом амбаре. Не в силах заснуть, я тихо встал и вышел на улицу.

Лунный свет серебрил дорогу, и та, петляя, словно извилистая горная речка, убегала вдаль, в замок Брамвак. Устремив ввысь тонкие стволы, увенчанные чахлыми кронами, по обочинам чернели деревья. Внезапно внутренний голос приказал мне немедленно идти в Брамвак, идти одному, не предупредив даже Торнебю, и провести там остаток ночи. Не раздумывая, я повиновался. Вскоре я уже шагал по аллее, обсаженной больными буками, потом пересек поросшие травой садовые тропинки и, добравшись наконец до полуразрушенного крыльца своего бывшего жилища, удовлетворенно вздохнул.

Я выполнил приказ внутреннего голоса, и теперь ждал, что он поведет меня и дальше. Но, увы, надежды мои не оправдались. И тут на меня внезапно нахлынули воспоминания детства, и я с поразительной четкостью вспомнил страшные оскаленные пасти волков, каждую зиму рыскавших вокруг замка. Волков в окрестных лесах водилось великое множество, и их протяжный вой всегда звучал громко и грозно.

Но в ту зиму звери особенно обнаглели, и не проходило ночи, чтобы их устрашающее завывание не доносилось до наших ушей. С воем кружили они вокруг сада, а однажды, каким-то образом преодолев ограду, стая волков подобралась вплотную к дому. Шел снег, и разглядеть хищников за снежной завесой было трудно. Помню, отец схватил аркебузу и, высунувшись в окно, сделал несколько выстрелов. Скорее всего, он промахнулся, однако в то время я не мог допустить этого даже в мыслях, а потому немедленно рванулся бежать в сад, чтобы подобрать добычу. К счастью, отец успел остановить меня, но так как я продолжал рваться в сад, стал рассказывать, какие волки свирепые и сильные хищники. Даже если мы вооружим всех наших слуг и выйдем во двор, убеждал он, мы все равно не сможем одолеть всю стаю и, скорее всего, сами станем жертвами свирепых зверей. Правота отца, показавшаяся мне весьма сомнительной, наутро полностью подтвердилась. Ночью огромный волк через крышу забрался в конюшню и задрал одного из наших коней. Однако другой конь, изловчившись, ударом копыта перебил ему передние лапы. Утром обездвиженного волка нашли возле загрызенной им лошади, а прямо напротив храпел и бил копытом бесстрашный скакун. Когда зверя добили, я рассмотрел его. Все туловище его покрывала жесткая рыжая шерсть, из пасти свешивался непомерно длинный язык. Искаженная лютой злобой волчья морда показалась мне настолько отвратительной, что с той поры волк стал для меня олицетворением зла. Прошло много лет, а я по-прежнему содрогаюсь, вспоминая посмертный оскал громадного хищника.

Я прислушался, и мне показалось, что откуда-то издалека донесся волчий вой. В здешних лесах волков всегда было много, и прежде не проходило ни одной ночи, чтобы с гор не доносилось их заунывное завывание. Я решил забаррикадировать вход остатками двери, но вскоре отказался от этой затеи, так как проем оказался гораздо шире, чем я думал, и обломков дверей мне не хватило. В амбаре, где нам с Торнебю предоставили ночлег, на стене висел незамысловатый светильник, состоявший из медного стаканчика и плававшего в жире короткого фитиля. Сам не знаю почему, я снял этот светильник со стены и прихватил с собой. Теперь с помощью кремня и трута я высек искру и зажег фитиль. Благодаря слабому мерцанию крохотного огонька я добрался до лестницы, поднялся по ступеням, вошел в залу и, оглядевшись, с опаской устроился в скелетообразном остове некогда большого и мягкого кресла.

— Зачем я сюда пришел? — громко спросил я и тотчас пожалел об этом: голос, прозвучавший среди голых стен, нисколько не напоминал мой собственный. К тому же чуждый здешнему запустению звук пробудил невидимую человеческому глазу жизнь — теперь отовсюду доносились шорохи, поскрипывания, посапывания, постукивание крохотных коготков. Мне стало страшно, но я подумал, что провидение нарочно подвергло меня такому испытанию, чтобы убедиться в моей храбрости. Иначе зачем бы оно направило меня ночью в развалины старого замка, не дозволив предупредить даже верного Торнебю? И я стал ждать, когда высшие силы соблаговолят послать мне новый знак. Не дождавшись, я, презрев неведомые опасности, отправился бродить по дому: жажда постичь неисповедимые пути провидения оказалась сильнее страха.

Лунный свет, вливавшийся в разбитое окно, освещал дальний угол залы. Переходя из комнаты в комнату, я с изумлением внимал доносившимся из сада топотанию ног и шелесту крыльев бесчисленных диких созданий. Пустынные помещения полнились писком и скрипом половиц: во все стороны скользила и шныряла невидимая глазу живность. Постепенно я перестал бояться загадочных звуков, ибо во мне проснулось новое, гораздо более глубокое чувство: страх перед волками. Страх этот сидел во мне прочно, словно гвоздь, загнанный так глубоко в стену, что выдрать его оттуда нельзя даже клещами. Я ощущал, как леденящее душу чувство постепенно становилось частью меня самого, укоренялось во мне невидимыми корнями, прораставшими все мое тело, и с ужасом понимал, что страх мой небезоснователен. Я остановился и замер, прислушиваясь: волчий вой необъяснимым образом звучал рядом и со всех сторон.

Я бросился назад, добежал до главной залы и с размаху шлепнулся в остов кресла. Я не понимал, что со мной происходит, и поэтому, когда впал в странное состояние, похожее одновременно и на бодрствование, и на сон, не стал сопротивляться и положился на провидение.

Сейчас я совершенно уверен, что, если бы не то необъяснимое состояние, вряд ли мне удалось бы пережить тогдашнюю ночь. Я расскажу вам все без утайки, хотя прекрасно понимаю, что слова мои вряд ли вызовут иное чувство, кроме недоверия. Но я пишу прежде всего для себя, а уж потом для тех любопытных, кто решит прочесть эти страницы. Быть может, среди любопытных найдется два или три человека, испытавших похожие ощущения, и они мне поверят. А может, найдется и такой, кто, не пережив ничего подобного, просто поверит мне на слово, как верит всему, что написано в книгах. Так вот, именно для него я и опишу дальнейшие события той ночи.

Пребывая словно в тумане, я услышал чей-то голос. Точнее, не услышал, а воспринял, ибо слова, минуя уши и слуховые каналы, напрямую попадали в мой мозг. Впрочем, не уверен, что это были именно слова; скорее, я воспринимал сказанное как череду призрачных картин, смысл которых, видимо, обязан был постичь. Ибо голос не спрашивал, хочу ли я его слушать, и не задавал вопросов.

И вот что поведал мне голос:

— Ты должен был явиться сюда сегодня ночью, и ты пришел, не опоздал на свидание, хотя я лично и не назначал его тебе. Я — Матье де Брамвак, твой прадед, и я хочу помочь тебе ввиду твоих слабых сил. Я не могу объяснить, почему у меня возникло такое желание, ибо сам этого не знаю; в темном краю, куда я попал после смерти, нами управляют невидимые силы. Но в потустороннем мире есть и светлые края, и те, кто обитает там, могут свободно располагать собой. У всех, кто обрел пристанище в светлом краю, острое зрение, они видят все, что происходит на земле. Но, получив свободу и зоркий взгляд, они становятся равнодушны к делам человеческим и, воспарив к неземным высотам, утрачивают материальную оболочку и навсегда порывают с миром людей. Поэтому, когда живым дозволяют приподнять завесу потустороннего мира, они могут общаться только с неприкаянными бродягами, бредущими во тьме в поисках духовного света, который они не смогли обрести при жизни. Когда я жил на земле, я был уверен, что во мне есть искра этого света. И ошибся. Каждый содеянный нами грех отбирает у нас частичку светлой души, а грехов на моей совести множество. Впрочем, моя исповедь вряд ли пойдет тебе на пользу, поэтому напомню лишь: берегись греха, о дитя мое! А сейчас слушай внимательно и запоминай. Блуждая по тропам темного мира, я внезапно увидел свет и понял, что ты отправился на поиски Грааля. Не удивляйся: у человека, решившего отправиться на поиски Грааля, в душе вспыхивает искра божественного света. Мы с тобой родственники и поэтому можем видеть светлые искры, вспыхивающие в душе друг друга. Ах, как хотел бы я взять тебя за руку и отвести прямо к цели! Но мертвые не могут изменять предначертания судьбы. Взор их слеп, и не стоит ему доверять. Людские поступки, совершенные под действием ненависти, проходят перед ними черными тенями, а великие помыслы взмывают ввысь светлыми вихрями. Лучше всего нам внятны дурные мысли, ибо они рождаются во мраке, и мы, пребывая в темном мире, невольно способствуем преумножению этих мыслей, ибо повелители теней хотят ввергнуть людей в пучину ненависти. А если им это удастся, преграда, разделяющая мир людей и потусторонний мир, рухнет, темное воинство устремится на землю и всех поглотит мрак. В тот день, когда ты отправился на поиски Грааля, пробудились силы, препятствующие твоим поискам; они предупредили неведомых тебе врагов, жаждущих отыскать Грааль и использовать его магическую силу для собственной выгоды. В крови Христа заключена великая сила, но материальная оболочка позволяет поставить эту силу на службу как добру, так и злу. Берегись девицы по имени Люцида: ловкие некроманты используют ее умение вызывать духов умерших, а потом отбирают у несчастных духов тайные знания. Ибо известно, что мертвые, вызванные из потустороннего мира согласно древнему ритуалу, обязаны исполнять приказы живых. Помни: никто не должен догадаться, что в жилах твоих течет кровь альбигойцев. Враги сумели раскрыть тайну, неведомую даже тебе, — они узнали, что я, твой предок, был одним из рыцарей Храма, которым поручили беречь Грааль. Им известно, что моя тень обречена возвращаться сюда в урочные дни, дабы вновь и вновь смотреть, как бесплотные призраки, подобно театру теней, разыгрывают сцены из моего прошлого, напоминая мне о моих дурных поступках. Враги твои служат злу, и ты с ними еще встретишься. Поэтому повторяю: берегись! К сожалению, я не могу привести тебя к цели, ибо мне не дано ее видеть. Преступление, совершенное мною в этом замке, не дозволяет мне более зреть Грааль.

Предок мой умолк, словно ему не хватило слов. А может, перед ним возникла одна из тех страшных картин, созерцать которые ему суждено до конца времен?

Я встал, подошел к окну и выглянул в сад. Густые кусты, подступавшие к самым стенам, загадочно шевелились; казалось, неведомый волшебник оживил их и теперь они переговаривались на языке жестов. Вновь раздался волчий вой, прозвучавший столь заунывно, что зверь как будто обращался ко мне с мольбой облегчить его муки. К покаянному вою присоединили свои голоса другие хищники, и я почувствовал, что дом со всех сторон окружен волками! А так как дверей в доме давно уже нет, значит, ничто не помешает им добраться до меня. Страх охватил меня, и я задрожал как осиновый лист.

Стремительно пересек комнату, метнулся к лестнице и замер в оцепенении, охваченный болезненным ужасом, испытываемым обычно на краю обрыва. Позже я понял, что в ту минуту передо мной действительно разверзлась невидимая бездна и гении зла манили меня сделать решающий шаг. Но я устоял.

Испуг прошел, я огляделся и увидел, что у подножия лестницы, образуя удивительно правильный с точки зрения геометрии полукруг, сидели волки. В неверном свете луны я различал их глаза, светившиеся, словно раскаленные угли. Все звери сидели на собственных хвостах. Головы их были повернуты в мою сторону, из оскаленных пастей свисали языки. Волки были тощие, всклокоченные, ужасные. От них веяло тяжелым запахом хищников и одновременно отчаянной тоской, рвавшейся наружу из загадочных волчьих душ.

Сначала я решил бежать и, несмотря на отсутствие дверей, попытаться забаррикадироваться в одной из комнат. Но тут же возразил себе: волки наверняка учуяли меня, но раз они не стали подниматься по лестнице, а расселись внизу полукругом, значит, что-то удерживает их! Возможно, волки не умеют бегать по лестницам, и выложенные спиралью ступени несовместимы с их дикими прыжками, а может, неведомый покровитель, явившийся из потустороннего мира, провел магическую черту, чтобы защитить меня. Ведь обвести мелом круг можно не только вокруг скорпиона, но и вокруг курицы! Впрочем, упования на тайную защиту часто оказываются призрачными.

Заметив меня, волки завыли еще громче, однако ни один не попытался даже встать. Я решил, что, пожалуй, не стоит дальше дразнить их, и начал отступление. Вернувшись в парадную залу, я собрал все имевшиеся под рукой обломки мебели и кое-как заложил дверной проем.

Время шло. Луна скрылась за тучами, и зала погрузилась в кромешную тьму. Я ощупью отыскал ребристый остов кресла, устроился в нем и быстро впал в то пограничное состояние, которое бывает, когда сон только-только накинул на тебя свое покрывало и половина твоей души уже спит, а другая еще бодрствует.

И услышал прежний голос, звучавший, однако, уже не столь уверенно, — казалось, предок мой никак не мог решить, стоит ему продолжать рассказ или лучше оставить меня в неведении.

— Дитя мое! Помолись за меня. На тебе нет греха, а потому попроси силы темного мира избавить меня от муки являться сюда каждый год, дабы увидеть картины свершенного мною злодеяния. Достаточно я страдал! Молись, юноша, проси, добейся для меня прощения! Но только не обращайся к Богу. Он ничего не может, ни о чем не знает. В потустороннем мире властвуют неумолимые силы, не имеющие ни материальной оболочки, ни души. А я, чтобы заслужить прощение, попытаюсь помочь тебе. Я точно знаю, где-то есть особенные, духовные весы, на которых взвешивают поступки и намерения. Как отыскать истинный Грааль и отличить его от поддельного? А сколько лжехранителей делают вид, что пекутся о сохранности Грааля! По ночам эти обманщики крадут из соборных крипт мощи святых. Хранители, предавшие Грааль, прокляты и обречены служить темным силам; подобно змее, вливают они в лампады яд и подбрасывают в опустевшие раки святых сушеных нетопырей. Могущество зла неизмеримо. Не ищи Грааль в одиночку, лучше присоединись к четырем всадникам. Давно выехали они на поиски Грааля, и никто не знает, достигнут ли они цели. Там, где они побывали, люди находят розу. Ищи розу, ищи всадников, ищи Грааль вместе с ними. Ибо истинный Грааль существует. Он где-то рядом. Почему я не могу сказать тебе, где его искать? Потому что силы, покаравшие меня за содеянное преступление, лишили меня способности видеть его! Я сам во всем виноват! Нас было двенадцать в замке Кукуньян. Двенадцать рыцарей госпитальеров, удостоенных за храбрость и веру высокой чести оберегать Грааль. Но храбрости мало. Мало и веры. Нужна чистота. Мы не были чисты. Как случилось, что мы потеряли Грааль? Рыцари умирали один за другим, и никто не мог объяснить причину их смерти. Эпидемия или яд? Перепуганные слуги разбежались. А ведь присутствие божественного света должно было бы наполнять нас восторгом и радостью, наделить долголетием библейских старцев! Тем временем наши товарищи, один за другим, в безумии отбывали в царство мертвых, ибо перед смертью утрачивали разум и впадали в буйство. Наконец нас осталось всего двое, я и Антуан де Кассаньявер. Тогда я сел на коня и сказал своему товарищу: «Перед смертью я хочу провести ночь с Беренгерой де Брамвак. Я поскачу напрямик, через горы. Жди меня, я вернусь через три дня». И он ответил мне: «Не теряй времени».

Смеркалось, когда я спустился по склону утеса, на котором высился замок. Обернувшись, в сгустившихся сумерках я разглядел своего товарища с Граалем в руках; завернув Грааль в чистую тряпицу, он спрятал его у самого сердца, вошел в замок и задвинул за собой засов. Я не сдержал обещания и не вернулся через три дня. Горе тому, кто состоит в плотской связи с женщиной! Чтобы избавиться от власти, которую забрала надо мной та женщина, я совершил преступление. И навеки стал пленником этого замка. Призрак женщины невидимыми цепями приковал меня к здешним местам. А когда я наконец вернулся в Кукуньян, было уже поздно! Антуан де Кассаньявер сошел с ума. Но его могилы нет рядом с могилами десяти наших товарищей. Он ускакал на коне, увозя с собой Грааль, и никто не знал, куда он направился. Напрасно я скакал по всем дорогам, расспрашивал каждого встречного и поперечного: никто не видел проезжавшего мимо безумного рыцаря. Вскоре настал мой черед покинуть этот мир. И с тех пор я плутаю по темным тропам потустороннего царства, надеясь, что однажды они выведут меня из замка Брамвак и я перестану быть свидетелем собственного преступления. Но, увы, куда бы ни направлялась моя тень, она всегда возвращается в Брамвак…

Голос умолк — то ли потому, что предок сказал мне все, что хотел сказать, то ли по иной причине, мне неизвестной. Луна, вновь выглянувшая из-за туч, побледнела и расплылась на голубеющем утреннем небе.

Я встал. Мир захлестнула волна тишины. Я бесшумно добрался до лестничной площадки и осторожно заглянул вниз. Волки сидели на прежнем месте, и глаза их, красные, словно догорающие угли, хищно сверкали. Внезапно один из них испустил леденящий кровь вой, показавшийся мне поистине бесконечным, и в эту минуту передо мной, подобно молнии на грозовом небе, промелькнуло видение — словно некая пелена, разорвавшись, позволила мне на миг узреть случившееся в иное время.

По лестнице сбегал человек в плаще рыцаря-госпитальера; лицо его, искаженное яростью, показалось мне знакомым, но из-за раздвоенной бороды, скрывавшей значительную его часть, с уверенностью сказать я бы не смог. За собой госпитальер волок, крепко держа за руку, безжизненное тело женщины в запятнанной кровью длинной белой рубашке. Была ли несчастная уже мертва или только ранена, я не разглядел, но, судя по решительному виду рыцаря, он намеревался отдать тело на растерзание волкам — но не тем, которых видел я, а другим, призрачным хищникам, сидевшим на призрачном снегу посреди призрачных холодных деревьев, волкам из прошлого, давным-давно умершим хищникам…

Видение исчезло — словно упал занавес в театре. Живые волки, по-прежнему восседавшие на хвостах у подножия лестницы, вторили зверю, подавшему голос первым, и вскоре до жути тоскливое пение наполнило предрассветный воздух. Волки не пытались забраться по лестнице, они сидели неподвижно, и в их песне звучало подлинное отчаяние.

Возможно, я невольно стал свидетелем страшной драмы, разыгравшейся некогда в жилище моих предков. Задумавшись, я утратил чувство времени, а когда пришел в себя, обнаружил, что на улице совсем рассвело, от волков возле лестницы не осталось и следа, а из сада доносится тревожный голос Торнебю. Мой спутник, обеспокоенный моим отсутствием, громко звал меня. Я откликнулся и медленно пошел вниз, пытаясь понять, приснились ли мне события сегодняшней ночи, или же все, что со мной случилось, произошло наяву. А если это был не сон, то кто тогда говорил со мной и куда делись госпитальер с раздвоенной бородой и женщина в окровавленной рубашке?

 

Столяр из Сен-Беата

Мы шли по улицам раскинувшейся у подножия горы деревни Сен-Беат; внезапно я обнаружил, что иду один, а Торнебю куда-то запропастился. Оглядевшись, я увидел своего спутника перед огромным ангаром, заполненным бревнами, рядом виднелась открытая дверь в мастерскую, где трудился столяр; лицо Торнебю выражало поистине неземной восторг. В нем вновь пробудилась страсть к дереву, и я понял, что он хотел бы вернуться к своему прежнему ремеслу, только не решается сказать мне об этом.

— О мой господин, — обратился ко мне Торнебю, — вид свежеструганых досок опьяняет меня, словно добрая кружка крепкого темного пива. Я рожден, чтобы пилить и строгать, и больше не могу жить, не занимаясь обработкой дерева.

И я ответил ему:

— У каждого своя судьба, она уготована нам много тысячелетий назад, соткана поступками наших предков и сплетена из множества цепочек причин и следствий. Ты прикипел к дереву, любишь пилить бревна и строгать доски. Так не теряй же времени и не заставляй судьбу ждать. Спроси у этого бородатого столяра из Сен-Беата, что взирает на тебя, ухмыляясь, не возьмет ли он тебя к себе на работу. Ибо в одиночку он никогда не сумеет распилить многочисленные бревна, сложенные у него под навесом.

Торнебю кивнул и направился в мастерскую к столяру. Между ними состоялась короткая беседа, во время которой я имел возможность наблюдать, как хитрость мерялась силами с простодушием. Завершив разговор, Торнебю подошел ко мне. Одна половина его лица сияла от радости, другая была печальна и мрачна. Торнебю не хотел расставаться со мной и в то же время искренне радовался возможности вернуться к прежнему своему занятию. Но радость быстро вытеснила печаль.

— Столяр из Сен-Беата согласился взять меня в ученики всего за двенадцать су в день!

— В ученики? О Торнебю, да ведь ты давно уже стал столярных дел мастером!

— Он этого не знает.

— А почему ты ему ничего не сказал?

— Хвастаться нехорошо, а особенно нехорошо, когда у тебя есть основания для хвастовства.

— Но почему ты хочешь платить ему двенадцать су? Ведь ты будешь на него работать, а значит, должен не платить, а получать жалованье!

— Я стану платить за еду и жилье.

Зажимая в правом кулаке бороду, к нам подошел столяр. Усмехнувшись, он с напускной вежливостью приветствовал меня. Его добродушный вид вполне мог ввести в заблуждение не только простодушного Торнебю. Но меня ему обмануть не удалось — за добродушной внешностью я разглядел ничтожную душонку и еще раз пожалел, что придется оставить благородного Торнебю в лапах этого лицемера.

Столяр слышал последние слова, сказанные мне Торнебю.

— Должен заметить, мои трапезы всегда состоят из супа, густого супа, налитого в плошку.

— Я люблю суп, — ответил Торнебю; похоже, он не заметил, что количество будущего супа ограничивалось одной плошкой, размеры которой никому не были ведомы.

— Лишней комнаты у меня нет, поэтому вам придется спать в сарае, где сегодня вечером мы попытаемся соорудить для вас лежанку. Сон среди свежепиленых бревен гораздо здоровее, чем сон в душной комнате.

— Среди свежепиленых бревен! Ах, как это прекрасно!

— Должен напомнить: согласно обычаю, ученик встает за час до рассвета и убирает дом и мастерскую.

— Согласен.

— Когда привозят бревна, ученик обязан отрубить лишние сучья и распилить длинные стволы на короткие чурбаки.

— Очень хорошо.

— А зимой ученик обязан ходить в горы к лесорубам и спускать по наледи спиленные стволы.

— Я люблю горы и горные леса.

— Но обледенелые склоны есть не везде, поэтому иногда нужно тащить бревно на себе.

— У меня сильные плечи.

— Под снегом часто бывает лед, на нем можно поскользнуться, упасть, и тогда бревно, которое ты несешь на плечах, может раздавить тебя.

— Я постараюсь не поскользнуться, ибо не хочу, чтобы бревно меня раздавило.

— А вечером после супа, когда зажигают лампы, для ученика всегда имеется кое-какая мелкая работа, и он обязан ее сделать.

— Работа с деревом?

— Разумеется.

— Тогда отлично.

И мужчины пожали друг другу руки.

— И за этот рабский труд ты еще хочешь платить двенадцать су в день?! — возмущенно воскликнул я.

Мы стояли возле моста, куда Торнебю, не в силах быстро со мной распрощаться, решил меня проводить.

— Да я готов отдать все, что у меня есть, за возможность выспаться среди свежеструганых досок!

Прощаясь со мной, Торнебю даже заплакал, но я почувствовал, что душа его уже бродит в сарае среди поленниц, сложенных из свежепиленых бревен. Я быстро пошел прочь, не желая, чтобы бывший мой спутник увидел грусть на моем лице, ибо расставаться с ним мне было тяжело. Я долго шел не оборачиваясь, хотя знал, что он все еще стоит на мосту, на том месте, где мы расстались, и был уверен: если сейчас я поманю его за собой, он скрепя сердце пойдет со мной. Но я не хочу бороться с его страстью к дереву.

Я почти бежал. Вскоре наступила ночь. Никогда еще горы на казались мне такими высокими, а леса такими дикими.

 

Проклятая часовня

Высоко в горах, над долиной Барусс, затерявшись среди еловых лесов, стоит полуразрушенная часовня. Ни одна тропа не ведет к ее дверям, и у людей практичных сразу возникает вопрос: каким образом строители смогли доставить на гору камень, потребный для ее сооружения?

Собственно, а когда пришли сюда строители и почему они стали возводить храм на одинокой, поросшей лесом горе? Когда вы спрашиваете об этом местных жителей, они начинают рассказ издалека…

Давным-давно сеньор де Барусс отправился в крестовый поход под командованием графа Раймона де Сен-Жиля, и через положенное время вернулся, отягощенный множеством диковинных трофеев. Больше всего воображение окрестных сеньоров поразило чучело гигантской змеи, изготовленное ловким сирийцем; чучельник вставил гадине стеклянные глаза и исхитрился сохранить все зубы.

Змеиное чучело принесло сеньору де Баруссу сплошные беды. Он потерял сон. Правда, соседи говорили, что причиной его бессонницы были призраки убитых им язычников, которые являлись ему по ночам и, протягивая свои бесплотные руки, умоляли пощадить их. Спасаясь от этой призрачной армии, он по ночам убегал в горы, карабкался на скалы, нависавшие над долиной Барусс, и там что есть мочи голосил молитвы, пытаясь священными словами отогнать навязчивые видения. Правда, те, кто слышал эти вопли, уверяли, что кричал дьявол, околдовавший несчастного сеньора.

Наконец, во искупление своих грехов сеньор дал обет построить церковь и собственными руками снести туда все добро, награбленное им в домах язычников. Исполнив обет, сеньор де Барусс заделался настоящим отшельником: он поселился в отстроенной часовне, сам отправлял службы, сам звонил в колокол, а когда диавол являлся искушать его, садился на пороге, клал перед собой чучело змеи и пристально смотрел ей в глаза. Когда сеньор де Барусс умер, в часовне стали замечать тени язычников, а у одного из призраков с шеи свешивалась гигантская змея. Люди стали бояться часовни, да и среди священников не нашлось храбреца, готового служить в ней мессы. А когда кто-то из окрестных крестьян заметил в кустах возле часовни гигантскую змею, все решили, что это та самая змея, которую из далеких земель привез сеньор де Барусс. О том, что покойный сеньор привез всего лишь чучело, не помнил уже никто.

Прошли годы. Ветры сорвали двери и разрушили портал часовни. Лесные звери укрывались от дождя под сводами нефа. В прошлом веке епископ Сен-Бертрана под угрозой отлучения запретил прихожанам и служителям церкви переступать порог забытой богом часовни, ибо по ночам там справлял шабаш сам князь тьмы. А так как желания посещать уединенную часовню местные жители и прежде не имели никакого, тропа к часовне заросла окончательно. Причину же, побудившую наложить запрет, вскоре забыли.

Но лет пятьдесят назад двоюродный дед нынешнего сеньора де Барусса, личность, как, впрочем, и все члены этой семьи, исключительно неординарная, решил использовать часовню, построенную его предком, в качестве скульптурной мастерской. С годами сеньор стал мизантропом и обществу своих ближних предпочитал общество глиняных и каменных фигур. Товарищ короля Франциска I, он сражался при Черизоле, где, по его словам, французы одержали победу только благодаря его личной храбрости и смекалке. Когда же король отказался воздать ему по достоинству, сеньор де Барусс затаил на него обиду и неожиданно для всех начал создавать скульптурные портреты людей, с которыми ему довелось познакомиться на протяжении всей своей жизни.

Как и все мужчины из рода де Барусс, сеньор знал воинскую науку, но не владел резцом скульптора. Однако гордый и упрямый, как и все в его роду, он был уверен, что его желания вполне достаточно, чтобы стать великим скульптором и снискать на этом поприще славу более громкую, нежели та, кою до него сумели снискать самые известные ваятели.

Он велел доставить ему глину и мрамор, инструменты и дубовые чурбаки для пьедесталов и принялся вытесывать и лепить. Начал он с Иисуса Христа, двенадцати апостолов и персонажей мистерии Христовых Страстей. Он вылепил Иосифа, Магдалину, Пилата и солдат. Отличить фигуры друг от друга мог только обладатель богатейшего воображения, ибо все они являли собой бесформенные карикатуры. Когда церковь заполнилась уродцами, вылепленными сеньором де Баруссом, скульптор начал работать под открытым небом. Он мечтал о том времени, когда в часовню проложат дорогу, по обеим сторонам которой выстроятся его скульптуры, изображающие самых разных людей: рыцарей, клириков, судей, крестьян… Но больше всего он хотел создать статую короля Франциска I, над которой работал особенно старательно, пытаясь придать королевскому лицу гнусное выражение, свойственное неблагодарным людям.

Напевая заунывные песни, сеньор де Барусс работал без устали, и даже по ночам в ближайших деревнях слышали стук его молота по камню и его топора по дереву. А потом сеньор начал создавать фигурки зверей. От людей его животные отличались только числом ног, и едва ли не у всех морды украшала коротко подстриженная бородка Франциска I.

Пришло время, и сеньор де Барусс скончался. Вытесанные из камня монстры остались охранять дорогу в часовню, преграждая путь праздным любопытствующим. Постепенно, одна за другой, скульптуры падали и, оплетенные ползучими растениями, постепенно врастали в землю. На колокольне свило гнездо семейство ворон, и с тех пор каждый вечер, словно чудесный знак, подаваемый самой природой, оттуда, хлопая крыльями, вихрем взлетала черная стая…

 

Домисьен де Барусс

В долине Барусс стоит замок, принадлежавший семейству Брамвак; некогда в нем жил один из моих дядьев; когда я был ребенком, отец часто привозил меня сюда. С незапамятных времен сеньоры де Брамвак враждовали с сеньорами де Барусс, однако, встречаясь прилюдно, представители обоих семейств всегда держались подчеркнуто вежливо. Местные жители разделились: одни стояли за Брамваков, а другие за Баруссов. Остановившись в гостинице «Сверкающий меч», расположенной на главной площади городка Сен-Бертран-де-Комменж, я с радостью убедился, что трактирщик Полен Кулумье питал к моему семейству необъяснимую симпатию.

— Держите ухо востро с Баруссами, — доверительно шепнул он мне.

На другой день, когда я шел мимо собора Сен-Бертран, из толпы людей, покидавших собор после мессы, выскочил уродец, которого я сначала принял за карлика, но, приглядевшись, обнаружил, что это малыш лет трех от роду. Резво ковыляя на кривых ножках, он удирал, видимо, от своей гувернантки, величественной матроны в бархатном платье гранатового цвета. Неожиданно мальчик подбежал ко мне и вонзил в ногу крошечную шпагу — игрушка, явно слишком острая, чтобы доверять ее неразумному малышу, впилась в тело, словно осиное жало.

Пытаясь сделать вид, что мне совсем не больно, я перевел взор на гувернантку: матрона злорадно усмехалась. Позади меня кто-то произнес:

— Это сын Эстеллы де Барусс, он уже многих уколол своей шпажкой.

Эстелла де Барусс! Имя красавицы всегда звучало для меня как музыка, но после того случая оно утратило свое очарование. Тем не менее нападение маленького уродца стало для меня уроком: я понял, что в душе моей легко могут рождаться дурные мысли, и если я не буду следить за ними, они без труда вырвутся наружу. В тот день я испытал удовлетворение, увидев, что ребенок, рожденный в семье Барусс красавицей Эстеллой, отличается необычайным уродством, и одновременно подавил грубое, но естественное желание пинком отшвырнуть от себя злобного человечка — так защищаются от собаки, когда та пытается вас укусить. Горестно сознавать, что люди злы, но еще печальнее ощущать пробуждение своих собственных дурных чувств. Самый юный потомок Баруссов неосознанно продемонстрировал ненависть, питаемую ко мне его семейством, и в глубинах моего существа, свидетельствуя о душе вполне обыденной, немедленно возникло низменное желание отомстить обидчику.

Три брата де Барусс — року угодно было сотворить трех братьев, а потому бремя мое было тяжким — также без всякого на то основания питали ко мне непримиримую ненависть. Младший прежде служил офицером в королевской армии; вернувшись, он превратился в записного волокиту. Средний стал консулом в парламенте Тулузы и прослыл одним из самых суровых членов этой грозной ассамблеи. Старший брат подался в монахи. В молодости он был склонен к мистицизму, отправился в Рим, долго жил при папском дворе, а потом очутился в монастыре, куда, судя по слухам, религиозные власти заточили его за поступки, шедшие вразрез с религиозной догмой. Во время одного из ораторских турниров я услышал, как он на древнегреческом языке рассуждал о Святой Троице с заезжим германским монахом. Речь его вызвала восхищение у внимавшей спорщикам крохотной кучки знатоков греческого. Исаак Андреа утверждал, что древнееврейский язык Барусс знал едва ли не лучше его, а сам Барусс заявлял, что постиг все арканы каббалы. Старший из братьев Барусс обладал обширнейшими познаниями, однако язвительный ум его всегда был склонен к разрушительству.

Поднимаясь по узкой лестнице, ведущей в верхнюю часть города, расположенную над собором Сен-Бертран, я неожиданно, нос к носу, столкнулся с Баруссом. Со времен нашей юности мы не обменялись ни словом.

— Что-то вы слишком быстро поднимаетесь по ступеням, сударь мой Брамвак, — сказал мне Барусс. — Впрочем, вы еще так молоды!

Он намекал, что выглядел я действительно очень молодо.

Я поспешно ответил, что мы с ним примерно одних лет.

Домисьен де Барусс был одет в облачение доминиканского монаха. Свистевший вокруг нас ветер взметал край его черного плаща, и тот хлопал, словно черное крыло, пытавшееся скрыть от меня солнечный свет. Де Барусс был худ, имел большой нос и необычайно тонкие губы, позволявшие разглядеть его испорченные зубы. Он всегда был высок, а теперь, стоя на ступеньках выше меня, буквально нависал надо мной, и внезапно мне показалось, что он заранее уверен в том, что последнее слово в нашей беседе останется за ним. Тембр его голоса выдавал свойственное ему чувство превосходства. Впрочем, я знал, что он со всеми разговаривает с нарочитым презрением.

— Разумеется, Господь способствует встрече людей, когда полагает эту встречу необходимой, — криво усмехаясь, произнес он таким тоном, что я понял: нашу встречу он таковой не считает.

Слова его были адресованы мне, ибо на каменных ступенях, где свистел осенний ветер, кроме нас, никого не было. Его властный тон вверг меня в оцепенение.

— Послушайте, Брамвак, прекратите поиски. Вернитесь к прежнему занятию, вспомните, что вы честный врач, проживающий в Тулузе, вернитесь домой и займитесь делом. Исцеляйте телесные недуги, а о недугах духовных предоставьте заботу Церкви. Иного пути у вас нет.

Я открыл было рот, намереваясь ответить, но он жестом остановил меня и с неожиданным пылом продолжал:

— Откажитесь от поисков! Обуянный гордыней, вы мечетесь в бесплодном стремлении обрести то, что, без сомнения, убьет вас, вне зависимости от того, найдете вы или нет. Немало людей, которым вы даже в подметки не годитесь, погибли, пытаясь отыскать эту химеру.

— Я никого не боюсь, ни с кем себя не сравниваю, и ни капитулу Тулузы, ни королевскому сенешалю, ни католической Церкви не в чем меня упрекнуть.

— Подобно проказе, ересь метит лицо отступника своими язвами! И не нужно быть ясновидящим, чтобы распознать ее. Взглянув на вас, я сразу понял: не Иисус Христос восседает на троне вашей внутренней скинии, в ней поклоняются иным кумирам, ибо рядом с Христом я отчетливо вижу призраки забытых ныне альбигойцев. Зачем я вам это говорю? Хочу вас предупредить: будьте осторожны и не верьте тем, кто утверждает, что инквизиторы уже не столь могущественны, как прежде. Они по-прежнему разжигают костры, предназначенные для еретиков. По их приказам еретиков бросают в темницы, и они по-прежнему судят людей не за дела, а за намерения. А ваши намерения мне известны так хорошо, словно они крупными буквами написаны у вас на лбу. Послушайтесь меня, Мишель де Брамвак, и возвращайтесь в Тулузу! Вы отличный лекарь и сможете принести много пользы жителям своего квартала. У каждого своя роль. Так что отправляйтесь в Тулузу, достойный лекарь, и незамедлительно! Сегодня до захода солнца вы должны покинуть наш город.

Я рассмеялся, желая показать, что не воспринял всерьез его слова, и вместо ответа задал ему вопрос:

— Но ведь было время, когда вас самого подозревали в ереси?

Он пожал плечами.

— А теперь вы приказываете мне уехать?

Он сжал губы. Глаза его засверкали.

— Да. Именно приказываю, — процедил он, понижая голос, — но приказываю не от имени трибунала инквизиции и не от имени Церкви, хотя имею право выступать от имени и первого, и второй. Сейчас я отдаю приказ от себя лично — в ваших же интересах.

И, смерив меня своим мертвящим, не терпящим возражений взглядом, он продолжил спуск, а так как лестница была узкой, через несколько шагов лицо его оказалось почти рядом с моим.

И я целый миг дышал мерзким зловонием, ибо дыхание его источало запах гниющей плоти.

Спустившись на три пролета, де Барусс обернулся. Ветер, большой любитель нарушать заботливо наведенный порядок, снова вздыбил его плащ, а лицо его, недвижное и словно окаменевшее, выражало непреклонность, загадочность и полное отсутствие человеческих чувств.

Мне очень хотелось понять смысл его слов, спросить, почему он не хочет, чтобы я продолжал поиски. Но, глядя, как он удаляется, я испытал невероятное облегчение, а потому легко справился с искушением броситься за ним вдогонку. Мне вдруг показалось, что еще несколько минут назад я балансировал на краю ужасной бездны. Зловещие испарения, поднимавшиеся с ее дна, окутывали меня липким туманом и неумолимо тянули вниз, в ту самую бездну, откуда совсем недавно я слышал суливший смерть призывный вой волков. И, как и прежде, я не мог объяснить, что помогло мне удержаться от рокового шага.

 

Месса в Сен-Сикэре

Честно говоря, я до сих пор не знаю, существует ли та самая бездна, куда нас за грехи старается столкнуть нечистый. Или какая-нибудь иная бездна, вроде той, куда чуть не сорвался я. Не является ли эта жуткая пропасть вымыслом, плодом нашей взбудораженной обстоятельствами фантазии? А если бездна не вымысел, тогда кто скрывается в ней? Почему обитатели ее хотят утянуть нас к себе? Неужели только потому, что сами когда-то в нее упали? Известно, что падшие обладают великой силой, рожденной жгучим желанием низвести до собственного состояния тех, кто сумел удержаться на плаву. Все знают: нельзя гулять по вечерам в окрестностях лепрозория, так как прокаженные подстерегают идущих мимо прохожих и затаскивают их к себе, дабы прикосновениями и поцелуями заразить своим недугом. Нет ничего ужаснее равенства, исходящего снизу. Падшие всегда готовы погубить своих ближних, сумевших устоять, не поддаться лишающей воли силе инерции.

Наконец я понял, кто творит зло ради зла. Самое любопытное, люди эти уверены, что они никому не причиняют страданий, ибо они не знает, что такое страдания.

Если бы Домисьен де Барусс узнал, что я смирился с серостью своей духовной жизни и обрел в ней счастье, он, возрадовавшись, не стал бы даже пытаться уничтожить меня. Но высокое стремление, которое он чувствует во мне, вызывает у него ненависть, хотя он прекрасно знает, что стремление это ни к чему не приводит и никому от него не легче — кроме, разумеется, меня самого. Достаточно одной лишь искры духовного света, вспыхнувшей в одинокой душе, и вот уже злые силы объединяются, чтобы задушить ее. Ибо из любой, даже самой крохотной искорки всегда может разгореться пламя.

Господи! Защити меня от вражеских ловушек, от колдовства и от яда! Я знаю, чем дальше, тем больше терний появляется на нашем пути, и наступает минута, когда лицо и руки наши ободраны до крови, а ноги наши ступают по острым колючкам. Враги подстерегают нас со всех сторон, поэтому сохрани, о Господи, мой несокрушимый щит из нерушимой веры в светозарный вышний мир, мои упования на человеческий разум и дозволь хотя бы иногда любоваться восхитительным ликом неведомой богини, созерцать свет утренней звезды и никогда не терять надежды отыскать Грааль — священное вместилище крови Иисуса Христа.

* * *

О Торнебю, почему тебя не было рядом со мной? Одинокому человеку не на кого положиться, кроме самого себя. Не встречая ни дружеских подмигиваний, ни одобрительных взоров, одиночка не уверен в правильности своих поступков.

Не знаю, чему я обязан благополучным исходом той зловещей лунной ночи — то ли непосредственности собственной натуры, то ли трудам невидимого покровителя. Многие верят, что усилием души можно отвратить от себя злой умысел, но я в этом сомневаюсь.

Накануне той напоенной злом ночи я отправился погулять и, выйдя через городские ворота, направился в сторону холма, с вершины которого можно было разглядеть проступавший среди еловых стволов силуэт проклятой часовни, построенной в стародавние времена сеньором де Баруссом.

Наслышанный о том, что в часовню уже давно не ступала нога человека, я был несказанно удивлен, когда при свете луны увидел на фоне елей, там, где, по моим расчетам, располагалось заброшенное святилище, пятно света, напоминавшее огромный красный глаз, который в упор смотрел на меня. Откуда взялся этот одинокий глаз? Похоже, он был изображен на церковном витраже, который кто-то осветил изнутри. Значит, в ночной час в церкви кто-то находился. Тот, кто забрел в нее по причине непомерного любопытства, явно обладал недюжинным мужеством. Лесная часовня наводила на жителей края такой страх, что к ней боялись приближаться даже днем. Тридцать лет назад цыганская семья, изгнанная из Сен-Бертрана, решила укрыться в ней от грозы. На следующий день всех шестерых членов семьи нашли мертвыми перед церковным порталом. Без сомнения, их убила молния, но местные жители уверяли, что цыгане стали жертвой древней змеи, привезенной из крестового похода соратником Раймона де Сен-Жиля.

Я рассказал о загадочном свечении Полену Кулумье. Вольнодумец и хитрец, Кулумье склонил голову набок и с неподражаемой интонацией произнес:

— Я бы не стал никому об этом рассказывать, избыток знаний никогда ни к чему хорошему не приводит. Говорят, в полнолуние в церкви Баруссов служат мессу святого Сикэра.

— А кто именно говорит?

— Не знаю и знать не хочу. А про мессу святого Сикэра знают все. Чтобы отслужить мессу святого Сикэра, требуется полнолуние и церковь, на которую наложено отлучение. Полнолуние бывает регулярно, но где найти отлученную и вдобавок уединенную церковь, где тебя точно никто не побеспокоит? А тут на тебе, такое везение! Некоторые специально приезжают сюда из Тулузы и иных краев по два, а то и по три раза в год и в полнолуние отправляются в часовню. Разумеется, они зажигают там свет, и он пробивается сквозь цветные витражи, расположенные на самом верху.

Больше я ничего не смог из него вытянуть, но с этой минуты загорелся желанием собственными глазами увидеть тех, кто добровольно предался духу зла, и обряды, посредством которых этого духа заставляют выходить из мрака — если, конечно, он действительно существует и имеет материальную оболочку.

Столь нездоровое любопытство не сулило ничего хорошего. Я знал, пробудившееся зло зовет нас к себе и, обладая великой силой притяжения, перетягивает на свою сторону, подводит к краю бездны, и мы сами, добровольно, делаем последний шаг, отнимающий у нас надежду на спасение. Впрочем, самому себе я приводил доводы вполне альтруистические. Опасность перейти на сторону зла грозит только слабым, а я, чувствующий в себе силу, мог бы их спасти, но для этого мне надо знать врага в лицо.

Днем я отправился на разведку и, пока отыскивал дорогу, приметил для себя несколько одиноко стоящих деревьев, чтобы ориентироваться по ним ночью. С наступлением темноты я уже шел, увязая в густой траве, покрывавшей вымощенную камнем аллею, по обеим сторонам которой прежде высились статуи безумного скульптора. Сейчас почти все они упали, покрылись мхом и ползучей зеленью, и их вытянутые формы с неясными очертаниями напоминали скорее могильные камни, нежели фигуры людей. Подойдя к часовне, я осторожно заглянул внутрь и в сумерках различил лежавших на полу человекоподобных уродцев. Приглядевшись, я увидел, что несколько скульптур еще корячились на своих постаментах, и решил этим воспользоваться. Забравшись на свободный чурбак, стоявший в самом темном углу, я надвинул на глаза шляпу, оперся на дорожную палку, похожую на посох, и решил, что в таком виде вполне смогу сойти за одного из двенадцати апостолов, а то и за самого Иисуса. И, вооружившись терпением и изгнав из собственного воображения образы шести покойных цыган, призрак змеи и всех прочих призраков, мерещившихся мне в каждом углу часовни, принялся ждать.

Ждать пришлось долго. Луна, во всей своей красе взошедшая на небе, посеребрила разбитые витражи, вытянула тени колонн, а тень от тонкого деревянного креста над алтарем взметнула ввысь. Под сводами нефа закружились в бешеном хороводе летучие мыши, к ним с громким хлопаньем крыльев присоединялись птицы, влетавшие внутрь сквозь разбитые окна. Но скоро я заметил, что птицы в часовне не задерживались и, сделав кружок-другой, с шумом улетали — словно во время танца они получали таинственное послание и приказ немедленно доставить его в соседний лес.

От неудобной позы, сырости, а главное, неопределенности моего положения, разум мой взбунтовался. Свет, увиденный мною вчера, был оптическим обманом, игрой лунных бликов в осколках витражей, а форму и красный цвет ему придало мое излишне буйное воображение. Оно же и заставило меня принять на веру слова Полена Кулумье, заинтересованного подольше продержать у себя гостя, ведь в таких крохотных городках гостиницы большую часть времени пустуют. Вняв голосу разума, я уже собрался покинуть свой пост и вернуться в Сен-Бертран, как вдруг заметил перед входом чьи-то тени.

Три силуэта, пошептавшись, тихо проскользнули внутрь и мгновенно растворились в неосвещенном приделе, так что я не успел разглядеть их лиц. Но вскоре во мраке заблестел свет. Потом я услышал пыхтение, и мужской голос тихо выругался — незнакомец никак не мог втиснуть толстую свечу в узкий подсвечник. Затрепетали еще два ярких огонька, и по обеим сторонам алтаря чья-то рука водрузила две свечи.

Пришельцы перешептывались, переругивались, шуршали длинными плащами. Внезапно сердце мое забилось с неожиданной силой: к алтарю шествовала стройная обнаженная женщина. Одним прыжком она вскочила на алтарь и легла на живот, вытянувшись во весь рост, затем, опираясь на локти, приподнялась и застыла в ожидании; длинные, ниспадавшие до земли волосы не позволяли разглядеть ее лицо.

Вот уже несколько веков в стенах часовни не проводили священных обрядов, и под сводами ее чаще появлялись звери, нежели люди. Но, несмотря на давнее запустение, здесь по-прежнему ощущалось божественное дуновение, напоминавшее, что изначально место это предназначалось для святых молитв. Меня охватил священный трепет вперемешку с ужасом, словно я невольно стал свидетелем надругательства над святыней и тем способствовал торжеству низости и зла.

Женщина потянулась, подобрала волосы и закрутила их в пучок. Высокий человек, чью спину я имел возможность созерцать, начал служить мессу, точнее, пародию на мессу, в то время как третий персонаж, преклонив колена, видимо, исполнял роль церковного хора.

Я смотрел во все глаза, но ничего особенного не замечал. Передо мной открывалась, скорее, пародийная сторона черной мессы, поэтому, когда женщина мелодичным голосом весело воскликнула: «Ой! А жабы-то удрали!», я чуть было не расхохотался. Видимо, квакушек посадили в обычный горшок и забыли накрыть крышкой. Однако потеря этих живых предметов культа, кажется, не слишком огорчила собравшихся.

Исполнитель роли священника продолжал монотонно бормотать, и постепенно я стал различать произносимые им слова. Из уст его лились заклинания, взывавшие к духам тьмы, к злым силам мира, у которых он просил помощи в совершении убийства.

Интересно, кого он хотел убить? Я задумался. Понимая, что священный обряд, именуемый мессой, открывает человеку созидательный путь, начертанный Господом, я внезапно сообразил, что люди, собравшиеся в часовне для достижения целей, противоположных целям Господа, вывернули древний канон наизнанку, чтобы привлечь в союзники силы зла. И я невольно проникся ужасной сутью действа, происходившего у меня на глазах. Отвратительное ощущение, испытываемое мною, было столь сильно, что я, позабыв о былом любопытстве, готов был отдать все, лишь бы оказаться подальше от омерзительного святилища, затерявшегося среди елей на горе Барусс.

Когда настал черед возношения даров, голова моя с быстротой флюгера, подталкиваемого северным ветром, повернулась в другую сторону, а душа, уподобившись ныряльщику, погрузилась в тихие струи лунного света. В согласии с мудрым учением альбигойцев, я не верил, что в гостии может присутствовать божество, особенно когда ее держат руки нечестивого священника. Но сейчас под оболочкой действа я прозревал намерение, и оно было страшно.

Когда, в согласии с ритуалом, третий участник службы взял колокольчик и несколько раз встряхнул его, исполнявший роль священника поднял левую руку, сжимая в ней какой-то предмет, — думаю, фигурку того, чьей гибели он жаждал. Затем в правой руке его блеснул клинок, и он громко, во весь голос принялся произносить сакральные заклинания, взывать к Лилит и Наэме, проклятым богиням бездны, чьими неустанными трудами каждое живое существо превращается в ничто. Именно в эту минуту обряд становится силой, невидимые духи зла исполняют волю мага в своем мире, а затем, словно зеркальное отражение, преступление совершается в мире земном. Негодяю в темном плаще осталось только назвать имя жертвы, и он наконец выкрикнул его — подхваченное раскатистым эхом, оно зазвучало со всех сторон.

— Мишель де Брамвак, Мишель де Брамвак, Мишель де Брамвак, — неслось изо всех углов, и кровь заледенела у меня в жилах.

К счастью, по натуре своей я расположен скорее к радости, нежели к меланхолии, и потому холод, внезапно пронизавший меня до мозга костей и сковавший все мои члены, довольно быстро уступил место здоровой злости и сопряженной с ней жажде деятельности. Присутствие духа, словно гонец с обнаженной шпагой, явилось мне на подмогу.

Зная, что противостоять губительному заклятию можно только с помощью заклятия благого, произнесенного в два раза громче, я, набрав в легкие побольше воздуха, стал выкрикивать воззвание к святым ангелам.

«Conjuro vos», — завопил я, и от моего рева задребезжали потрескавшиеся от времени витражи. Продолжая вздымать ввысь ставшую бесполезной фигурку и утративший мощь кинжал, жрец содрогнулся от неожиданно хлынувших на него звуков, но быстро взял себя в руки и не менее громко призвал адских тварей, дочерей бездны, злых духов неведомого царства тьмы. В ответ я принялся выкликать священные имена Элохима, Саваофа, Адонаи и благозвучнейшие слоги семидесяти двух имен служителей Духа, от Вехюяиаха до Мюниаха.

Последние слова противоборствующих заклятий прозвучали в унисон. «Per omnia saecula!» — одновременно произнесли мы с черным жрецом. Но в отличие от моего зычного рева, заставившего птиц сняться с насиженных мест и, хлопая крыльями, заметаться под сводами часовни, голос злого жреца напоминал неровный стук колес старой телеги, подпрыгивающей на ухабах.

Откинув капюшон, жрец всмотрелся в церковный полумрак, и я узнал в нем Домисьена де Барусса. Изумление мое было столь велико, что, когда девица на алтаре, откинув с лица волосы, села и я узнал в ней Люциду де Домазан, я уже ничему не удивлялся. Разбросав по груди плотную завесу золотистых волос, словно желая защититься сим целомудренным нарядом от непрошеных взоров, Люцида тревожно озиралась, и сверкающие пряди змейками шевелились у нее на груди.

Соскочив с чурбака, я, не пытаясь прятаться, зашагал к двери, гулко стуча тяжелой палкой по каменному полу. Перед моим носом рассекла воздух очумелая летучая мышь. Блики света от свечей на алтаре лихорадочно заметались: у меня за спиной что-то происходило. Но я, не оборачиваясь, шел вперед и, переступив порог, направился по когда-то каменной, а ныне заросшей травой дороге, по обочинам которой, словно надгробные камни, выступали оплетенные живучкой неуклюжие фигуры. Повинуясь непонятному для меня желанию, я то и дело замедлял шаг, стараясь придать своей походке поступь сошедшей с пьедестала статуи. У подножия горы я резко свернул в заросли молодого ельника и припустился вприпрыжку, счастливый и довольный, что мне удалось легко выпутаться из неприятной истории. Добравшись до знакомого мне холма, я остановился и, обернувшись, устремил взор в сторону прятавшейся среди строевых елей проклятой часовни. В предрассветной мгле мне показалось, что за высокими стволами сокрыта не часовня, а огромная черная роза, распустившая за ночь свои лепестки.

 

Разговор мертвых деревьев

Ураган, налетевший с севера, когда его никто не ожидал, разбушевался над Комменжем, а потом столь же неожиданно ушел, улетел, ускользнул в долины Пиренеев, увлекаемый роковой силой, управляющей ураганами. А когда наступило затишье, произошло событие, о котором я сейчас расскажу.

После ненастья я шел по дороге в Сен-Мартори, с сожалением созерцая великий ущерб, причиненный растительному миру злой силой ветра. На холме полегла целая вереница елок; павшие деревья напоминали воинов, которых смерть застала врасплох: их причудливые позы вызывали и смех и слезы. На обочине дороги, словно инвалид культи, выставил сломанные ветви дуб — могучее дерево жаловалось на изуродовавшую его стихию. Гибкие березки, окаймлявшие сад, упали, запачкав свои серебристые платьица, и подняться уже не смогли. В саду деревья тоже изрядно пострадали, но к ним, в отличие от их дикорастущих собратьев, помощь уже пришла: какой-то человек, воткнув в землю рогатку, пытался выпрямить молодое персиковое деревце.

Заметив меня, он бережно опустил ветви на подпорку и устремился ко мне; тут я узнал в нем Торнебю…

— Я искал вас, — даже не поздоровавшись, сказал мне он. — Вчера я ушел из Сен-Беата и больше туда не вернусь.

Товарищ мой исхудал, однако запавшие глаза по-прежнему сверкали ярким благородным блеском. Я спросил, отчего он так исхудал и не явился ли причиною истощения суп, которым кормил его столяр.

— Причина в совершенном мною зле, — печально отвечал он.

— А что плохого ты мог сделать?

Устремив взор в направлении Сен-Беата, он пальцем указал на одну из горных вершин.

— Я причинил зло деревьям, живущим вон на той горе.

Признаться, из его ответа я ничего не понял и попросил Торнебю растолковать смысл его слов.

— Я и сам мало что понимаю. Это все внутренний голос. Сначала я его не слушал, но он был прав, и все случилось так, как он и предсказывал.

— А что он предсказывал?

— Он предупреждал, что настанет день, когда я больше не смогу убивать деревья. Но разве можно заниматься ремеслом столяра, если заранее не запасешься досками? А доски можно получить только после того, как убьешь дерево!

— Увы! Человек часто сталкивается с отсутствием логики у Господа, — философски заметил я.

— Но однажды ночью на меня снизошло озарение, и я понял, что ночные бдения способствуют прояснению ума. Вы, быть может, помните, что мне постелили под навесом, рядом со штабелями свежеспиленных бревен. Поздно вечером я приходил туда, ложился на соломенный тюфяк и моментально засыпал, потому что за день ужасно уставал. А в ту ночь я не мог заснуть. Сквозь щели в крыше ярко светили звезды, капала вода, а в весеннем воздухе разливалась истома. И тут я впервые заметил, что каждый спил бревна — это лицо, круглое и кроткое. Лиц, как и бревен, было много, и все они укоризненно смотрели на меня своими подслеповатыми деревянными глазами; капельки влаги, поблескивавшие в струившемся сквозь щели лунном свете, слезами стекали по желтым щекам. Я лежал, не смея шелохнуться, и постепенно за шумом капели различил тихие голоса, доносившиеся со стороны штабеля свежеспиленных бревен. Прислушавшись, я обнаружил, что понимаю речь бревен.

«Мы жили высоко в горах, где берут начало бурные реки, куда приплывают отдыхать облака. Мы давали кров птицам, насекомым, множеству крохотных созданий, не имевших даже названия. Под нашей сенью расцветал папоротник, а следом появлялись из-под земли грибы. Грибы росли, наливались соками, разбухали и, наконец, разваливались, оставив после себя кучку копошащейся гнили. А потом явился ты со своим топором и лишил нас жизни. Безжалостно убил нас. Теперь корни наши, которые ты даже не подумал выкорчевать, будут вечно покоиться под слоем гумуса. На них потекут потоки дождя, вымывая земную плоть и оголяя скалу, в трещины которой они успели врасти. Корни не умирают полностью, растворяется только частая сеть тонких, словно волоски, корешков. Оставленный в земле корень подобен матери, утратившей способность рожать детей. Свидетели, наблюдавшие, как ты убивал деревья, невидимы, сокрыты под землей; они не имеют ни тела, ни лица, и в подземном мраке они ночи напролет оплакивают гибель своих древесных сыновей, коим не суждено более гордо возносить к небу свои зеленые кроны».

Торнебю умолк. По лбу его градом струился пот.

— Я предчувствовал, что когда-нибудь услышу нечто подобное, и все же речь их прозвучала словно гром среди ясного неба. Ну и понятно, кто хотя бы раз услышит такие слова, уже никогда их не забудет. Я встал и бежал из дома, где лежали орудия убийства — пилы и топоры. И дал обет вернуть жизнь стольким деревьям, скольких я убил. Вот почему я выпрямляю погнутые ураганом ветки. Ведь если я не распрямлю эти деревца, они зачахнут, ибо тем, кто стремится к солнцу, пристало вертикальное положение. Отныне я намерен ухаживать за каждым деревом, которому требуется помощь.

С этого дня Торнебю вновь стал моим спутником, но путешествие наше стало гораздо более утомительным, чем прежде, ибо каждую минуту Торнебю восклицал:

— А вот березка, которой требуется моя забота! Ах, какой-то негодяй сломал во-о-о-н тот каштан, и я должен немедленно поставить ему подпорку! А на этой яблоне слишком много яблок, и если я их не сниму, у нее сломаются веточки!

И, свернув с дороги, он бежал к дереву…

Размышляя о неудобствах столь медленного путешествия и втайне надеясь, что обет скоро будет выполнен, я как-то раз спросил у него:

— Сколько же деревьев сгубил ты своим топором?

— Увы! Не знаю. Много.

— А как же ты поймешь, сравнялось ли число спасенных тобою деревьев с числом деревьев, тобою срубленных?

Торнебю почесал в затылке. Но замешательство его было недолгим.

— Уверен, мне будет знак, и его подаст само дерево. Например, тополь поклонится мне или плакучая ива, растущая на берегу пруда, обовьет меня своими ветвями.

Вы не поверите, но в это время мы как раз шли по дороге, обсаженной тополями, а впереди сверкала на солнце недвижная гладь пруда, на берегу которого густая ива полоскала в воде свои гибкие ветки, украшенные продолговатыми листьями цвета миндаля. С надеждой и тоской взирал я на эти деревья. Но ветки ивы не шелохнулись, а тополя по-прежнему стояли прямо, словно часовые у папского дворца.

— Ах, Торнебю, к великому сожалению, знаки свыше даруются нам так редко! Но какой унылой покажется нам жизнь, если мы перестанем трудиться, дабы эти знаки заслужить!

 

Чудо смоковницы

— Уверен, — произнес Торнебю, — святые творили чудеса только в хорошую погоду, когда на небе ни облачка. Сами посудите, какие в ненастье чудеса, ведь их же никто не увидит!

Не придавая значения рассуждениям своего спутника, я внимал ему вполслуха, а потому рассеянно отвечал:

— Да, разумеется, ты прав, без чудес наша жизнь была бы скучной, поэтому мы в них и верим.

Дорога петляла среди высоких холмов, которыми изобилует Лорагэ. В воздухе всеми цветами радуги переливалось осеннее марево. Деревья застыли, словно задумавшись над своей древесной судьбой. Одни листья отливали позолотой, другие синевой. Стоило заговорить громче, как эхо разносило звуки вашего голоса по всему краю.

Неожиданно я почувствовал, что именно сегодняшний день должен стать для меня днем необыкновенных свершений. Голова пошла кругом, словно я залпом осушил кубок игристого волшебного напитка, и силы мои преумножились, наверное, во сто крат. Если бы сейчас на пути у нас высилась гора, я бы непременно сдвинул ее в сторону.

— О Торнебю! Если не дерзать, никогда ничего не получится. Горе лентяям! Надо дерзать! Тот, кто дерзает и верит, может с легкостью творить чудеса. Человек велик, ему подчиняется природа, и потому ему по силам любое чудо! Тот, кто дерзает, творит чудеса на каждом шагу. Иисус Христос сотворил гораздо больше чудес, чем известно нам, ибо создатели Евангелий были люди боязливые и умолчали о многих Его чудесах, дабы не отпугнуть не блещущие оригинальностью умы.

Торнебю подозрительно посмотрел на меня.

— Я чувствую, что верю, верю в чудо, — продолжал я, не обращая внимания на сомнение во взоре своего товарища, — и сам готов совершить любое чудо, ибо уверен, природа мне поможет.

Пока я разглагольствовал, размахивая руками, дабы дать выход обуявшей меня активности, мы вступили на главную улицу очередной деревушки, которых так много в краю Лорагэ. Единственной достопримечательностью этой деревушки могла считаться церковь, такая крохотная, что казалось, будто она стоит здесь исключительно для того, чтобы подрасти, а потом занять достойное для себя место в каком-нибудь городе. На краю деревни толпилась кучка мужчин и женщин; подойдя поближе, мы увидели, что эти люди окружили смоковницу и живо ее обсуждают.

Охваченный любопытством, я спросил, что интересного нашли они в этой старой смоковнице.

— В прошлом году, как, впрочем, и во все предыдущие годы, — начал рассказывать хозяин дерева, — мы каждую осень ели вкусные смоквы, выросшие на этом дереве. После тяжелого трудового дня оно всегда вознаграждало нас мясистыми и превосходными на вкус плодами. А в этом году, сами видите, уже конец сентября, а смоквы по-прежнему мелкие, сухие и чахлые и больше похожи на орехи, чем на плоды смоковницы. Вот мы и собрались здесь, дабы обсудить, нет ли тут какого-нибудь колдовства, ведь всем известно, что дурные люди умеют наводить порчу даже на деревья.

— А может, вам надо просто немного подождать, дать плодам налиться соком? — вступил в разговор Торнебю. — Может, это дерево берет пример с мальчишек, которые многие вещи начинают понимать, только когда у них борода вырастает?

— Ничего подобного, — с усмешкой ответил толстяк; предположение Торнебю показалось ему исключительно нелепым.

В вопросе поведения фруктовых деревьев он явно считал себя великим знатоком и, словно подтверждая свою необычайную осведомленность, продолжал:

— Посмотрите. Стоит только прикоснуться к плоду, как он немедленно отрывается и падает. Но если обычно смоква смачно шмякается на землю, сейчас слетает лишь пустая кожура. Уверен, кто-то навел на дерево порчу.

— Но кое-какие его плоды явно пригодны в пищу, — возразила аккуратно одетая женщина, видимо не допускавшая возможности нарушения установленного природой порядка.

Выбрав плод, она осторожно сорвала его и дала малышу, которого она держала за руку. Похоже, смоква оказалась малосъедобной, ибо жертва эксперимента обиженно заревела и отшвырнула ее далеко в сторону. Впрочем, капризные дети нередко швыряют на пол даже самые сладкие плоды.

Знаток продолжал развивать свою мысль:

— Потребуется настоящее чудо, чтобы плоды этой смоковницы вновь стали съедобными.

Тут я понял: сейчас или никогда. Когда еще мне представится такая удобная возможность совершить чудо? О том, что чуда может не произойти, я в ту минуту даже не вспомнил. Иногда мы напрочь забываем об осторожности.

— Если хотите, я сотворю для вас чудо, — с неподражаемым апломбом произнес я.

— Что?

Люди решили, что ослышались.

— Я сейчас сотворю чудо: верну этому дереву жизненные силы. Его плоды наполнятся соком, обретут нежную мякоть и станут такими же сладкими, какими были в прошлом году.

Судя по лицам, на которых читалось изумление, и по шушуканью, я понял: решив, что всерьез и в здравом уме человек вряд ли станет нести подобную околесицу, жители деревни поверили мне. И сразу же какая-то девушка шарахнулась от меня в сторону, словно я собирался пуститься в пляс или совершить еще какие-нибудь безумные и опасные действия. А почтенного вида крестьянин, опиравшийся на палку, напротив, приковылял поближе и с превеликим любопытством уставился на меня, поблескивая серыми глазками, наполовину скрытыми густыми бровями.

— Он может сотворить чудо, — подтвердил Торнебю. — Это великий человек. Человек, который знает все. — И, понизив голос, добавил: — Он иногда разговаривает с самим Господом!

— Говорите, смоквы сразу станут сочными? — криво ухмыляясь, недоверчиво спросил какой-то тощий тип.

— Господи, чего только на свете не бывает! Может, этот странник и впрямь святой! — прошамкала старушка, молитвенно складывая руки.

Ее лицо, выглядевшее комично по причине длинного носа, нависавшего над беззубым ртом, приобрело выражение неземного восторга.

— И правда, почему бы ему не быть святым? Великим святым? Великий святой явился к нам! — без устали твердила старушка.

От ее слов решимость моя резко возросла, а душа воспарила. Я молитвенно воздел руки к небу, словно призывая Дух снизойти на меня. Все дружно расступились, и я увидел Торнебю, который, приложив палец к губам, другой рукой сурово грозил ухмылявшемуся типу, призывая его к молчанию. Все взоры устремились на меня, и я ощутил необъяснимое единение с окружавшими меня людьми. Я был весел, чувствовал полнейшую легкость во всем теле и, казалось, если бы захотел, то легко, одним прыжком достиг бы соседнего склона. Но я не стал этого делать.

— Разве Матерь мира, которая суть земля и небо, не повелевает ветрами, направляя их в угодную ей сторону, не повелевает водами, приказывая рекам течь туда, куда угодно ей? Она — всё, а потому она может всё.

Я вопросительно посмотрел на тех, кто стоял рядом со мной, и они подтвердили эту простую истину.

— Это божественная Матерь, Матерь всемогущая, она одевает деревья в цветочные наряды, а потом дарует им плоды. Благодаря Матери мира у вас есть виноград, яблоки, смоквы — разве не так?

Все закивали в знак согласия.

— Любая многодетная мать, раздающая вечером суп, может забыть поставить плошку одному из своих чад. Что в таких случаях делает ребенок? Он требует. Божественная Матерь забыла о смоковнице. Что ей какая-то смоковница, когда ей надо управиться со всем огромным земным садом! Так вот! Смоковница должна подать голос и потребовать.

Я видел, с каким вниманием слушал почтенный крестьянин, какое дурацкое выражение застыло на изумленном лице насмешника, ставшего похожим на барана. Торнебю же продолжал молиться.

Внезапно я утратил способность различать окружавшие меня лица: мне казалось, я стою на вершине горы и ко мне стекаются невидимые силы.

— О, Матерь мира, — воскликнул я таким голосом, что сам не узнал его, — это я, позабытая тобою смоковница. Я дерево на обочине дороги, дерево, ревностно исполняющее обязанности дерева, дающего смоквы. Ты посадила меня на это место на радость усталым людям, что вечером возвращаются после тяжких дневных трудов. Но теперь я не могу выполнить свое предназначение. О Матерь! Внемли молитве смоковницы. Дай мне живительных соков, дай сочную плоть, дай свежесть. Пусть духи земли дадут сок моим плодам! О Матерь! Пошли своих духов оплодотворить мои корни и направить живительные соки в мои древесные канальцы, загусти мой ликвор и преврати его в розовую плоть смоквы. О Матерь мира, я смоковница на обочине дороги, смоковница, родившаяся в земле Лорагэ, дерево, которое каждый сентябрь протягивает свой плод утомленному заботами селянину. Исцели мои листья и ветви. Пробуди меня из засушливого сна. Верни мне предназначение, начертанное природой.

Продолжая взывать к небесной Матери и ее духам, я принялся ходить вокруг смоковницы, изо всех сил пытаясь ощутить себя деревом, и наконец мне это удалось: я чувствовал, как у меня на голове шелестят листья, а вместо капелек пота по лбу стекают капельки смолы.

Стоя на вершине горы, я размахивал руками и произносил какие-то слова, напоминавшие заклинания. Не знаю, сколько времени продолжалось это действо, но вот наваждение кончилось, и я вновь ясно увидел холмы Лорагэ, деревушку, крошечную церковь и людей, столпившихся вокруг меня. В их настроениях произошли разительные перемены.

Большинство, устремив взоры в небо и сложив молитвенно руки, опустились на колени. Недоверчивый тип стянул с головы шапку, словно мимо него двигалась процессия со Святыми Дарами.

— Смотрите, — торжественным голосом произнес я, — чудо свершилось!

Тотчас одна из женщин, даже не взглянув на дерево, закричала что было сил:

— Чудо свершилось!

И на коленях поползла ко мне, дабы поцеловать полу моего плаща.

Со всех сторон раздавались нестройные возгласы, все передавали друг другу смоквы.

— Вот оно, чудо! Настоящее чудо, сомнений нет!

— Держите, смотрите, какая сочная! Ах, что за прелесть!

Крестьянин с палкой ковылял вокруг смоковницы, пронзительным взором вглядываясь в каждый плод, и я слышал, как он бормочет:

— Ну, конечно, не все! Но некоторые точно стали куда мясистее, чем были только что.

— Теперь ты убедился? — спросила скептика аккуратная женщина, протягивая ему смокву. — Эта еще немного суховата, но ты посмотри, какие они наверху!

— Верно, смоквы наверху куда как огромны!

С этими словами скептик надел шляпу, словно давая понять, что дело сделано. Его жест вызвал новый взрыв восхищенных возгласов.

И только малыш, получивший очередной кислый фрукт, продолжал испускать пронзительные вопли.

Торнебю дернул меня за рукав:

— Пора уходить, если мы хотим засветло добраться до Базьежа.

Толпа окружала нас плотным кольцом. Все уговаривали нас остаться. Один предлагал комнату, другой дом, третий сулил отличный ужин. Толстяк настаивал энергичнее других: у него в саду засохла великолепная слива, и он был уверен, что я без труда смогу ее воскресить.

Я едва не поддался искушению отправиться к нему в сад, но, подумав, решил не злоупотреблять благоволением Господа. К тому же Торнебю без всякого на то основания без устали твердил, что заночевать надобно в Базьеже.

— О мой господин, — сказал он, когда мы отошли на достаточное расстояние от деревни, — вы сотворили великое чудо.

И он устремил взор на кончики собственных башмаков.

Солнце давно село. Прохладный вечерний ветерок отрезвил меня.

— А ты в этом уверен? — спросил я его. — Они так громко кричали и так тормошили меня, что я едва успел взглянуть на смоковницу.

— Это великое чудо, — не ответив на мой вопрос, повторил Торнебю.

Пока мы шли по дороге, он часто оборачивался и успокоился только тогда, когда мы свернули на нехоженую тропу.

— Чем ты так взволнован, о Торнебю?

— Нам придется заночевать в Базьеже, и это меня тревожит, ибо деревня, где вы сотворили чудо, находится поблизости. А вдруг кто-то из ее жителей не уверовал в чудо и решил, что над ними просто посмеялись или — того хуже — злостно обвели вокруг пальца, и он с парой крепких приятелей пожелает выразить нам свое неудовольствие?

 

Молитва перед церковью Ла Дорад

В Тулузе есть два зачарованных места, два уголка, где ощущается дыхание Бога. Может, таких мест и больше, но я знаю всего два. Господь, без сомнения, почтил своим присутствием собор Сен-Сернен, где постоял у надгробий трех графов Тулузских и полюбовался церковью Сен-Мари Ла Дорад, устроенной в бывшем храме Аполлона. Впрочем, для меня эта церковь по-прежнему остается языческим храмом. А еще раньше, в стародавние времена, друиды, не имевшие обыкновения сооружать святилища, приходили на это место поучиться мудрости у природы. Они знали о влиянии почвы на направление водных потоков и считали, что места, где реки образуют излучину, обладают магическими свойствами. И сегодня мы видим, как перед каменными колоннами Ла Дорад Гаронна решительно поворачивается на запад, словно именно в этом месте до нее наконец-то доносится далекий зов океана.

«Быть может, — убеждал я себе, — если я постою перед Ла Дорад, молитвенно сложив руки и сосредоточившись, то тоже услышу зов? Хотя, конечно, у людей с реками слишком мало общего…»

Дождавшись, когда ночной дозор в последний раз известил о наступлении ночи, солдаты из караула завершили последний обход и припозднившиеся жулики добрались до улицы Аш и предместья Сен-Николя, я отправился на площадь Ла-Дорад, где за белой колоннадой пряталась церковь — словно каменный гений за каменными ангелами-хранителями. До восхода солнца оставалось совсем немного времени, Гаронна несла навстречу свои воды, и мне вдруг стала понятна красота мира. Мир был прекрасен всегда, но постичь его красоту дано не каждому, и я с трепетом ощутил, что удостоился божественного дара видеть красоту мира.

— О Тулуза, — воскликнул я, — благодарю тебя за то, что удостоила меня чести стать читателем твоей книги, той единственной книги, в которой улицы, вода и небо заменяют страницы, а каменные бастионы стен — переплет. До сих пор, словно невежественный клирик, вглядывающийся в колдовские письмена, я познавал букву, но не постигал дух. Подобно невежественному монаху, я видел Господа в статуях и скульптурах, не понимая, каким воистину является людям образ Божий. Слава твоим высоким башням, о Тулуза, слава неразрывной цепочке улиц, крепко держащих друг друга за руки, слава гостеприимным крылечкам и медным начищенным дверным молоткам, слава мостам, изогнутым словно радуга! Я вижу, как век за веком рос этот дивный город, как в излучине реки выстраивались дома из обожженных солнцем кирпичей, и знаю, кто первым вытянул лодку на песок в том месте, где я сейчас стою, а затем построил себе хижину между тополем и дикой виноградной лозой. Тощий тектосаг, питавшийся исключительно рыбой, быстро сообразил, что в ущельях дни слишком коротки, а на каменистых склонах гор скудные урожаи. А тектосагу хотелось купаться в солнечных лучах, смотреть на горизонт и наблюдать за рождением и смертью солнца! И чтобы лодку его не унесло в океан, он глубоко воткнул в песчаный берег свое весло; так была основана Тулуза.

О Тулуза! Я вижу зеленые шелковистые склоны твоих холмов, вижу высокие платаны, чьи ветви колышут листьями над арками ворот, построенных руками твоих искусных ремесленников. Вижу процессии седобородых друидов в белых одеждах, римских жрецов с выбритыми черепами, христианских святых в грубых рясах, вестготских королей в восьмиугольных шапках и плащах из лисьих шкур. Служители культов возводят храмы и соборы, чьи башни, словно стрелы, рвутся ввысь, а кирпичи впитывают льющийся с неба солнечный свет. Вот Нарбоннский замок, башня, окруженная стеной с барбаканами; дозорные в кирасах, совершающие обход крепостных стен, кажутся металлическими каплями, вкрапленными в квадратное каменное ожерелье крепости. На северной окраине взметнулся ввысь шпиль собора Сен-Сернен, на восточной окраине — колокольня церкви Дальбад, в тени монастырских стен прячутся зеленые прямоугольные дворики, искусные камнерезы украшают дома замысловатыми византийскими узорами, превращая их в произведения ювелирного искусства. Воистину, ни один город не наделен столь совершенной красотой! Кажется, что гармония и красота, подобно растениям, произрастают здесь из самой земли, напоенной водами Гаронны, берущей истоки в горных ущельях Пиренеев. Каждая колонна, каждый дом таят в себе великое послание к вечности, любая улица становится путеводной, в нагромождении арок, порталов, бойниц и башенок царит внутренняя упорядоченность, и, глядя на все это великолепие, душа воспаряет и стремится к совершенству.

О Тулуза, избранница богов, творение невидимых гениев, руками кочевых племен воздвигнувших твои дома и стены, замостивших твои улицы!

О Тулуза великодушная! Ты привечаешь путников. О Тулуза благочестивая! Звон твоих колоколов слышен и в Бордо, и в Перпиньяне. О Тулуза мудрая! Ты родила семерых поэтов, которые в день поминовения усопших собирались в саду церкви Сен-Этьен и сочиняли стихи, певучие рифмы которых повторяли всюду, куда долетал звон твоих колоколов. О Тулуза отважная! Ты пережила не одно нашествие врагов, но, подобно древнему Фениксу, всегда возрождалась из пепла. О Тулуза вечная! Столица окситанского мира, ты рождаешь людей, благородных душой и прекрасных телом.

Так взгляни, о Тулуза, как в лучах восходящего солнца самый смиренный из твоих сыновей преклоняет колени на берегу мирно текущей Гаронны и обнимает твои камни, еще не успевшие раскалиться за день.

 

Милосердная Дева

— Нужно обогнуть древнее кладбище Сен-Сернен, — сказал мне Торнебю и, предупреждая мой вопрос, прибавил: — Заходить туда не стоит: большинство могил такие старые, что имена тех, кто в них похоронен, давно забыты. Дальше мы пойдем вдоль стены монастыря, выйдем на улицу Тисеран и свернем в переулок, который выведет нас к городским укреплениям. И там мы наверняка встретим милосердную Деву — если, конечно, ночь будет безлунной или месяц только-только народится.

Всякий раз, когда Торнебю упоминал о милосердной Деве, глаза его начинали сверкать словно два бриллианта самой чистой воды. А так как говорить о ней он был готов всегда, я часто пропускал слова его мимо ушей, ибо был уверен, что он излагает очередную местную легенду.

— И вы увидите ее, как видел ее я, — заверил он меня, — и мы оба вдохнем аромат весенних роз, исходящий от ее платья. Быть может, она скажет вам, где находится та Божественная вещь, которую вы ищете. Судите сами: к примеру, я знаю, где у меня в мастерской лежит скобель, с какой стороны за него взяться и для какой работы он предназначен; так и божественные создания наверняка знают, где лежат их вещи и с какой стороны к ним подобраться.

И вот, безлунным вечером, когда на небе высыпали синие звезды, мы поклонились каменным саркофагам великих графов Тулузских — Раймона-Бертрана, Понса и Гильема-Тайфера — и отправились в обход старого кладбища Сен-Сернен, где стершиеся надписи на стелах и покосившиеся кресты свидетельствовали о забвении здешних могил живыми.

Сразу за монастырем начинался квартал, где кричащая нужда соседствовала с не менее кричащей роскошью. Там обитали нищие, целыми днями торчавшие у городских ворот, несчастные горемыки без роду и племени и коробейники, стекавшиеся в город со всего края. Здесь же проходила улица любви, где в любую минуту можно было встретить портшез, в дерзко распахнутое окошко которого выглядывала хорошенькая головка в дорогом уборе: тулузские сеньоры не жалели денег на любовниц. И днем и ночью уличные жрицы любви предлагали здесь свой товар, соблазняя прохожих призывными жестами. Почти в каждом доме были таверны, в нескольких из которых гостям прислуживали исключительно мавританки; эти забегаловки отличались от прочих доносившимися из них звуками гузлы, мелодии сопровождались тягучими песнями на непонятном языке, такими заунывными, что посетителей охватывала тоска, а многим даже хотелось умереть.

Петляя по улочкам, мы наблюдали царившее повсюду горькое веселье. За стенами звучали танцевальные напевы. Посреди маленькой площади высилось распятие, и кто-то, словно в насмешку, нацепил на него фетровую шляпу с широкими полями, а тело закутал в бархатный плащ с гранатовым воротником, отчего фигура Иисуса приобрела карикатурное сходство с испанцем. Молодой человек с лицом цвета церковного воска тихо что-то напевал, аккомпанируя себе на гитаре; всякий раз, когда он начинал петь громче, мелодия звучала настолько фальшиво, что слушатели, высунувшиеся из окон и стоявшие у ворот, принимались громко выражать свое неудовольствие, а иногда даже свистели. Раскачивая большую, тяжелую голову, к музыканту подошел уродливый ребенок и дернул его за полу одежды. Но тот не обратил на него внимания — возведя глаза к небу, он слышал исключительно собственный голос.

Внезапно Торнебю дернул меня за рукав, и я увидел, как на лице его расцвела торжествующая улыбка.

— Милосердная Дева! Смотрите! Она здесь, — прошептал он.

— Где?

Он вытянул руку прямо перед собой, туда, где на мощеной улице колыхалось красноватое пятно света, отбрасываемое уличным фонарем.

Я ничего не увидел, а потому промолчал, полагая, что не обязан заявлять о несовершенстве собственных органов чувств.

— Идем за ней! — потянул меня за рукав Торнебю. — Смотрите, она поднимает левую руку! Ах, какой у нее удивительно тонкий пальчик!

Восторгу Торнебю не было границ. Быстрым шагом мы добрались до городской стены и там свернули в узкую улочку, где с трудом могли разойтись двое взрослых мужчин.

— Смотрите, своей тонкой белой рукой она коснулась одного нищего, потом другого… она дарует благословение всем несчастным! Видите, как после ее прикосновения просветлели их лица? А вон та женщина даже упала на колени!

В самом деле, какая-то женщина, обхватив голову руками, стояла на коленях прямо посреди улицы, но мне показалось, что она стоит в такой позе уже давно.

— А сколь прекрасен тонкий аромат роз, смешанный с нежным ароматом фиалок!

Я несколько раз глубоко вдохнул. Увы, многие ароматы мгновенно улетучиваются, и Дева, видимо, источала как раз такой аромат.

Описав круг, мы вернулись на прежнее место, то есть на площадь, где стояло распятие в испанском костюме. Певец только что окончил петь и, воздев вверх руку с гитарой, победоносно потрясал ею. Я услышал несколько восторженных возгласов, долетевших с разных сторон: певца хвалили за голос.

— Теперь все видят милосердную Деву, — прошептал Торнебю, — и каждый может удостоиться ее чудесной доброты и получить у нее утешение.

Молитвенно сложив руки, он с обожанием уставился в одну точку — видимо, туда, где стояла чудесная Дева. Точка эта находилась неподалеку от певца с восковым лицом.

Я тронул за плечо старика, смотревшего, как мне показалось, в том же направлении.

— Что вы там видите? — спросил я.

— Лорана из монастыря миноритов. Он приходит сюда почти каждый вечер. Жаль, что он поет так плохо.

— И больше там никого нет?

— Есть. Его приемный сын.

— И больше никого?

Старик с удивлением посмотрел на меня.

— Вы же прекрасно видите, что никого.

Торнебю дернул меня за рукав и потащил в улочку, ведущую к собору Сен-Сернен.

— Те, кто видит милосердную Деву, не любят признаваться, что они ее видят. Это всем известно. Бывают такие милости, которых можно лишиться, коли начать о них рассказывать.

— О Торнебю, — ответил я, — для меня милостивая Дева станет реальностью, только когда я смогу убедиться в ее существовании посредством собственных ощущений. Поспешим, если хочешь, чтобы я коснулся платья Девы и увидел тонкий пальчик, который видел ты.

— Нет ничего проще, — воскликнул Торнебю. — Прикоснувшись к ней, вы почувствуете легкий жар в руке и сладостный бальзам на сердце.

Мы ускорили шаг; я глубоко дышал, пытаясь уловить запах роз и фиалок.

Вероятно, нас задержала моя нерасторопность. Когда мы поравнялись со старым кладбищем, милосердная Дева было уже далеко. Неожиданно Торнебю сказал:

— Вот она, только что исчезла в стене собора, в том месте, где нет двери. Смотрите, там, немного правее могилы графов, на кирпичах остался светящийся след. Это ее след. Но я не смог бы в точности сказать, белого или голубого цвета у нее платье, ибо цвет его неуловим.

— О Торнебю, я тем более не смогу определить сей цвет.

Великая печаль охватила меня, потому что чувства, посетившие меня, были мрачные, и мне пришлось сделать над собой великое усилие, дабы не впасть в грех зависти.

 

Супруга и дом

— Не слышал ли ты, о Торнебю, смех, напоминающий хрустальный звон? Это невесомый смех, проникающий сквозь стены гораздо быстрее смеха тяжелого, звучащего гулко и протяжно. Моя супруга, заплетающая свои длинные волосы цвета ночи в косы, часто смеется звонким хрустальным смехом. Но каким бы пленительным ни был смех, он утрачивает свою ценность, когда звучит слишком часто. Слышишь — она опять смеется!

В мое время ставни закрывали с наступлением сумерек. Сейчас этот обычай — как и многие другие — утрачен. Люди зажигают масляные лампы, и прохожие, каковыми являемся все мы, ибо — подчеркиваю — мы все являемся обыкновенными прохожими, видят, как за квадратиками стекол мелькают силуэты. Как думаешь, почему люди оставляют ставни нараспашку? А потому, что в их доме царит радость. Они как бы говорят: мы счастливы, и нам нечего скрывать. Несчастливые предпочитают пребывать невидимыми, один на один с завладевшим их душой мраком.

В моем доме все всегда предпочитали веселье и не терпели уныния. Словно два молчаливых приятеля, крыльцо обрамляли две каменные колонны. Окна смотрели приветливо. Кирпичи, изготовленные лучшими мастерами, быстро накапливали солнце и медленно, крошечными порциями отдавали его. Но самое удивительное: за то время, что я жил в этом доме, я так и не сумел почувствовать его прелесть. Если говорить честно, я всегда хотел его покинуть.

Дом купил мой отец; он же утверждал, что дом этот недостаточно прочен. Но меня его заявление не пугало, так как я знал, что дома всегда живут дольше людей. А еще отец говорил мне, что в саду спрятано сокровище, но когда я захотел узнать, под каким деревом надобно копать, он ответил: в земле зарыто так много сокровищ, что лучше копать наугад — больше шансов найти удивительные вещи. Также он утверждал, что во флюгере живет гений музыки. До сих пор во время ветреных ночей наш флюгер наскрипывает странные мелодии. Я не собираюсь его снимать, к нему все привыкли, так что пусть себе скрипит, услаждая слух четырех старых плодовых деревьев.

Покидая дом, я не взял с собой ключ от входной двери. Для чего нужен ключ от дома, в который не собираешься возвращаться? Так что теперь я подошел к своему дому как простой прохожий и при свете луны разглядывал его.

Из дома доносились радостные голоса, прерываемые взрывами хохота. Несомненно, моя возлюбленная супруга пригласила на ужин друзей, и теперь в доме царит веселье. Вот в окне мелькнул горделивый профиль сеньора де Монтаньяголя; никто не знает, откуда он родом, но сам он утверждает, что владеет обширными землями в краях, куда никто никогда не направлял свои стопы. Еще я заметил самодовольную Катрину де Карратон, девицу, досконально изучившую генеалогию королевских домов Европы. Епископ Тулузы был с ней на «ты». К каждой мессе она ходит в церковь Сент-Этьен. Катрина де Карратон — самая дерзкая распутница в Тулузе и лучшая подруга моей здравомыслящей супруги.

Вскоре слуги зажгли свечи в больших серебряных канделябрах, и серебро засверкало, отражаясь в больших зеркалах. На втором этаже заиграл небольшой оркестр. Не юный ли это шевалье де Поластрон спускается по лестнице? Шевалье знаменит на весь Лангедок своим далеко не целомудренным нравом. Женщины выведывают у него секреты окраски волос, мужчины спрашивают, какого цвета следует носить пояс. И все время, пока я стою и наблюдаю за окнами собственного дома, в стенах его, не смолкая, звучит хрустальный смех!

Интересно, о чем думает Тимоте, старый слуга, еще недавно помогавший мне приводить в порядок книги и рукописи из библиотеки? Неужели он не видит, что теперь в доме собираются все те, кого я запрещал пускать даже на порог?! Наверное, он возмущен. Хотя кто знает? Тимоте ценил хорошую еду, и, когда из привычки к умеренности я заказывал ему постные трапезы, лицо его принимало удрученное выражение. Мне хочется думать, что он сожалеет о моем отсутствии. Но сегодня вечером, когда на кухне кипит работа, вертел крутится и бутылки откупорены, лицо его расцветает и он вряд ли вспоминает обо мне.

О Торнебю, мы все куда-нибудь уходим, но кому, скажи мне, искренне жаль расставаться с нами? Уверен, никому и никогда. Существуют прощальные обычаи и слова прощания, но куда бы вы ни ехали, в соседнюю деревню или на край света, и как бы скоро ни обещали возвратиться, искреннего сожаления, надрывающего сердце и душу, не дождетесь никогда. И будь вы хорошим супругом или дурным, хорошим отцом или плохим, хорошим сыном или непутевым, сожаления при разлуке никогда не будут искренними. И с этим, о Торнебю, ничего не поделаешь. Но, пожалуй, это даже хорошо. Представляешь, какие угрызения совести я бы испытывал сейчас, если бы увидел, что жена моя в трауре из-за нашей разлуки!

Но я вижу, как в моем доме идет жизнь, а значит, я с чистой совестью могу идти дальше. Глядя на освещенные окна своего дома, я словно заглядываю в прошлое и рад, что оно предстает передо мной веселым и беззаботным. В разные периоды нашей жизни мы по-разному понимаем счастье. Представь, как грустно было бы мне чужестранцем звонить в эту дверь! Грустно не только для меня, но и для всех, кто собрался в доме, ибо моя персона нарушила бы здешнее веселье. Но разве я не добровольно избрал роль миссионера, бродячего пророка, как его там?.. Во всяком случае, моя нынешняя роль не предполагает возвращения домой. И я очень рад, о Торнебю, что в мое отсутствие все довольны, и, полагаю, довольны именно по причине моего отсутствия.

Чтобы пробудить у гостей аппетит, маленький оркестр принялся наигрывать танцевальный мотив, гости задвигались, а я повернулся к своему спутнику.

— О Торнебю, внутренний голос подсказывает мне, что наш ужин лежит у тебя в заплечном мешке. Так сядем же на берегу Гаронны и съедим его при свете звезд, запивая чистейшей речной водой. Я уже предвкушаю, какое восхитительное пиршество мы себе устроим! Так в путь, о Торнебю, и не забудь захватить большую бутыль для воды!

В эту минуту в крайнем окошке справа показалось лицо моей супруги. Что она высматривала на улице? Быть может, ее одолели предчувствия? В общем-то, она была очаровательной супругой. Жаль только, что ей все время хотелось смеяться и она никогда ни во что не верила. Впрочем, истинная вера — это не столько опора, сколько бремя, и потому, наверное, она дается не всем. В конце концов, у каждого свои недостатки. Давай, тяни меня за рукав, о Торнебю! Пора идти ужинать, я проголодался.

 

Похищение Мари Коз

В тот день мы подошли к Старому мосту и увидели, как к нему движется толпа народу.

Наверное, в Тулузу приехал епископ из Комменжа, являвшийся в город всякий раз, когда речь заходила о каком-нибудь военном предприятии. С возрастом — а он у епископа был весьма почтенный — его нетерпимость к еретикам становилась все сильнее. Несколько лет назад я наблюдал, как он вместе с братом-провинциалом из монастыря миноритов маршировал по улицам Тулузы во главе трех сотен монахов, у каждого из которых на поясе висел тесак, а на плече возлежала аркебуза. Епископ откровенно сожалел о том прекрасном времени, когда католики и гугеноты яростно истребляли друг друга.

У робкого с виду человека — а именно робкие всегда дают самые исчерпывающие разъяснения — я спросил, почему жители предместья Сан-Сюбра в массовом порядке направляются в сторону Гаронны.

— Епископ приехал в Тулузу, — ответил он. — Нравы людские портятся. Молва о безнравственности, процветающей в Тулузе, достигла Комменжа. И епископ потребовал у членов парламента и советников капитула установить для публичных женщин такое же наказание, как и для богохульников. Отныне тех из них, кого осудят за дурное поведение, прежде чем посадить в тюрьму, трижды окунут в воду.

Рядом остановилась толстуха с похотливыми глазками.

— Трех раз мало, чтобы смыть грязь. Надо бы оставить их полежать на дне до тех пор, пока вода не отмоет их телеса от проказы.

— Женщин будут погружать в воду медленно, чтобы они не захлебнулись, и одновременно в полной мере ощутили суровость наказания, — заметил наш робкий собеседник.

Он помолчал, уставившись на собственные башмаки, а потом промямлил:

— Пострадать — это хорошо. Страданий никогда не бывает много.

И удалился в сторону моста.

На углу улицы Мутоньер нас обогнала стайка визжащих детей. Из ворот монастыря Сен-Жан вышла кучка монахов, среди которых обращал на себя внимание краснорожий толстяк. Поравнявшись с нами, он, видимо радуясь возможности обрести нового собеседника, громко обратился ко мне.

— Девку приведут как раз к заходу солнца. Теперь публичное покаяние тянется долго. Старые обычаи не в пример лучше. Нужны примеры. Где бы мы сейчас были, если бы не следовали старым добрым обычаям!

Трусившая рядом с нами женщина перекрестилась, подтвердив тем самым, что она тоже сторонница старых обычаев.

Высокий худой человек сурово произнес:

— Эта девка виновна в совращении молодого человека.

— А молодежь нужно оберегать от дурных влияний, — с многозначительной усмешкой добавил жирный монах.

Тут изо всех улиц, ведущих к Старому мосту, хлынули новые толпы людей, и мы потеряли наших случайных собеседников из виду. Встав на цыпочки, я увидел, как на берегу и на мосту бурлит необозримое людское море, исторгая со дна своего всевозможные выкрики и вопли. Неожиданно я обнаружил, что людская волна разлучила меня с Торнебю.

Я чувствовал себя частичкой этой грубой, жадной до зрелищ толпы до тех пор, пока нос к носу не столкнулся с капитаном городской стражи. Я знал его давно и всегда презирал, ибо с бедняками он вел себя грубо и бесцеремонно, а перед власть имущими пресмыкался. С фальшивой улыбкой на лице, он с трудом прокладывал себе дорогу, обеими руками раздвигая кишащих на пути людей. Когда же он оборачивался, физиономия у него вытягивалась: видимо, следовавший за ним по приказу капитула отряд городской стражи казался ему слишком малочисленным, а потому неспособным в случае необходимости укротить разбушевавшуюся толпу.

Городская стража именовалась Ла Майнад. Сейчас следом за капитаном шло всего десятка два представителей Ла Майнад. Солнце отражалось в их стальных шлемах, сверкали наконечники копий, звенели, ударяясь о мостовую, кончики длинных палашей. Рядом со старательно чеканившими шаг стражниками вышагивал медноволосый человек с лохматой головой; похоже, его все знали, ибо все показывали на него пальцем. Мне быстро объяснили, что это Ансельм Иснар, палач. Рядом с ним шел его сын, молодой человек с такой же растрепанной медной шевелюрой, точная копия отца, только моложе и стройнее. Один из помощников палача нес на спине толстую палку с намотанной на конце веревкой и прочную сеть с грузилами; сеть предстояло приспособить к грубо сколоченному деревянному щиту.

Закутавшись в плотный черный плащ с капюшоном, не позволявший разглядеть ни лицо, ни фигуру, в середине отряда шла осужденная. Стражник из Ла Майнад держал конец выпущенной из-под плаща цепи, другой конец которой обычно закрепляли на запястье преступника. Стражник то и дело нервно дергал цепь, заставляя осужденную подпрыгивать и ускорять шаг, хотя нужды в этом не было никакой — отряд продвигался крайне медленно. Плащ скрывал женщину с головой, однако каждый знал, что на ней надета только рубаха, в которой она, держа в руке свечу, совсем недавно стояла в соборе Сен-Этьен, выпрашивая у Бога прощение. Напоминание о доступном женском теле, прикрытом немногими одеждами, породило в толпе гнусные смешки.

Имя женщины — Мари — было у всех на устах, из чего я заключил, что ее хорошо знали в городе. Наверное, поэтому всюду раздавались скабрезные шуточки по поводу пытки, которой ее собирались подвергнуть. «Не выпей всю воду из Гаронны!» «Не забудь принести мне рыбку!» И все смеялись, не получая ответа. Стоявшая рядом со мной женщина громко возмущалась: ее ребенку не видно осужденной! Наконец она подхватила малыша на руки, подняла и держала до тех пор, пока он от радости не забил в ладоши.

Добравшись до середины моста, капитан подошел к парапету и наклонился над водой, словно желая удостовериться, что место выбрано подходящее. Расправив плечи, он выпрямился, и я, разглядев глубокую складку, прочертившую его лоб, понял: собравшаяся толпа раздражала его, стесняла движения, хотя надо сказать, большинство было настроено вполне благодушно, некоторые даже благодарили его за предстоящее зрелище. Кто-то даже выкрикнул: «Да здравствует наш капитан!»

Стоя на мосту, я наблюдал за жестоким спектаклем, разыгрывавшимся непосредственно у меня на глазах, и время от времени вертел головой, надеясь уловить момент, когда можно будет незаметно покинуть свое место в зрительном зале, дабы не смотреть пьесу до конца. Зубы у меня стучали, спина леденела, и если бы не давка, я бы сел на землю: так мне было страшно. Вокруг клубилась злость, бесновались лишенные разума демоны, и мне даже показалось, что злая сила растоптала мою совесть и я уже никогда не смогу стать таким, каким был прежде.

Иногда по причинам, находящимся за пределами человеческого разумения, мы совершаем поступки, совершенно нам несвойственные. Внезапно в гуще толпы возникло вихревое движение, людской водоворот подхватил меня и вынес на середину моста, поближе к капитану, словно я был главным свидетелем, обязанным присутствовать при опускании в воду девицы по имени Мари, и для этого мне освободили место в первом ряду партера.

В тот день мои знания человеческой натуры существенно обогатились. Я приобрел способность читать в человеческих душах, но не могу сказать, что чтение это доставило мне удовольствие. В открывшихся мне людях я не обнаружил ни жалости, ни сострадания, ни каких-либо иных добрых чувств. При виде внушительной фигуры капитана, медноволосого палача Ансельма Иснара и их подручных меня охватил несказанный ужас. За спинами закованных в латы зловещих фигур, вооруженных пиками, маячила вислоусая физиономия королевского сенешаля Жана де ла Валет Корнюссона, длиннорукого сутулого субъекта с вечно тоскливым взором. Его окружали восемь советников капитула в широких хламидах с большими воротниками и в бархатных шапочках; все они усиленно пыжились, изображая величие. Рядом выступали члены парламента во главе с его председателем Паоло Горделивым: этих людей объединяла ненависть к гугенотам. В парадном облачении, с пастырскими посохами и в огромных митрах шагали епископ Тулузы Антонен де Шалабр и епископ Комменжа Юрбен де Сен-Желэ. Со всех сторон стекались шеренги воинственных монахов — из братства черных кающихся с улицы Пейра, из братства серых кающихся с улицы Трините, из братства августинцев, из братства миноритов, и все несли знамена, кресты и палаши. У меня зарябило в глазах, и я перестал понимать, где кончается явь и начинается сон моего воспаленного разума. Пред взором моим, сменяя друг друга, поплыли кельи, монастырские дворики, скамеечки для молитв, на которых отшельники наживали себе мозоли на коленях, часовни с распростертыми на полу телами святых, скончавшихся от переизбытка молитвенного рвения. Над святыми местами нависали свинцовые тени: от башни Сен-Доминик и от дома, где заседал трибунал инквизиции, от башни Эгль и от Нарбоннского замка, от церкви Дальбад и от собора Сен-Сернен, с крыши которого взлетали призрачные птицы.

Тени росли, братства шли сумеречными улицами, плескались знамена, сверкали палаши. Видения оживали: задвигались людские толпы, отряды всадников, слившихся воедино с конями, ремесленники, вздымавшие ввысь гербы своих корпораций, монашеские братства… И все эти люди, наводнившие Тулузу, ее старинные улочки, дома, украшенные портиками и башенками, ее кирпичные строения с черепичными крышами, скрыли за своими спинами лазурную ленту Гаронны. А где-то далеко, за туманами, расстилались дороги, ведущие в другие города, обнесенные крепостными стенами, где были свои парламенты и монашеские братства. И я почувствовал, что этот богатый и жестокий мир, готовый каждую минуту упиться кровью, жаждет справедливости и любви. Люди безудержно стремились к справедливости: священники вещали о ней со своих кафедр, миниатюристы выводили ее знаки на пергаменте, а справедливый суд — к великой радости беснующейся толпы жителей Тулузы — справедливости ради приговорил к мучительной пытке жалкую шлюху, прячущую лицо под плотным черным капюшоном.

Я с трудом различал темный силуэт несчастной: видение, промелькнувшее передо мной, казалось более реальным, нежели окружавшая меня действительность. Желая избавиться от наваждения, я тряс головой, подпрыгивал на месте и вскоре достиг цели: видение рассеялось, и воцарилась мертвая гнетущая тишина. В тот миг мне показалось, что на земле остались только мы одни — эта женщина и я.

Не знаю, как долго продолжались мои видения — секунду или вечность. Но в какой-то миг жизнь остановилась, толпа замерла и замолчала, а воды Гаронны, замедлив свой бег, застыли, словно превратившись в мрамор.

И тут раздался хохот, раскаты которого, похоже, докатились до самого солнечного шара, медленно опускавшегося за крыши домов квартала Базакль, и ускорили его исчезновение. Хохотал Ансельм Иснар, палач, и хохот его звучал странно и бессмысленно. Почему он хохотал? Не знаю, но в ту минуту мне показалось, что смеялось и торжествовало само зло, и этот смех зла мгновенно рассеял мои видения. Толпа пришла в движение, из ее глоток вырвались тысячи выкриков, а воды Гаронны продолжили свой бег.

Без сомнения, Ансельм Иснар смеялся, потому что замыслил совершить дурное дело. И он его совершил — рывком сдернул с осужденной плащ.

Едва жалкое бледное создание, мигая глазами, предстало перед толпой, как я, побуждаемый внутренней силой и уверенностью в своей избранности, стремительно, словно у меня выросли невидимые крылья, бросился между женщиной и палачом и так резко оттолкнул палача, что тот упал и покатился к парапету.

От изумления все замерли; первым рванулся ко мне сын палача. Все предшествующее время он вместе с одним из помощников прикреплял к концу принесенного ими шеста сеть, куда предстояло посадить злосчастную женщину. Теперь, отбросив сеть, он шагнул ко мне, но я взглядом остановил его. Мне даже показалось, что он не просто отступил, а отшатнулся, словно обжегся о горячие угли.

Со всех сторон понеслись крики. Чего надо этому типу? Зачем он хочет лишить людей развлечения?

Капитан узнал меня, и на лице его отразилось изумление. Для него я все еще был нотаблем, достойным жителем Тулузы; судя по его взгляду, мой поступок он приписал безумию.

Впрочем, я действительно вел себя как одержимый — одержимый Господом. Загадочная сила, пробудившаяся во мне, полностью подчинила меня себе. С неведомой мне прежде интонацией я приказал капитану освободить стоявшую рядом женщину, и в знак того, что теперь она находится под моей защитой, простер над ней руку. Приказ мой одновременно был адресован и окружившим меня солдатам.

Воодушевивший меня Господь знал: нельзя уповать на солдат, ибо души их заперты на замок. И прежде чем люди в доспехах сообразили, что к чему, я обратился непосредственно к толпе.

Не помню, что я тогда говорил. В сущности, слова значения не имели, и я легко мог нести любую околесицу. Важны были исходившие от меня энергия и сила убеждения. Шагнув вперед, я схватил за шиворот какого-то ошарашенного моим напором субъекта и принялся страстно увещевать его. Я чувствовал: власть, которой я обладал, была сравнима только с пламенем. Моя речь околдовала слушателей такими словами, как «любовь», «страдание», «Иисус Христос», которые я, словно заклинания, беспрестанно повторял.

Надо сказать, толпа, запрудившая мост, на мой взгляд, состояла из сплошных висельников, среди которых не было ни одного жителя Тулузы. Поглазеть на наказание шлюхи явились подозрительные обитатели предместья Сан-Сюбра, Пре-Монтарди и улицы Аш, где, как известно, проживали в основном публичные женщины, мужчины, существовавшие за счет этих женщин, а еще проходимцы с острова Тунис, спившиеся мавры с отвислой посеревшей кожей и чернорожие цыгане с косами почти до пят. И так как для них публичная пытка являлась всего лишь поводом для веселья, я предложил повеселиться, спасая несчастную женщину.

Жизнь наша полна неожиданностей, и никто не может с уверенностью сказать, какой оборот примут события даже через пару минут. Из толпы выскочил какой-то человек и, согнувшись, словно тараном, головой ударил капитана в живот. Солдаты выставили вперед пики. Толпа, возжаждавшая освободить осужденную, всколыхнулась и швырнула всех стоявших в первом ряду — в том числе и меня — на эти пики. Сквозь нестройные вопли послышался шум падающего тела, потом тело перевалилось через парапет и с громким всплеском погрузилось в воды Гаронны. Возбужденная толпа восприняла всплеск как сигнал к наступлению, и вскоре нахлынувшая человеческая волна смыла и разметала солдат и, отступая, увлекла за собой меня и женщину в рубашке, которая, словно утопающий в бурном море, вцепилась в меня, как в свою последнюю надежду. К великому изумлению, я услышал, что она повторяет мое имя: «Мишель!» — с такой радостной интонацией, словно знает меня всю жизнь.

Оглядевшись, я заметил губастого великана с расплющенным носом и узнал в нем Меригона Комбра, владельца знаменитого притона на улице Мулен и самую популярную личность среди тулузского плебса. Размахивая руками, он со знанием дела отдавал приказания, и любому, кто видел его в ту минуту, становилось ясно: мятеж — это его стихия. Недаром он возглавлял шайку убийц Дюранти, а каждый, кто хотел за приемлемую плату подыскать наемного убийцу, всегда обращался к нему за помощью.

У меня не было времени разбираться со своими чувствами. Чьи-то руки подхватили меня и поставили на дощатый помост, предназначавшийся для дна сетчатой клетки, в которой осужденную должны были опустить в реку. Эти же руки приподняли цеплявшуюся за меня женщину и поставили ее рядом со мной. Рубашка несчастной разорвалась, волосы космами падали на увядающие плечи. Она шепотом повторяла мое имя, и волнение придавало ее голосу поистине влюбленные интонации.

Среди множества звучавших вокруг нас криков явственно преобладали опасные призывы: «Смерть капитану!», «Долой Ла Майнад!», «В воду их!». Скользя взором по повернутым в нашу сторону разгоряченным лицам, я услышал:

— Смотри, это же епископ, у него в руке посох! Да нет, это святой!

Сжимая в руке любимую дорожную палку, я стоял рядом с полуобнаженной грешницей и с грустью думал, что сейчас я, пожалуй, больше всего напоминаю глупого короля, возведенного в сан пастыря несчастного обезумевшего стада. Я отчаянно искал взором Торнебю, но его нигде не было.

Вдалеке бежали люди. Многие прыгали в лодки и гребли по течению, рассекая темные вечерние воды.

Кое у кого в руках появилось оружие. Ватага высоченных мужчин со злобными лицами рассеялась по пустырю, вытянувшемуся вдоль берега со стороны Сан-Сюбра. Наткнувшись на аккуратно сложенный штабель балок, предназначенных для строительных работ, они немедленно разобрали их и соорудили возле спуска с моста баррикаду. Я смотрел на них, и мне казалось, что я вижу великанов, творящих злое дело, на которое сам только что их подтолкнул. Откуда-то мерным шагом вышли два похожих друг на друга молодых человека, видимо братья, одетые, как одеваются мясники. На плечах они несли аркебузы. Упершись коленом в землю, они неспешно подожгли фитили, все вокруг внезапно стихли, ожидая, когда прогремит выстрел.

В надвинувшихся сумерках там и тут загорались факелы. Доносившиеся издалека выкрики ничего хорошего не предвещали, и я решил незаметно соскочить с помоста и затеряться в толпе.

— Стой, стой! — закричал неожиданно вынырнувший рядом со мной Меригон Комбр. — А вы куда смотрите? Живо тащите его в церковь Сен-Никола, — приказал он своим подручным.

Попытавшись — правда, безуспешно — придать своей физиономии дружелюбный вид, он, ухмыляясь, заверил меня:

— Ты храбрый парень и получишь свою женщину, ты ее заслужил. Мари Коз будет твоей!

И громко прокричал:

— Вперед, поженим их поскорее! Сегодня Мари Коз и ее возлюбленный должны отпраздновать свою свадьбу!

Ошеломленный таким поворотом дела, я утратил дар речи, а когда открыл рот, время было упущено. Оборванцы подхватили помост, я, не удержавшись на ногах, шлепнулся на доски, увлекая за собой спасенную женщину, а новоявленные носильщики, водрузив помост на плечи, помчались в сторону Сан-Сюбра.

Имя, названное Меригоном, сразило меня словно стрела, выпущенная из лука. Мари Коз! Из захламленной кладовой своей памяти я извлек образ юной красавицы, которую любил, или думал, что любил, двадцать лет назад. Я даже вспомнил ее смех, переливчатый, словно голос птицы-пересмешника из леса Букон. Однако какие ужасные перемены произвели в ее внешности нищета и разврат! Куда девался ее звонкий смех! Сейчас голос женщины звучал хрипло и горестно, интонации фальшивили, а смех вызывал отвращение.

— Ах, значит, ты меня не забыл! И все еще любишь меня! — раздалось у меня над ухом.

Внутри меня всколыхнулось что-то скользкое и холодное. Вступившись за несчастную из сострадания, пожелав спасти от мучений своего ближнего, я влип в банальную любовную интрижку, ибо поступок мой был истолкован как стремление любой ценой заполучить понравившуюся мне женщину. Но главный ужас заключался в том, что не только толпа, но и сама Мари поверила в мои якобы пробудившиеся чувства! «Увы, несовершенство человеческой натуры столь велико, что даже добрые поступки зачастую оборачиваются дурными делами, — размышлял я. — Я попытался сделать доброе дело, а в результате оказался во власти самого гнусного отребья из предместий Тулузы, превратившего спасение женщины в мерзкое шутовское действо». Ощутив у себя на щеке нечто мокрое и жирное, я дернулся, пытаясь стряхнуть с себя неведомую субстанцию. Это оказались волосы Мари Коз, которыми она пыталась обвить мою голову.

В центре Сан-Сюбра стояла церковь Сен-Николя, и к ней, словно гнилые ручьи к болоту, со всех сторон стекались улочки этого предместья. После захода солнца ни один стражник из Ла Майнад не осмеливался забредать в Сан-Сюбра: здесь, не признавая над собой ничьей власти, в источавших заразу домах жили цыгане, обращенные мавры, разбойники и грабители всех мастей. Единственным, кто обладал хоть каким-то авторитетом у этой разношерстной публики, являлся прослывший святым настоятель церкви Сен-Николя, которому недавно сравнялось девяносто. Говорили, что влияние его зиждилось на терпимости, ибо он никогда не укорял своих прихожан за то, что исповедуемая ими вера гораздо более напоминала языческие культы, нежели христианство.

Духовенство Тулузы требовало устроить крестовый поход против Сан-Сюбра, утверждая, что по ночам в церкви Сен-Николя служат черные мессы и поклоняются врагу рода человеческого, и только страх, испытываемый горожанами перед предместьем, помешал церковникам осуществить свое желание. Страх этот родился пятьдесят лет назад, когда из Сан-Сюбра вырвалась чума, опустошившая Тулузу и половину Лангедока. Двери множества лепившихся друг к другу домов, окружавших площадь перед церковью, до сих пор были заколочены балками, а окна заткнуты ветошью. Утверждали, что умершие от чумы, которых в свое время заперли в этих домах, вернулись с того света и заняли свои бывшие жилища. Поэтому, наверное, многие по ночам слышали, как, скрипя половицами, призраки разгуливают по опустевшим комнатам и жалобно стонут. Правда, люди менее впечатлительные считали, что в заброшенных домах устроили себе пристанище воры.

Наконец помост, на котором ехали мы с Мари Коз, сняли с плеч и поставили на ступени церкви Сен-Николя. Я быстро вскочил на ноги, Мари Коз хотела последовать моему примеру, но, запутавшись в разорванной хламиде, снова упала, обнажив грудь. Услышав громоподобный гогот и сообразив, что причиной его явилось ее падение, она поспешно скрестила руки, постаравшись прикрыть грудь лохмотьями покаянной рубахи. Чтобы выдержать роль до конца, мне ничего не оставалось, как помочь женщине подняться. Окончательно смутившись, Мари попыталась спрятать в руках лицо, и цепь, все еще обмотанная вокруг ее запястья, глухо стукнула о помост.

Настроение толпы разом переменилось: те, кто только что отпускал по адресу несчастной двусмысленные шуточки, вновь пылали праведным гневом и призывали осадить здание капитула. Тревожно озираясь по сторонам, я с унынием обнаруживал только кривляющиеся лица черни. Те, кто не успел попасть на мост, теперь расспрашивали приятелей, а что, собственно, произошло, и рассказчики уснащали свои отчеты множеством скабрезных подробностей. Но какой бы уродливой и грубой ни была окружавшая меня толпа, на меня весь этот сброд смотрел с восхищением, а одна женщина даже подползла ко мне на коленях, схватила полу моего плаща и поцеловала ее.

Время шло, а толпа не убывала, напротив, из окрестных подвалов выбирались все новые, невиданные мною прежде представители человеческого рода — так выбираются на поверхность гонимые наводнением полчища крыс, и люди, завидев их, начинают задаваться вопросом, почему им ничего не известно об этих огромных грозных животных, живущих рядом с людьми. И я, глядя на дикое, утратившее человеческий облик скопище, спрашивал себя, каким образом существа эти жили в одном со мной городе, а я никогда не видел их и ничего не знал об их жизни.

Как я ни повышал голос, мне больше не удалось заставить их выслушать меня. Задрав голову, я увидел над собой восемь мумий Сен-Николя. Они расселись на карнизе, нависавшем над порталом, по всей ширине церкви, и мерцающий свет факела наделял их видимостью жизни. Об этой достопримечательности большинство жителей Тулузы знали только понаслышке, ибо, как я уже говорил, предместье Сан-Сюбра внушало отвращение. Восемь мумифицированных человекоподобных фигур с головами, хищно скалившими пожелтевшие зубы, размещались за низеньким решетчатым барьером. Никто не знал, откуда они взялись и почему остались сидеть на карнизе церкви. Сейчас они, злобно ухмыляясь, глядели на меня, словно предсказывая неудачу задуманного мною предприятия.

Я лихорадочно соображал, как мне сбежать из этого ада, куда столь опрометчиво угодил. Честно говоря, я надеялся, улучив момент, рвануться вперед и, промчавшись по улице, свернуть в первую же подворотню. Однако Мари Коз, намертво вцепившись мне в плечо, продолжала пылко клясться в вечной верности. Едва я попытался оторвать от себя ее пальцы, как передо мной во весь свой гигантский рост возник Меригон Комбр.

— Вино идет! Много вина! Пьют все! Кто сколько хочет! — прокричал он.

Полагая, видимо, что главным жаждущим являюсь я, он еще раз, но уже своим обычным голосом заверил меня, что вино вот-вот прибудет.

Действительно, появившиеся вскоре люди вкатили бочки на ступени церкви и принялись буравить в них отверстия, и мой слабый голос окончательно утонул в радостном реве толпы. А когда возвышавшийся над толпой Меригон Комбр провозгласил: «А сейчас мы отпразднуем свадьбу!», мне показалось, что от воплей и выкриков у меня сейчас лопнут уши.

Повернувшись к мумиям, Меригон Комбр добавил:

— От имени присутствующих здесь восьми советников капитула! От имени Жоподриллы и Фаллозада!

И указал пальцем на две мумии, расположившиеся на самом краю карниза.

Я знал, что каждая мумия имела свое прозвище, а всех вместе их обычно величали советниками капитула. Еще я вспомнил, что перед ними обычно совершали церемонии, пародировавшие священные обряды.

Ответом Меригону Комбру стал несмолкаемый рев. В то же самое время вдалеке прозвучало несколько выстрелов.

— Принесите свет! — воскликнул повелитель толпы. — И скажите королеве, чтобы она поторопилась!

— Вот она! Да здравствует королева! Да здравствует Меригон!

В эту минуту на улочке, огибавшей чумной дом, появилась кумушка необъятных размеров, жена Меригона Комбра, прозванная королевой-сводней. Ее брюхо колыхалось под облачением священника, а на голове высилась бумажная епископская митра с изображением черепа в окружении непристойных символов. Изображая ведьм, готовых улететь на шабаш, рядом с кумушкой скакали девицы на метлах, одна из которых держала в руке фонарь.

— Сейчас я короную молодую супругу, — пробасила королева, направляясь к Мари Коз и протягивая ей бумажную корону.

То ли Мари Коз заподозрила ловушку, то ли проникла в тайный смысл происходящего, но как бы там ни было, с душераздирающими воплями она упала к моим ногам и обвила их руками.

Внезапно хохот, становившийся все громче, стих, воцарилась тишина, и взоры устремились на низенькую дверь узкого домика, стоявшего вплотную к церкви Сен-Николя.

Дверь медленно отворилась, и на пороге появился низенький священник с морщинистым лицом и длинными седыми волосами, падавшими ему на плечи. Ему, наверное, было зябко, и он кутался в плащ, какие обычно носят горцы. За ним виднелось морщинистое женское лицо — старушка высоко поднимала огарок свечи, источавшей красноватый свет. Священник улыбался доброй улыбкой, и я догадался, что это был старенький настоятель церкви Сен-Николя.

— Дети мои! Что случилось? Что с вами творится сегодня вечером? — прошамкал он.

Рука королевы повисла в воздухе. Девицы с метлами бросились наутек, словно прислужницы дьявола, попавшие под дождь святой воды. Толпа замерла.

Но у меня не осталось времени для созерцания безмятежной красоты, которой дышал облик старца. Раздался крик:

— Меригон! Они идут!

Размахивая палкой, по церковным ступеням взбежал человек с окровавленным лицом и, обращаясь то к Меригону Комбру, то к толпе, закричал:

— Убийцы! Советники из Ла Дорад притащили солдат с двумя кулевринами, с аркебузами, и солдаты уже очистили мост. Скоро они доберутся и до нас.

Спокойно пожав плечами, Меригон Комбр шагнул вперед и, разведя руки, произнес:

— Я сделаю с советниками из Ла Дорад то же самое, что сделал с советником Жаном Мандроном, — расквашу им хари.

В самом деле, пятнадцать лет назад, во время одного из мятежей, он сломал нос Жану Мандрону.

Неподалеку от площади раздались выстрелы.

— Туши факелы! — крикнул кто-то, и в секунду вокруг воцарилась темнота.

Чья-то сильная рука схватила меня и с такой скоростью потащила по темной улице, что я едва успевал перебирать ногами. Пока похититель не заговорил, я, признаюсь, дрожал от страха как осиновый лист. Но стоило мне услышать его голос, я сразу узнал Торнебю.

— Поворачивайте направо, спрячемся у меня, — прокричал мне мой верный спутник.

Прежде чем последовать его приказу, я обернулся, и передо мной предстала картина, напоминавшая безупречно выписанную миниатюру: стоя под восемью жуткими мумиями церкви Сен-Николя, среди мечущихся теней, старенький священник поднимал дрожащую руку и, улыбаясь, поводил ею, пытаясь успокоить своих неразумных духовных чад.

 

По дороге в Памье

— Неудачи закаляют душу, — изрек я, обращаясь к Торнебю. — Я по-прежнему надеюсь спасти человечество, то есть, говоря попросту, найти Грааль и, подобно алхимику, превращающему свинец в золото, изменить людские сердца.

Тревожно вглядываясь в даль, Торнебю ответил:

— Жаль, мы не можем превратить во-о-о-н тех всадников на горизонте в мирных крестьян, идущих с поля. По всем статьям это стражники, посланные за нами в погоню.

Мы подошли к развилке. На краю поля громоздились связки соломы. Рядом бил ключ, и вода его стекала в желоб, выдолбленный в стволе дерева. Вдалеке виднелись дома и журчала река Арьеж, услаждая слух жителей окраин Памье. Мирный сельский пейзаж не предвещал ничего дурного, а теплая тишина, разлитая над полями, напоминала о надвигавшемся вечере задолго до его наступления.

— Всадники еще далеко, вряд ли уже нас заметили, — продолжил Торнебю. — Так что, пока не поздно, спрячемся в соломе и пропустим их.

Мы так и сделали, но кто мог предположить, что конники тоже решат сделать привал у ключа. Всадники — а их было пятеро — спешились и уселись неподалеку от нашего укрытия, поджидая, пока напьются кони. Жизнерадостный субъект, физиономия которого показалась мне знакомой, подошел к ключу и холодной водой омыл потное лицо. Отдыхая, приятели продолжали разговор, очевидно начатый по дороге.

— Его жена, укатившая с шевалье де Поластроном, — говорил жизнерадостный субъект, — просто воспользовалась случаем.

— Никто ее не упрекнет, — ответил стражник, сидевший ближе ко мне. — Кому понравится, когда тобой, такой молодой и красивой, на глазах у всех пренебрегли, отдав предпочтение стареющей девке Мари Коз.

— У него уже давно не все дома, — подхватил другой стражник. — Кстати, у меня родственники в Авиньонете, так они мне рассказали, как он у них в городе развлекался. Выкрадывал повешенных и зарывал их!

— А зачем ему?

— Одно слово, с ума сошел.

— А еще сын консула, дом в квартале Пейру!

Поболтав еще немного о том о сем, преследователи наши наконец уехали.

Судя по стуку копыт, они поскакали в Памье. Когда топот их коней окончательно стих, я вылез из соломенного укрытия.

— Ты слышал, Торнебю, о чем говорили стражники?

— Я зарылся с головой в солому и плохо различал слова, — ответил Торнебю, обладавший, насколько я знал, отменным слухом. — Но всем известно: тем, кто работает на стражу, веры нет, так что доверять их речам не стоит.

Мы пошли по тропинке, уводившей нас от Памье; обогнув город, она должна была вывести нас на торную дорогу, ведущую в горы.

Некоторое время мы шли молча, потом я спросил своего товарища:

— Знаешь ли ты человека по имени шевалье де Поластрон?

— Мне кажется, на улице Асторг проживала семья, носившая имя Поластрон.

И Торнебю махнул рукой, давая понять, что семейство это недостойно стать темой нашей беседы.

Но я упорно продолжал:

— У всех в роду Поластрон имеется одна особенность: форма лица, а главное, выпученные глаза придают им сходство с лягушками.

Торнебю рассмеялся, однако громче, нежели требовало мое сообщение, не заключавшее в себе, в сущности, ничего смешного.

В эту минуту на берегу пруда заквакали лягушки. Торнебю захохотал еще раскатистее, и я осознал всю неуместность своей реплики. Ибо голос лягушек, как и любых других животных, наполняет душу светом.

 

Деревня Камор

В Арьеже, сразу за Лавланетом, в небольшой долине стоит деревня Камор. С незапамятных времен жители этой деревни считают себя самыми несчастными на свете, и даже построенный ими храм свидетельствует об их несчастьях: каморцы называют его церковью Скорбящей Богоматери.

В долине, где стоит деревня Камор, почва словно одержима зловредными духами, ибо на ней не произрастает ничего, кроме колючек и жесткой желтой травы, непригодной на корм скоту. Струившийся среди камней ручей облегчения не приносил: вода в нем была по большей части ржавой и имела странный неприятный вкус, словно кто-то из горных духов добавлял в нее яду. Почти все дети в деревне рождались с зобом, и даже чужестранцы с прекрасными гибкими шеями, прожив некоторое время в Каморе, скоро становились такими же зобастыми, как и местные уроженцы. Злющий ветер, без устали завывавший в долине, всегда нес собой холод. Домашние животные, выращенные на подворьях, быстро дохли от неизвестных болезней. Вой псов по ночам порождал отчаяние, и даже стрекот сверчков, доносившийся из долины Грийон, звучал особенно жалобно.

Деревенского священника звали Пуатвен, и был он родом из семьи Пуатвен, жившей в долине с незапамятных времен. А как долго жила там семья — на этот вопрос могут ответить только знатоки генеалогической науки, умеющие во мраке прошлого отыскивать тропы, ведущие к родоначальникам семейств. Тем, кто забыл, напомню: Пуатвен — один из четырех героев, покинувших роковой ночью Монсегюр.

Моросил дождь, мы брели по дороге, но я не был уверен, что путь мы избрали верный. Поравнявшись с местным дровосеком, я спросил у него, далеко ли до деревни Камор. Он посмотрел на меня с удивлением.

— Очень далеко. Дойдете вон до той рощицы, а оттуда увидите Камор.

Рощица и впрямь находилась далековато, и мы, кряхтя, стали подниматься по скользкой извилистой тропинке, бежавшей в гору. Тропинка привела нас к кучке кривых елок, торжественно поименованных дровосеком рощицей. Обогнув этих лесных уродцев, мы увидели невыразимо печальную долину, в центре которой тускло поблескивало озеро. Из мутной воды торчал шпиль колокольни, а рядом колыхались островки чахлой растительности. С обрывистых склонов сбегали тропинки, протоптанные, видимо, к домам, а теперь терявшиеся в воде. Деревня Камор целиком погрузилась в озеро. Две белые птицы, описав над водой несколько кругов, уселись на верхушку колокольни, облюбованную ими в качестве насеста.

Не ожидая увидеть подобную картину, я стоял в растерянности и пытался сообразить, куда теперь направить свои стопы. Неожиданно взор мой привлек всадник, выехавший из леса на дорогу и повернувший в нашу сторону. Бородатый, в монашеской рясе, с длинной шпагой на боку, всадник смотрелся необычайно внушительно. Обычно, если монаху необходимо оружие, он прячет его под рясу, этот же дерзко выставлял шпагу напоказ; столь же вызывающей для духовного лица была и длина его шпор. Тряхнув бородой, испытующим взором он окинул и меня, и Торнебю.

Я поманил его рукой, и он, натянув поводья, остановился; тогда я спросил у него, что случилось с деревней Камор.

— На первый взгляд ничего сверхъестественного, но чудесные события всегда маскируются под привычное течение жизни. Как сказал бы знаток-землевед, деревня Камор ушла под воду из-за смещения слоев земной поверхности, в результате которого два горных озера вышли из берегов и вода хлынула в долину. Но я точно знаю, что причина кроется совсем в ином. Я был доверенным лицом и другом Жюльена Пуатвена и уверен: это он призвал воду, и вода явилась и поглотила его.

— А Жюльен Пуатвен действительно служил священником в Каморе? — спросил я.

— На протяжении многих лет. Я исполнял послушание в том же монастыре, что и он. Он был настоящим святым. И оставался им долго, очень долго. До тех пор, пока им не завладела некая мысль. Какая? Я этого так и не узнал. Какой путь должна пройти душа святого, чтобы оказаться в царстве зла? Наслушавшись рассказов о могущественных черных силах, притаившихся в долине Камор, Жюльен Пуатвен захотел спасти ее жителей от злой участи и без труда получил место священника в Каморе. Однако он недолго боролся со злом — оно оказалось сильнее, и вскоре он ощутил его властный зов. Зло проникало в его душу постепенно, и потому доказать это было невозможно, ибо само зло неуловимо, а мы видим только его последствия. Когда я в последний раз приезжал сюда повидать его, он молился не переставая, но я понял, что он погиб. Ибо свои молитвы он давно уже возносил не Богу. Если хотите узнать поподробнее, вам с удовольствием расскажут об этом в Лавланете. По вечерам Пуатвен уходил в горы, переправлялся через озеро, шел к затерянному в еловом лесу дольмену, обнимал сакральный камень и призывал ведьм, живущих в колючих зарослях. Видимо, из-за местной воды у него вырос зоб, и он, стыдясь его, стал оборачивать шею шалью подозрительно бурого цвета. Кстати, я и вам не советую пить эту воду. Но прошло немного времени, и он начал гордиться своим зобом и даже выставлять напоказ. Мне он заявил, что зоб является знаком его родства с горой. Он перестал служить мессы, а мне доверительно сообщил, что теперь служит мессы, но совсем другие, и для этого ему приходится уходить в горы. По ночам он часто уходил бродить по диким горным ущельям и приглашал меня сопровождать его. «Я познакомлю тебя с диким сеньором Басса Жаоном», — говорил он мне. Постепенно он и сам одичал и ушел жить в горы. Однажды я встретил его в горах, и он увлек меня за собой, на опушку вон того леса, что виднеется высоко в горах. Там, за деревьями, просматривался силуэт существа, превосходившего своими размерами все известные творения природы. «Это он! Он ждет меня», — с гордостью прошептал Пуатвен. Я убежал, и пока бежал, вслед мне летели вопли, более напоминавшие рев дикого зверя. Теперь ты понимаешь? Пуатвен преобразился, призвал духов воды, они пришли и выпустили воду на свободу. И никакая это не небесная кара, как полагали некоторые, а всего лишь ответ на молитвы одичавшего Пуатвена.

Монах умолк, задумчиво уставившись на раскинувшееся перед нами озеро.

— А не являются ли вон те белые птицы, что сидят на верхушке колокольни, посланцами духа, покинувшими нижний мир? — поинтересовался я.

Монах не ответил, а, наоборот, озабоченно посмотрел в другую сторону: так отворачиваются, когда вспоминают о безмерно важных делах. Потом он протянул руку и пощупал ткань моей одежды.

— Хорошее качество, — произнес он и, едва заметно пожав плечами, тронул с места коня.

— Могу я поинтересоваться, к какому ордену вы принадлежите? — спросил я его.

— Прежде я был капуцином, а теперь принадлежу к одному из нищенствующих орденов и странствую сам по себе.

И он горделиво вскинул голову, отчего борода его задралась высоко вверх.

— Я никогда не видел нищенствующих монахов на лошади…

— Это чтобы объехать больше мест, где подают милостыню.

— … а тем более с такими длинными шпорами.

— Это чтобы погонять мою кобылку, когда приходится удирать.

— И с такой длинной шпагой…

— Это чтобы карать тех, кто плохо подает.

Я поежился: а вдруг он и меня причислит к сей категории? К счастью, странный нищий пришпорил коня и галопом поскакал прочь. Но прежде чем исчезнуть за поворотом дороги, он обернулся и махнул мне рукой на прощанье.

 

Желтый портшез

Настало время, и в Тулузе сменились консулы; новые советники обо мне уже не вспоминали. И если бы я вдруг решил вернуться в город, меня вряд ли стали бы преследовать. К тому же Тулуза, которую иногда называют городом ста церквей, обладает огромной силой притяжения — в нем всегда обитает, в него приходит и из него уходит множество чужестранцев.

— Сегодня «жирный вторник», никому и в голову не придет останавливать нас, — уверенно произнес Торнебю.

Вдалеке уже виднелись островерхие купола колоколен, но прежде чем войти в город, мы с Торнебю решили воспользоваться ласковой послеполуденной погодой и, устроившись на обочине, принялись уничтожать запасы пищи из котомки Торнебю.

Внезапно раздались громкие голоса, мы подняли головы и увидели странную процессию, состоявшую почти из одних женщин, устало бредущих по дороге; несколько женщин ехали на ослах и мулах. Все участницы этого необычного шествия, возглавляемого субъектом в огромной шляпе и черной одежде, были одеты крикливо и вызывающе. Следом за субъектом в шляпе, извлекавшим на ходу заунывные звуки из арабской гузлы, шел, опираясь на палку, седовласый карлик; время от времени он вскидывал руку и, казалось, ободрял и тех, кто шел, и тех, кто ехал.

Поравнявшись со мной, процессия остановилась, и я быстро уразумел, что особы в ярких нарядах относятся к представительницам древнейшей профессии.

Карлик подал знак, и в ту же секунду женщины с облегчением побросали на землю свой скудный скарб и с оханьем и стонами стали опускаться прямо на дорогу. На их лицах лежала печать усталости и тревоги: грим размазался, у многих на щеках виднелись припорошенные дорожной пылью потеки слез. Из доносившихся до меня жалоб и проклятий я понял, что всех их постигло ужасное несчастье, и, согнанные с насиженных мест, они решили отправиться в Тулузу, где, как известно, работы таким женщинам хватало всегда. Пышноволосый карлик, доверительно взяв меня за руку, подробно поведал мне об их горестях.

Суровые гугеноты, исполнявшие обязанности консулов города Памье, три дня назад приняли решение изгнать из города всех публичных женщин, ибо хотели избежать непристойных сцен, случившихся в прошлом году во время карнавала. Консулы, в частной жизни являвшиеся еще большими распутниками, чем прочие горожане, сердцами обладали каменными, а потому дали несчастным всего несколько часов на сборы. Среди проклятий, летевших в сторону консулов, чаще всего звучало имя Раймона Пелипара. В молодости этот Пелипар поднял жителей Памье и повел их грабить обитель иезуитов. Теперь, состарившись, он начал гонения на беззащитных проституток. Интересно, если бы я отправился к иезуитам Тулузы и сказал им: «Вот новые жертвы Раймона Пелипара!», вызвали бы они городских стражников, чтобы те сопроводили несчастных женщин в Памье и помогли им вселиться обратно в принадлежавшие им дома?

Подобная мысль мелькнула, но не задержалась у меня в голове. Иезуиты Тулузы не станут исправлять несправедливость, допущенную по отношению к публичным женщинам. Скорее всего, принимая во внимание перемирие между католиками и гугенотами, установленное королевским эдиктом, они воспользуются им как поводом и попытаются вернуть себе разоренный памьерцами коллегиал.

Я точно знал, что вход в город закрыт для чужаков, точнее, для нищих и проституток, но, не желая оскорблять и без того несчастных женщин, я наклонился к карлику, дабы вполголоса поделиться ним своими опасениями.

И все же речь моя оказалась недостаточно тихой, сидевшие поблизости женщины услышали меня, и тотчас стенания и вопли их зазвучали еще громче.

Итак, их гонят отовсюду! Для них нет места на земле! Но разве Тулуза не католический город? «Интересно, — подумал я, — откуда у них в головах установилась странная связь между католической религией и их ремеслом?» И хотя ответа на этот вопрос я не услышал, тем не менее все свои упования женщины связывали только с Тулузой. Получалось, что ежели они не смогут туда попасть, значит, им придется умереть.

Высокая девица в красном, с косами почти такого же цвета, размахивала руками прямо перед моим носом.

— Я, я тебе это говорю, я, Провансалька Бонис! В Тулузе меня каждая собака знает! Слышал о Корнюссоне, бывшем королевском сенешале? Так вот, он сделает все, что я пожелаю. Как только меня увидит, так тут же предоставит в мое распоряжение целый дворец!

Пожилая женщина в надвинутой по самые глаза шляпе с огромными полями, опираясь на палку, приблизилась ко мне и отвела в сторону, видимо желая переговорить наедине: так поступают кумушки, когда хотят о чем-нибудь договориться. Это была содержательница публичного дома.

— Моя сестра Онорина Рузье владеет борделем на улице Аш. Она может принять четырех несчастных. Ну разве такое сострадание не похвально? И заметьте, она просит прислать к ней самых старых, тех, кому труднее всего прожить. Помогите мне войти в Тулузу вон с теми четырьмя, что стоят поодаль, и я дам вам двадцать пять экю.

И она немедленно принялась шарить в складках широкой юбки, так что мне даже пришлось удержать ее за руку, дабы остановить сей порыв: я не мог ничего ей обещать.

Торнебю с сомнением качал головой. Стражники, охранявшие ворота Тулузы, с каждым годом становились все строже. Я вспомнил, что совсем недавно из страха перед чумой они оставили умирать у городских ворот нищих из Лорагэ и Нарбонна. Дело было летом, и непогребенные трупы едва не спровоцировали вспышку чумы, боязнь которой стала причиной гибели этих людей. Еще горожане опасались бандитов, многочисленные шайки которых бродили по окрестным деревням, а также нападения гугенотов. Впрочем, возможно, заключенный недавно мир и ослабил бдительность стражей города, но я о том ничего не знал.

Женщины, окружившие меня, называли меня спасителем и по привычке строили мне глазки, спешно расправляя складки своих шалей и приглаживая растрепавшиеся волосы. Даже державшаяся особняком брюнетка, чье лицо наполовину скрывала мантилья, слезла со своего осла и присоединилась к общему хору. И только маленькая молчаливая старушка с накрытой тряпкой корзиной по-прежнему стояла в стороне, прижимая к груди свою ношу. Игрец на гузле, похоже, был явно не в своем уме: все это время он продолжал музицировать, а его тощие ноги без устали выписывали замысловатые па.

Карлик подтвердил мое предположение — коснувшись пальцем лба, он, словно оправдываясь, произнес:

— Ночи, проведенные в «Красном фонаре», полностью лишили его разума.

— Послушай, — обратился я к Торнебю, — если стражниками у ворот Сент-Этьен все еще командует Антуан де Пейролад, ему можно рассказать о печальной участи этих созданий, и, быть может, он пропустит их в Тулузу.

Махнув рукой, я пригласил женщин следовать за мной и направился по узкой тропе, бегущей в обход городских стен; она должна была привести нас к воротам Сент-Этьен. Карлик семенил справа от меня. Игрец на гузле, державшийся слева от меня, иногда прерывал мелодию и совершал очередной замысловатый прыжок. Женщины, к которым присоединились несколько неизвестно откуда взявшихся мужчин с лицами висельников, шли следом.

Мы уже подходили к воротам Сент-Этьен, как впереди возникла еще одна, не менее странная группа людей, двигавшихся туда же, куда и мы, только по другой дороге. Судя по костюмам, это были мавры; они тоже направлялись к воротам Сент-Этьен…

Недавно мавров изгнали из Испании, и они во множестве перебирались во Францию, особенно в Прованс, откуда их переправляли в Марокко. Небольшим группкам мавров удавалось укрыться от бдительного ока властей, и они пытались обустроить свою жизнь, взывая к неистребимому людскому милосердию. Их часто прогоняли камнями и редко привечали — в основном чтобы потом обобрать, ибо ходили слухи, что у многих в поясах зашиты испанские дублоны.

Мавры, встреченные нами сегодня, шествовали под предводительством своего высокого тощего соплеменника, более всего напоминавшего живой скелет. Под мышкой он нес огромную книгу; юная девушка — наверное, его дочь — семенила рядом, держа в руках стопку перевязанных веревочкой книг.

Скелет подошел ко мне, взглянул, и лицо его внезапно озарилось радостью. Быстрым движением он тонким пальцем коснулся моей груди в том месте, где находилось сердце. Решив, что он хочет меня ударить, я отшатнулся, а тощий мавр, потрясая книгой, с невероятной скоростью принялся что-то лопотать на своем языке. Я слушал, но ничего не понимал.

К счастью, среди женщин из Памье была мавританка, она подошла и перевела его слова.

Тощий мавр узнал во мне брата по духу и рассчитывал, что связующие нас узы помогут проникнуть в Тулузу не только ему самому, но и всем, кто его сопровождал. Наслышанный об университете Тулузы, он надеялся, что сможет читать студентам лекции на арабском языке, ибо был уверен, что здесь студенты понимают этот язык. Он уже пытался пройти через ворота возле большой башни, но солдаты не пустили его.

Я подумал, что тощий мавр и его спутники, дерзнувшие сунуться в ворота Нарбоннского замка, должны благодарить свою счастливую звезду за то, что она привела их к стенам Тулузы в «жирный вторник», иначе их давно бы уже арестовал тамошний комендант д’Асторг.

Окинув взором окружавших меня людей в пестрых поношенных одеждах, я задался вопросом, по какому странному стечению обстоятельств они вселили в меня совершенно безосновательную надежду. Впрочем, отступать было некуда, и я, вспомнив о законе, распоряжающемся событиями, в душе попросил этот закон сделать так, чтобы предприятие наше не завершилось чем-нибудь плохим. Думая об Антуане де Пейроладе, я постарался придать лицу жизнерадостное выражение, приставшее человеку, предвкушающему встречу со старым другом после долгой разлуки, и твердым шагом направился к воротам Сент-Этьен.

Ворота оказались заперты, но рядом была приоткрыта небольшая дверь, и в просвет я, к своему великому удовольствию, увидел Антуана де Пейролада — он сидел на низенькой скамеечке, вырезанной прямо в каменной стене, окружавшей город. Портупея была расстегнута, багровая физиономия лоснилась, а под ней колыхался огромный живот, казавшийся совершенно отдельным предметом, ничем не связанным со своим владельцем.

Не успел я произнести заготовленные для такого случая фразы, как маленькие блестящие глазки Антуана де Пейролада уставились сначала на меня, потом на мавров, потом на женщин из Памье, и лицо его приняло удивленное выражение. К счастью, он не стал задавать лишних вопросов, и я так и не узнал, чему он изумился более всего. Наверное, решил, что по случаю карнавала я захотел подшутить над жителями Тулузы и, выбравшись из города, стал готовить шутку за пределами городских стен, чтобы наиболее эффектно обставить свое появление в городе. В это время до нас донесся звук колокола, призывавшего на мессу, которую в «жирный вторник» архиепископ служил в соборе Сент-Этьен специально для студентов и членов ремесленных корпораций, обычно исполнявших на празднике роли ряженых. И Антуан де Пейролад, очевидно, подумал, что мы направляемся на эту мессу.

— Откройте большие ворота, — закричал он громовым голосом, обращаясь к караульным.

Постаравшись придать лицу веселое и беззаботное выражение, я заговорщически подмигнул ему.

К сожалению, я не успел предупредить своих спутников, чтобы они тоже сделали веселые лица, и они, желая вызвать еще большую жалость, напустили на себя и вовсе похоронный вид. Но жизнерадостный Пейролад, решив, видимо, что так задумано специально, ничего подозрительного не заметил.

— Тебе здорово повезло — раздобыть такого коротышку! — воскликнул он, кладя руку на плечо карлика.

К счастью, старый карлик все понял правильно и принялся гримасничать и размахивать руками.

Антуан де Пейролад расхохотался.

— А этот мавр — настоящий скелет с книгой под мышкой! — восхитился он.

Все заторопились. В Тулузском воздухе плыл колокольный звон. Солнце, до сей поры прятавшееся за завесой из облаков, вышло и осветило сцену. Я заметил, как стая голубей, рассевшаяся вдоль крепостной стены, без видимых причин взлетела, громко хлопая крыльями.

И в эту минуту вдалеке, на дороге, по которой пришли мы, я увидел желтый портшез, направляющийся прямо к нам. Я сказал «вдалеке», но, видимо, в тот момент зрение у меня помутилось, ибо уже через пару минут обнаружил, что портшез, окруженный женщинами из Памье, вступает в обетованный город вместе с моими случайными спутниками и спутницами.

Привлекший мое внимание портшез действительно выглядел странно: он был непомерно высок, грубо сколочен из досок, а главное, выкрашен в такой отвратительный оттенок желтого цвета, при взгляде на который хотелось отчаянно зарыдать и завыть от безысходной тоски. Занавески в портшезе, по-видимому, были черными, ибо я их не заметил, зато про носильщиков сразу можно было сказать, что они не принадлежали к корпорации достойных тулузских носильщиков. В чем выражалось их отличие? Возможно, в мрачной невозмутимости, в автоматизме движений, в пристальном взгляде странно пустых глаз, а прежде всего в лицах, имевших точно такой же отвратительный желтый оттенок, как и стенки портшеза. На головах обоих красовались желтые треуголки.

Пока я в изумлении взирал на таинственный портшез, одна из занавесок — то ли желтая, то ли черная — приподнялась, и на секунду передо мной мелькнуло лицо женщины — точнее, гримасничающая физиономия призрака, рассеченная поперек погребальной улыбкой, обнажившей трупного цвета зубы. Одновременно рука цвета слоновой кости, которую я, клянусь, уже готов был принять за руку мертвеца, потянулась ко мне и, приветливо взмахнув, поистине королевским жестом слегка потрепала по щеке и исчезла, задернув за собой занавеску.

Все расступились перед загадочным сооружением, и носильщики немедленно пустились бегом. Насмешливая физиономия Антуана де Пейролада окаменела совершенно, а когда портшез исчез из виду, он схватил меня за руку.

— Желтый цвет! Вы узнали его?

— Нет, но…

— Двадцать пять лет назад форму такого цвета носил капитан и члены его санитарной команды, подбиравшие тела умерших во время эпидемии чумы. С тех пор, опасаясь навлечь несчастье, никто такой цвет не осмеливается носить.

 

Маскарад на площади Сент-Этьен

Я шагал к площади Сент-Этьен, ощущая на своих плечах тяжкое бремя совершенного мною «благородного» поступка. Никто из моих неожиданных спутников, попавших благодаря мне в Тулузу, не захотел меня покинуть — все они гурьбой следовали за мной.

Вокруг площади Сент-Этьен толпился народ, но сама площадь перед собором была пуста. Моя свита, от которой я питал надежду избавиться, постоянно ускоряя шаг, упершись мне в спину, неожиданно вытолкнула меня на самую середину пустого пространства.

Растерявшись, я захлопал глазами, соображая, как поступить, и внезапно справа от собора увидел шесть десятков членов парламента в громадных квадратных головных уборах, из-за которых они выглядели великанами, и я даже не сразу узнал их. Слева, опираясь на трость с гигантским золотым набалдашником, стоял, милостиво улыбаясь окружавшим его советникам и опоясанным ярко-красными шарфами офицерам, королевский сенешаль. Поодаль толкались посланцы различных религиозных орденов и монастырей, со своими вымпелами, крестами, раками и реликвариями с мощами святых. Я увидел представителей капитула Сен-Сернен, капитула Дорад, Синих кающихся, а также монахов с белыми жезлами из неизвестного мне ордена, отличительным знаком которого являлся серебряный знак Святого Духа. Повсюду блестели кресты, дароносицы, золотые алебарды. Двенадцать человек в фиолетовых одеждах прикладывали к губам огромные сверкающие трубы.

Тут я наконец осознал, насколько был неосторожен, но повернуть события вспять уже не мог. Раздался громогласный крик, монолитные ряды членов парламента расстроились, и большая часть советников ринулась ко мне. Королевский сенешаль пустился в пляс, увлекая за собой консулов, а двенадцать трубачей взметнули к небу торжествующий рев фанфар.

Только тогда я заметил, что их трубы гораздо больше обычных, дароносицы и раки слишком блестящие и новые, а серебряные значки Святого Духа на балахонах монахов и вовсе карикатурные. Я разглядел ходули, торчавшие из-под мантии председателя парламента, возвышавшегося над толпой, увидел, как с помощью веревочки аббат из Сен-Сернена поворачивает в разные стороны свой огромный накладной нос, а сенешаль шевелит усами из набитой сеном змеиной кожи.

Тут же расхаживал император Карл Великий, и два пажа несли за ним его длинную седую бороду. Рядом с Карлом, размахивая гигантским картонным мечом, выступал рыцарь Роланд. Неподалеку толпились божества и гении из римской мифологии, постоянно норовившие нарушить стройные ряды испанских королей, которыми были наряжены члены испанских студенческих корпораций. Приглядевшись, в одном из королей я узнал их старшину, вечного студента и невежду, известного всей Тулузе. Несколько королей и богов также устремились ко мне.

Но я быстро понял свое заблуждение: все эти люди бежали вовсе не ко мне, а к девицам, вызвавшим у участников маскарада необычайное оживление. Всеобщее внимание не осталось безответным: юная брюнетка на муле приподняла мантилью и одарила жаждавшую развлечений толпу надменной улыбкой — так королева снисходит к своим грубым, но искренним в проявлениях восторгов подданным. Женщины из Памье менялись буквально на глазах. Одна вылила на свою покрытую редкими волосами макушку содержимое флакона с духами, который, словно фокусник, извлекла из рукава, другая достала из складок юбки зеркальце и принялась прихорашиваться, третья в считанные секунды превратила растрепанные лохмы в кокетливую прическу. В их глазах загоралась надежда, радость наполняла воздухом грудь, плечи распрямились, а игрец на гузле подпрыгивал все выше и выше, проделывая совершенно немыслимые пируэты. И только немолодая женщина с корзинкой была по-прежнему молчалива и задумчива.

Я очутился в самом центре яростно отплясывавшей толпы, и если бы Торнебю не выдернул меня оттуда, я бы, наверное, упал и меня бы затоптали.

— Я, Юпитер Олимпиец, дарю вам этих женщин, — раздался громоподобный голос ряженого, облаченного в костюм главного римского божества; чтобы произнести эти слова, ему пришлось отодрать закрывавшую рот бороду.

Держа ее в руке, Юпитер одним прыжком вскочил на трон, и толпа приветствовала его радостными криками — видимо, горожане хорошо знали того, кто облачился в костюм Лучшего и Величайшего. И, словно отвечая на приветствия, Юпитер закинул за уши крючки, которыми крепилась его борода, и смешно надул щеки; в ответ толпа разразилась хохотом.

На площади Сент-Этьен началась невообразимая кутерьма. Ряженые ловили женщин, те вскрикивали и делали вид, что сопротивляются. Звонко хохоча, юная королева ударила пятками в бока своего мула, тот взбрыкнул, угодив копытом в какого-то не слишком почтительного подданного, и тот, охая и грязно ругаясь, заковылял прочь; больше охотников приблизиться к принцессе не нашлось. Студенты в тюрбанах и костюмах принцев Гранадских смешались с новоприбывшими маврами, которые в своих лохмотьях выглядели гораздо менее настоящими, нежели участники маскарада в мавританских костюмах. Вооруженные короткими жезлами, студенческие старшины щедро раздавали тычки, пытаясь восстановить порядок.

— Для тех, кого послало нам Провидение, мы сделали все, что могли, — сказал я Торнебю. — Теперь пора подумать и о себе.

С трудом протиснувшись сквозь толпу, мы оставили позади площадь и помчались по улице Барагон.

Поклясться не могу, но мне показалось, что впереди, на перекрестке улиц Круа-Барагон и Толозан, почти не касаясь земли, тихо проскользнул желтый портшез и растворился во мгле.

Решив, что окончательно оторвались от своих нечаянных спутников, мы перешли на шаг, но, к величайшему изумлению, тотчас услышали за собой топот многих пар ног. Сумев распахнуть перед несчастными ворота Сент-Этьен, я, видимо, внушил им непоколебимую уверенность в своем могуществе. Мавр с книгой и его приятели не желали со мной расставаться, равно как и пританцовывавший рядом игрец на гузле и несколько женщин с исключительно невзрачной внешностью — видимо, те, которые не привлекли внимания ни одного из участников карнавала.

Я ускорил шаг, и навязчивые спутники последовали моему примеру. Улицы были полны народа, но я уже понял, что оторваться от своей свиты даже в толпе нет никакой надежды. В голову не лезло ни одной полезной мысли. Тогда я остановился и начал призывать горожан проявить милосердие и приютить у себя бедных бездомных изгнанников. В ответ полетели проклятия и ругань: эти бедные люди — язычники и публичные женщины, а значит, и те и другие гнусные твари, которым не место в городе. Тем более что капитул издал целый ряд законов, согласно которым и тех и других можно упечь за решетку и приговорить к наказанию при малейшем подозрении. В общем, мне очень повезло, что сегодня праздник, а то бы они и меня отвели к городским стражникам!

Мы долго бродили по городу, и наконец спутников моих одолела усталость. К этому времени я уже забыл, что еще совсем недавно хотел расстаться с ними посреди улицы, бросив на произвол судьбы. Мне было искренне жаль их, и я даже взял под руку скелетоподобного мавра с книгой. Но в какую бы дверь мы ни стучались, она либо не открывалась вовсе, либо тотчас захлопывалась прямо у нас перед носом. На одной из улиц на нас набросились люди с палками, и нам пришлось спасаться бегством. А какая-то кумушка, узнав меня, разразилась потоком яростной брани.

— Вы что, не помните, что у меня две дочери? Да я этих тварей даже на порог не пущу!

И она презрительно ткнула пальцем в сторону проституток из Памье, которые, сраженные усталостью, сидели на земле, прислонившись к стене дома.

Услышав шум, в окно высунулся муж кумушки. Он тоже узнал меня.

— Вижу, почтеннейший, вы сменили профессию. Смею сказать, прежнее ваше ремесло было куда более почтенным!

— А почему бы ему не отвести этих тварей к себе домой? — раздался голос из соседнего окна. — У него прекрасный дом возле заставы Арно-Бернар.

Мысль была здравая, тем более моя жена уехала с шевалье де Поластроном, значит, в доме никого не было.

— Идемте, — произнес я, обращаясь к несчастным. — Скоро вашим мучениям придет конец.

В сумерках мы добрались до ворот Арно-Бернар, неподалеку от которых располагался мой прежний дом. К счастью для всех, привратник Тимоте, чья хижина стояла в саду, был на месте и смог нам открыть.

— Дом почти пуст, — сказал он мне. — Впрочем, кое-какая мебель найдется.

Все помещения мгновенно заполнились, а за комнату на первом этаже с окнами на улицу между женщинами даже началась драка: все посчитали ее более удобной, чем остальные, но каждая была уверена, что она одна вправе претендовать на нее.

— Мы пойдем ночевать к тебе, — сказал я Торнебю.

Когда мы уходили, я обернулся. На крыльце Тимоте зажег фонарь. В квадрате окна на первом этаже я разглядел старого мавра с книгой: он заснул прямо на стуле. Неподалеку от него устало приплясывал игрец на гузле. Одна из женщин расчесывала волосы, украдкой бросая любопытные взоры на улицу.

Уставшие, мы с Торнебю шли по узким улочкам в квартал Сен-Сиприен. Внезапно я заметил, как вдоль берега Гаронны в сторону Старого моста скользит желтый портшез; под фонарем портшез остановился, и от него отделилась тонкая черная тень. А потом мы с Торнебю стояли и, не в силах вымолвить ни слова, с ужасом смотрели, как тень росла, вытягивалась и, наконец, словно тонкий черный клинок, пересекла город пополам.

 

Чума в Тулузе

— В Тулузе чума, — сказал какой-то бесчувственный тип старой графине Аделаиде де Монпеза, благодетельнице города, известной своим высоким ростом и неизбывным мужеством.

— Вы лжете, — как обычно, резко ответила она, встала и упала замертво.

Ибо страх убивает быстрее, чем болезнь. Вот уже несколько лет в тулузском обществе запрещалось произносить слово «чума», а когда оно наконец прозвучало, просвещенные жители решили напрасно не волновать народ и уверить его, что никакой чумы нет и быть не может. Просвещенные горожане ходили по улицам и клятвенно заверяли всех, что чумы больше никогда будет, а потому бояться ее не нужно. Таким образом, все, включая чужестранцев и заезжих коробейников, узнали, что в Тулузе вспыхнула чума, и страх, посеянный благонамеренными просвещенными, стал расползаться, как огонь по пороховой дорожке.

А я впал в уныние, и, словно черная птица на пшеничное поле, на меня без всякой причины опустилась меланхолия. Но я уверен, что только благодаря ей я оказался защищенным от чумы: тот, кто преисполнен печали или, наоборот, бесконечно весел, напоминает наполненный до краев сосуд, куда больше невозможно влить ни капли — даже невидимой капельки опасного недуга. Я приходил во все дома Тулузы, куда явилась болезнь, оказывал помощь любым больным. И чем дольше свирепствовала эпидемия, тем больше меня охватывала уверенность, что возникла она в результате естественного воздействия некой силы, против которой мне — скорее всего, напрасно — суждено бороться. Темная сила несла страдания и смерть, а для сопротивления была необходима работа души. Я, как мог, старался побороть эту силу, оказывая несчастным врачебную помощь, но не был уверен, что поступаю правильно и не нарушаю божественного порядка. Ибо единственная польза, которую можно принести себе подобным, — это трудиться ради их блага в сфере духовной.

«Каким образом чума проникла в Тулузу?» — спрашивал себя каждый житель, и каждый втайне вспоминал о Жанне де Сен-Пе, сто лет назад приговоренной парламентом к сожжению только за то, что кто-то — без малейших доказательств — обвинил ее в том, что она впустила в город гнилостные миазмы.

Вдоль крепостных стен расхаживали монахи-кордельеры; обычно они доходили до ворот Монтолью, где не так давно от голода умерли нищие из Нарбонна, которых стражники из страха перед чумой не впустили в город. Однажды один из кордельеров, наделенный визионерскими способностями, увидел, как разгневанные души этих нищих порхают над стенами жестокого города, и сумел с ними поговорить. Души злорадно заявили, что наказание не заставит себя ждать, и с этого дня монахи, доверявшие своему святому визионеру, пребывали в ожидании великих бедствий.

Не меньший страх вызвало заявление озлобленных душ и у консула близлежащего кваратала Сен-Бартелеми, и он, по совету своего исповедника из ордена кордельеров, нанял лучников и велел им стрелять в небо. Разумеется, кордельер не утверждал, что можно застрелить нематериальные сущности, тем не менее стрелы, коих души явно не ожидают, непременно станут им докучать, и они уберутся подальше. Неизвестно, подействовали ли стрелы на эфирные создания, но несколько жителей квартала были ранены падавшими стрелами. По такому случаю консулы специально собрались на совет, во время которого им с большим трудом удалось убедить своего собрата прекратить использовать столь опасные средства в борьбе с призраками.

В публичных домах на улице Аш и на острове Тунис болезнь особенно свирепствовала, и многие считали, что это неспроста. В самом деле, разве чума не является проявлением гнилой сущности людей? Возникновение на теле черноватых бубонов, созревавших и выпускавших после прорыва зловонный ликвор, напрямую зависело от непотребного образа жизни, портящего и кровь, и душу. Горожане были слишком снисходительны к публичным женщинам, перестали наказывать их кнутом, дозволяли шляться по улицам в непристойном виде и приставать к мужчинам, а недавно и вовсе впустили проституток, изгнанных из Памье консулами-гугенотами. Так что сами судите: в Памье нет никакой чумы, а у нас люди мрут как мухи.

Я не раз задавал себе вопрос о причинах возникновения чумы. Не стал ли я невольно одним из инструментов рока? Не был ли кто-нибудь из тех, кому я открыл ворота Сент-Этьен, заражен чумой? А таинственный портшез? В тот день я видел его дважды, но более не встречал. В его появлении явно крылась какая-то тайна.

Почти все женщины из Памье, нашедшие пристанище на улице Аш и в солдатских тавернах, сразу заболели, и власти приказали перегородить улицу Аш с обоих концов цепями. Специально отобранные люди, более мужественные, а может, менее чувствительные, чем другие, принялись бороться с чумой. Их называли «копальщиками», и одеты они были — не знаю почему — в шапки и балахоны зловещего желтого цвета с вышитым на груди красным крестом святого Себастьяна.

Главный «копальщик», лекарь-капитан Николя де Толантен был для меня живой загадкой. У него не было ни капли жалости, я никогда не видел, чтобы он молился за кого-нибудь из умерших, но свою опасную работу выполнял фактически безвозмездно. Он почти не спал, по первому сигналу врывался в зараженные дома, отвозил больных в больницу Сен-Сиприен. Однажды я спросил его, что побуждает его столь усердно трудиться на сем опасном поприще, и он мне ответил: «Я люблю смерть».

На улице Аш под вывеской «Цветочная корзина» находился самый большой публичный дом в Тулузе, принадлежавший Онорине Рузье. Из прибывших в Тулузу изгнанниц она взяла к себе свою сестру Марианну и еще четырех женщин, трудившихся прежде в более скромном борделе в Памье. Я ежедневно навещал «Цветочную корзину», ибо меня специально отрядили на улицу Аш; другие врачи посещали остров Тунис, улицу Параду и несколько монастырей, куда чума пришла без видимых причин.

Я заметил, что лекарства, прописывали ли их врачи, или же продавали шарлатаны, равно ускоряли развитие болезни и гибель больного. Согласно моим наблюдениям, от чумы можно было излечиться единственным способом: стремительно взрастить в душе больного высочайшие добродетели. Но те, у кого развивался страшный недуг и прорывались гнойники в паху или под мышками, склонялись, скорее, к унынию или к богохульству. Я, как умел, воздействовал на своих пациентов, и иногда любовь к Богу и стремление отрешиться от земных благ, внезапно охватившие какого-нибудь больного, становились для него целительным лекарством, словно душа посылала ему сверкающий щит, заслонявший от натиска злобного недуга.

Многие женщины из «Цветочной корзины» уже умерли, две заболели совсем недавно, а Марианна Рузье только что слегла в постель, жалуясь на острые боли в паху. В доме поселилось отчаяние.

Однажды утром, подходя к улице Аш, я увидел Онорину Рузье — она шла за овощами, оставленными зеленщиками в начале улицы. Сам не знаю прочему, но вид у нее был возбужденный, а в глазах светилась радость.

— Больным стало лучше? — спросил я.

— Им стало еще хуже.

— А что тогда?

— Мари Сели приснился сон.

Среди товарок Марианны Рузье Мари Сели выделялась преклонным возрастом, вечной корзинкой, которую она не выпускала из рук, и отрешенным выражением лица — поэтому я ее и запомнил.

Онорина сказала мне, что в ту ночь Мари Сели не ложилась спать, а на рассвете увидели, как она стоит на коленях и спит. Мари Сели уснула, не вставая с колен и не завершив молитвы, и ей приснился сон.

Сну предшествовал голос, который произнес: «Встань, Мари Сели! Иди в церковь Сен-Сернен, на берег подземного озера, и помолись Иисусу Христу и святому Сатюрнену».

Сна Мари Сели толком не запомнила, однако из него следовало, что чума прекратится, как только она помолится Иисусу Христу и святому Сатюрнену в том месте, которое указал голос.

Сбивчивый рассказ Онорины Рузье навел меня на мысль о некоем тайном значении данного события. Особенно заинтересовал меня голос, и я не один десяток раз повторил самому себе слова, обращенные к Мари Сели.

Услышанный женщиной голос напомнил мне о том, что я сам отправился на поиски Святого Грааля только потому, что мне приказал голос. Мысленно попросив прощения у невидимых сил, я намекнул им, что словарный запас сверхъестественного гласа был весьма ограниченным. Он произнес ту же самую формулу, которой воспользовался, обращаясь ко мне: «Встань, Мишель де Брамвак!»

В обоих случаях это был приказ принять вертикальное положение и исполнить трудную миссию.

Я пришел в «Цветочную корзину» и, увидев Мари Сели, попытался выудить у нее подробности ее сна, но потерпел фиаско. Зато с удивлением обнаружил, что столь поразившие меня спокойствие и безмятежность этой женщины более всего напоминают сон наяву. С трудом вернувшись в реальный мир, она принялась расспрашивать меня, что означают услышанные ею странные слова и не знаю ли я, о каком озере говорил голос? И как найти озеро, находящееся под землей? Где оно может быть расположено?

Тут я вспомнил одну старинную легенду. Если ей верить, церковь Сен-Сернен стоит на месте священного озера, на берегах которого в незапамятные времена мерялись силою древние божества. На берега озера приходили друиды исполнять обряды, связанные с водой. Галлы, вернувшиеся из военного похода, бросили в озеро золото, доставленное из далеких Дельф. Когда закладывали фундамент большого собора Сен-Сернен, епископ Сильвий осушил озеро. Для этого он вырыл колодец, и вода ушла в него, но вскоре опять появилась, и в центре опоясывающего фундамента собора образовалось озеро. В VIII в. епископ Тулузский Аррузий приказал сделать к озеру проход и лестницу. Епископ занимался магией и был уверен, что под землей обитают враждебные силы, кои следует истребить. Однажды его нашли мертвым у подножия сооруженной им лестницы. Его преемник Манчио приказал замуровать дверь, ведущую на лестницу. Хроника гласит, что век спустя дверь открылась сама по себе. Потом ее заперли на ключ, однако согласно традиции настоятели собора Сен-Сернен запрещали пользоваться и дверью, и лестницей, а некоторые и вовсе отрицали их существование.

Без сомнения, именно к этому таинственному озеру просили пойти помолиться Мари Сели.

 

Озеро Сен-Сернен

В прежние времена я не раз пользовал монахов из монастыря Сен-Сернен и поэтому был знаком с аббатом капитула, толстым склочником, постоянно судившимся со всем миром. Он страдал от своей тучности, вызванной перееданием, и страдал горько, ибо его идеал — тощий аскет — был для него недосягаем. Продолжая есть весьма обильно, он одновременно просил у меня средство для похудания. Видя во мне тайного еретика и подозревая меня в чернокнижии, он был готов с этим смириться, ежели я с помощью колдовства сделаю его худым. Однако колдовать я не умел, чудодейственного средства для похудания не знал, а потому не удовлетворил его желание, и тучный аббат не простил меня.

В Тулузе аббат слыл лицом могущественным, и далеко не каждый мог добиться у него приема. Он завел себе настоящий двор, сплошь состоявший из духовных особ, с которыми он приятно проводил время в нескончаемых трапезах.

Прежде я бывал в доме аббата, расположенного неподалеку от собора Сен-Сернен, и надеялся, что по старой памяти меня после трапезы пропустят к хозяину, но мне удалось добраться только до дверей трапезного зала. Когда было произнесено мое имя, я услышал шум голосов, а затем отчетливо зазвучали слова «чума» и «зараза», повторявшиеся на все лады. Наконец, перекрывая все прочие голоса, из-за неплотно прикрытой двери раздался зычный голос аббата Бернара.

Все знали, что я каждый день осматривал множество больных чумой, и элементарная осторожность диктовала не приближаться ко мне. Из-за закрытой двери аббат с готовностью поблагодарил меня за мужество и, по-прежнему не открывая двери, спросил, зачем я пришел и чего хочу?

Было трудно объясняться через дверь, но я все же попытался.

— Короче, — прервал мои рассуждения аббат.

Когда я заговорил о сне, то услышал, как он, подавляя смех, приглушенным голосом сообщил канонику:

— Этот лекарь пришел поведать нам сон публичной девки.

Однако когда я перешел к подземному озеру, воцарилась тишина, неожиданно нарушенная смехом аббата — наигранным, чересчур громким и никак не соответствовавшим затронутой теме.

— Нет никакого озера, — ответил он мне в щелку. — Сами подумайте, разве могло бы такое огромное здание, как собор Сен-Сернен, устоять на воде? Эта сказка хороша для обитателей «Цветочной корзины». Так что до свидания. У нас здесь много каноников преклонного возраста, для них малейшее дуновение заразы может стать губительным.

И он плотно прикрыл дверь.

Я знал, кому доверяют охрану Сен-Сернена. Сторожа, бывшего солдата преклонных лет, звали Антарес Либона, и по ночам он нес караул, расхаживая с обнаженным мечом вокруг вверенного ему сооружения. Днем он отсыпался, а с наступлением сумерек неустанно обходил все приделы собора и следил за входом в крипту, где хранились реликвии и бесценные сокровища, принадлежавшие церкви. Антарес Либона слыл человеком суровым и неподкупным.

Его называли убийцей гугенотов. Тридцать лет назад он прославился при обороне Сен-Сернена — когда на протяжении шести дней кальвинисты, захватившие Тулузу, пытались разрушить собор. Поговаривали, что за монастырской оградой он хранит несколько голов, отсеченных собственной рукой. Несмотря на воцарившиеся сегодня мир и покой, он с тех пор не мог заниматься иным делом, кроме как охранять Сен-Сернен. Не стану распространяться о своей беседе с Антаресом Либона — услышав о подземном озере, он рассмеялся точно так же, как аббат Бернар, однако, когда я изложил свои условия, озеро довольно быстро стало реальностью и его существование, в котором я уже тоже начал сомневаться, не вызывало больше никаких сомнений. Было озеро, и был ключ от двери, за которой находилась лестница, ведущая к воде. Если бы не моя уверенность в необходимости исполнить возложенную на Мари Сели высокую миссию, я бы ни за что не стал искушать Антареса Либона. Впрочем, предложение мое было принято гораздо быстрее, чем я думал, и с очевидной радостью.

Зная, что решение многих вопросов часто зависит исключительно от количества золота, я зарыл у себя в погребе запас сего развращающего людей металла. Теперь я выкопал свое золото и, согласно уговору, отнес его сторожу Сен-Сернена. Цифры произносить не хочу: не стоит называть сумму, за которую человек соглашается поступиться долгом, ибо нет в этом ничего хорошего. Было решено, что в три часа ночи, когда все в городе спят, Антарес Либона впустит нас в собор.

Привыкнув, что я всегда успешно решаю все проблемы, сестры Рузье не удивились моей удаче. Однако Мари Сели еще требовалось покинуть улицу Аш, которую по ночам с обеих сторон охраняла городская стража. Впрочем, стражники знали меня давно, а потому с пропуском у меня проблем не возникло.

Условились, что, раз уж Мари Сели удастся выбраться из ада, в который чума превратила улицу Аш, она больше туда не вернется. Ей дали свежее белье и специально развели большой огонь под котлом с водой, чтобы прокипятить платье. Предосторожности отнюдь не лишние: я не мог допустить, чтобы она стала переносчиком заразы, да и в таинственное святилище, куда она стремилась по приказу загадочного голоса, лучше отправляться в чистой одежде.

Про себя я думал: «Пожалуй, я был не прав, когда решил не переселяться в Памье. Конечно, там чаще убивают из-за разногласий в вопросах веры, но, если подумать, ни во Франции, ни в каком-либо ином краю нет больше такого города, где бы публичным домом заведовала столь сознательная особа, как Онорина Рузье, а среди девок были бы такие набожные создания, как Мари Сели».

Пробило три часа. Известив об этом спящий город, ночной глашатай удалился в направлении улицы Тор. Я и Мари Сели замерли у ворот Семи смертных грехов. С тех пор как мы покинули улицу Аш, Мари Сели не произнесла ни слова — уверенно семенила рядом со мной, по-прежнему прижимая к себе свою корзинку.

— Там немного белья и чуть-чуть еды, — прошептала она перед уходом.

После молитвы она намеревалась пешком отправиться к себе в родную деревню, расположенную где-то в глубине Пиренеев.

Дверь собора Сен-Сернен приоткрылась, и я увидел высокую фигуру Антареса.

— Это и есть та самая дама, которой велено помолиться на берегу озера? — спросил он.

— Она самая.

В соборе было довольно светло, так как в приделах и возле некоторых гробниц горели свечи. Изнутри храм выглядел огромным, и я невольно, сам не знаю почему, вдруг ощутил себя в опустевшем чистилище. Антарес говорил шепотом: похоже, его смущал необычный характер предстоящего поступка.

— На моей памяти никто еще не выражал желания отправиться к озеру, — произнес он.

Однако прежде мы следом за ним спустились в крипту, где пахло мертвым камнем и застарелым ладаном.

Антарес вручил каждому по горящей свече. Я вспомнил о бессчетных сокровищах, скопившихся за многие века в крипте Сен-Сернена, и с любопытством огляделся. На массивной золотой пластине возвышался некий предмет, накрытый куском шелка, — череп святого Сатюрнена, выносимый на хоры во время больших праздников. Немного поодаль я узнал распятие Доминика, которым он воодушевлял крестоносцев идти уничтожать альбигойские святыни. В углу были сложены тускло поблескивавшие расшитые драгоценностями ризы, стояли массивные сундуки, набитые дорогими дарами раскаявшихся грешников, полагавших, что можно искупить прегрешения, пожертвовав храму дорогое украшение; дарам и всевозможным реликвиям было несть числа: посохи, митры, части вооружения, принадлежавшие святым, умершим много веков назад…

Узкая дверь, незаметная за свалкой рухляди, со скрипом отворилась, и тотчас ледяное дыхание ветра, вылетевшее из неведомых глубин, погасило наши свечи. Пришлось зажигать их вновь.

— Это сквозняк, — неуверенно проговорил сторож. — Хотя говорят, что это дышат мертвые. Последнего усопшего оттащили сюда пятнадцать лет назад.

— Откуда здесь покойники? — в изумлении спросил я.

— Не пугайтесь, в самом низу лестницы, на подходах к озеру, ответвляется длинная узкая галерея, и там на полу отлично сохраняются трупы. Отшельники, проживавшие в монастыре, давали обет молчания, и тот, кто исполнял его, удостаивался особой привилегии — получал право быть погребенным в галерее, где тело его не подвергнется разложению и полностью сохранит свою материальную оболочку. Те, кто хотел остаться лежать в галерее, полагали, что, когда настанет час Страшного суда, у них будет преимущество: им не придется искать свое тело, а значит, они смогут восстать при первых же звуках трубного гласа.

Сначала сторож вознамерился проводить нас, но потом передумал.

— Я подожду вас здесь. Лестница длинная, спускайтесь по ней, никуда не сворачивая. Мертвые справа, но лучше на них не смотреть.

Я спускался первым, за мной, по-прежнему сохраняя величайшее спокойствие, шла Мари Сели. Хотя ступеней этих и редко касалась нога человека, они сильно истерлись и искрошились. Впрочем, время изнашивает любой материал, разрушает его структуру даже в немом мраке ночи. В плотном, давящем воздухе ощущалось дыхание ветерка, но понять, откуда он сюда задувал, я не смог. Размышляя о ветерке, я забыл сосчитать ступени: спуск был таким длинным, что казалось, лестница уходит под землю на глубину, равную высоте рвущегося в небо шпиля собора.

Я постучал по стене справа, и ее толщина внушила мне уверенность. Внезапно рука моя ощутила пустоту. Я вытянул вперед левую руку со свечой, и трепещущий язычок пламени осветил обитель мертвых, наполненную покоем и тишиной загробной жизни. Вид усопших не пробуждал ни тревоги, ни страха. Они напоминали засохшие человеческие деревья — печальные мумии, числом около дюжины. Скрестив на груди руки, мумии лежали в ряд, за исключением одной, у которой была всего одна, зато поистине гигантская рука с такими длинными ногтями, что, судя по всему, после смерти отшельника они росли еще долго. Явление весьма распространенное, но от этого не менее впечатляющее. Вереница усопших не внушала тревоги, ибо не оставляла сомнений, что лежали они здесь так, как их положили, и после ухода живых никто из покойников не вставал, не поднимался по лестнице и не скребся в дверь, пугая церковных сторожей и священников. Из обители мертвых струился неизъяснимый аромат, не имевший ничего общего со смрадом разложения, напротив, запах, поднимавшийся оттуда, напоминал минеральное масло — неведомый бальзам, выделенный из субстанции вечности.

— Они умерли, — произнесла Мари Сели и чуть громче добавила: — Я вижу воду.

Действительно, несколькими ступенями ниже стояла вода.

Иссиня-черная гладь не отражала ни единого отблеска, напоминая безвременно погасший сапфир. И все же от этой грозной безмолвной стихии не веяло смертью. Свеча, удерживаемая мною над поверхностью озера, позволяла узреть овал бесконечного, невиданного зеркала, уходившего в бездонную глубь и наводившего на мысль о водном коридоре, спускавшемся до самого центра планеты.

И в этой бездне мне на миг почудились расплывчатые черты огромного загадочного лица, которое описать словами не было никакой возможности… Тайна стоячей воды… Улыбка видения… Взор без радости и без печали под недвижными веками…

Быть может, в толще воды передо мной промелькнула божественная эманация души, стоящая на высшей ступени иерархической лестницы природы: в здешних непроглядных сумерках, клубящихся под громоздкими замысловатыми архитектурными формами древнего собора, она вполне могла обрести свое тайное пристанище. А может, это подземелье со стенами цвета селитры и каменной соли с незапамятных времен служит жилищем таинственной сущности, именуемой душой города, душой Тулузы? Синяя вода, не зная обновляющего действия солнечного света, стынет в бездонной каменной чаше, а омытое ледяной водой физическое тело мира из этой бездны посылает свои отражения в верхние слои, отчего на поверхности озера возникают таинственные призраки, несущие людям не то немедленную гибель, не то вечное бессмертие.

Отблески свечи буквально отскакивали от водной глади — подземная лимфа не пропускала света, зажженного человеком. Между гладкими стенами и мертвой поверхностью воды пролегла узкая полоска серого песка; пройти по такому берегу мог только смельчак, способный сохранить равновесие, даже когда на него давят сразу и снизу и сверху — снизу непроницаемая водная гладь, сверху устрашающе низкий свод.

Неожиданно я осознал, что мертвенная гладь озера неумолимо притягивает меня к себе, словно я стою перед дверью в таинственный мир, где меня ожидают и вечное наслаждение, и неизбывный ужас. В этом мире царствовала бесконечная метаморфоза, и я, испытывая сильнейшее искушение узреть изменчивый облик духовной красоты, мелькнувший передо мной в толще вод, шагнул вперед…

Мари Сели удержала меня. Как всегда невозмутимая и спокойная, она стояла, одной рукой прижимая к себе корзинку, а в другой держа свечу. Она пришла помолиться на берегу озера и теперь ждала, когда я наконец оставлю ее одну.

Потоптавшись, я поднялся на пару ступенек.

— Я подожду вас наверху лестницы.

Она кивнула. Поднимаясь, я видел, как она, опустившись на колени, закрепляет в растрескавшемся камне свечу.

Мне не пришлось долго ждать. С прежним отрешенным выражением лица она довольно быстро поднялась с колен — молитва ее оказалась короткой.

Мы выбрались из склепа, и сторож дрожащими руками запер за нами дверь. Тревожно озираясь по сторонам, он без устали повторял:

— Бояться тут нечего. Ночью сюда еще никто и никогда не приходил.

Впрочем, все поведение его свидетельствовало об обратном. Когда наконец голос его смолк, мы неожиданно заметили монаха, недвижно стоявшего среди колонн. Лицо его, словно высеченное из камня, было повернуто в нашу сторону, а глаза устремлены прямо на меня.

Я вопросительно посмотрел на Антареса Либона — он также увидел монаха и в страхе прошептал:

— О Господи! Раньше его тут не было! Это кто-то из членов капитула!

И резким движением вытолкнул нас за дверь.

Площадь перед собором Сен-Сернен была пуста. Я спросил у Мари Сели, куда она пойдет, и та ответила, что давно уже хотела вернуться к себе в деревню. Неопределенно махнув рукой, она дала понять, что, в сущности, сейчас ей все равно, куда идти, и засеменила в сторону улицы Тор.

 

Изумрудная чаша

С того дня чума, словно по велению Всевышнего, пошла на убыль, и эпидемия завершилась на удивление быстро. Признаюсь честно, я не знал, следовало ли усматривать в этом чудо, или же просто в природе все шло своим чередом.

Зная точно, что чудесная молитва ее не спасет, Марианна Рузье встречала смерть без страха и волнения. Пораженная болезнью еще до того, как голос отдал приказ Мари Сели, она воспринимала свою смерть совершенно естественно. К моему великому изумлению, когда кюре из церкви Дальбад пришел к ней со Святыми Дарами, она не захотела исповедаться. Девицам, занимавшимся проституцией, Церковь запрещала посещать мессы и другие религиозные таинства, и Марианна Рузье в конце концов сама отвергла религию — так же, как религия отвергла ее.

Я столкнулся со священником, когда тот уже уходил.

— Моя сестра ждет вас, — сказала мне Онорина Рузье. — Ей надо с вами поговорить.

Марианна Рузье лежала в крохотной мансарде под самой крышей. Суровое выражение лица не смягчилось даже при моем появлении. Едва я переступил порог, как она принялась рассказывать, словно боялась, что смерть помешает ей выговориться.

— Я подумала, вам, наверное, обо всем известно, ведь все случилось благодаря вам. Вы ведь даже не удивились, когда Мари Сели стала вроде как святой. Но в таких домах, как этот, святых не бывает, в них есть только несчастные девицы, которых приговаривают к наказанию кнутом, если они решат прогуляться по улицам, а в некоторых городах еще и клеймят каленым железом. Священники отказывают им в отпущении, а кое-где даже обрекают на смерть, если они переступают порог церкви. Святых нет, есть только несчастные создания, и их ждет ад, вечное проклятие, и все эти муки только за то, что они своим телом дарят радость мужчинам. Я могу так говорить, потому что уже ничего не боюсь. Я всегда знала, что Бога нет. Если бы был хоть какой-нибудь бог, он бы не допустил торжества несправедливости. Но тогда кто же есть? Бога нет, но необъяснимые явления остаются. Вот послушайте… Бордель, который я содержала в Памье, достался мне от матери. А та в свою очередь получила его от моей бабушки. И ни одна из них не верила в Бога по причине творившегося вокруг зла. Бордель назывался «Красный фонарь», такие есть в любом городе. Мне кажется, в прежние времена бабушка изгоняла из него верующих женщин — считала, что они могут сговориться с дурными людьми, обрекающими публичных женщин на пытки и смерть. И вот что случилось с моей бабушкой.

Однажды ночью кто-то постучался к ней в дверь. Час был поздний, а после полуночи принимать посетителей запрещалось. Но бабушка открыла — из жалости, так как человек сказал, что смертельно устал. Действительно, лошадь его была в мыле. У чужестранца была длинная борода, а на груди крест. Кажется, он еще и отличался редкостной красотой. «Вы были обязаны мне открыть, ибо я принадлежу к славному ордену госпитальеров», — с громким хохотом заявил он. Бабушка быстро поняла, что перед ней сумасшедший. Но не могла не впустить безумца, заявившегося к ней посреди ночи. Гость сказал, что уже три недели не слезал с коня, не ел и не пил. Он в самом деле был очень усталый, и в тот же вечер умер.

— Вы сказали, он был из ордена госпитальеров? — уточнил я.

— Вроде да. Умирая, он в знак благодарности сделал бабушке подарок — оставил ей некий предмет, обладавший, по его словам, огромной ценностью, поэтому он носил его на груди.

— Известно ли вам имя этого рыцаря? — спросил я. — Не звали ли его, случаем, Антуан де Кассаньявер?

— Не знаю. Предмет имел форму чаши, выточенной из огромного изумруда, и бабушка подумала, что его можно дорого продать. Но сначала она решила помыть чашу, так как на донышке была грязь, напоминавшая засохшую кровь. А когда вошла в неосвещенную комнату, где оставила чашу, то увидела, что чаша источает сияние, и лицезрение этого дивного сияния наполнило ее душу неведомой сладостью.

Сердце мое заколотилось в груди. Черты лица Марианны Рузье смягчились, и она умолкла.

— А дальше?

— Она не стала мыть чашу, а накрыла ее и оставила под самой крышей, в тесной комнатушке, куда обычно никто не заходил, в маленькой мансарде, очень похожей на эту. Она вынесла оттуда все вещи, оставив только столик с чашей. Время от времени она в одиночестве заглядывала туда и любовалась чудесной реликвией. А дальше случилось вот что. Однажды в ту комнату вошла одна из женщин, что работала у бабушки. Занавески на окнах были задернуты, в каморке царил полумрак, а чаша с остатками засохшей крови источала свет. Особенно ярко светилась кровь. Женщина заплакала, с плачем спустилась вниз и несколько дней подряд провела в молитвах. Потом отказалась заниматься своим ремеслом, ушла из дома и, как говорят, вступила в монастырь. Бабушка никому не давала ключ от той комнаты, но время от времени какой-нибудь девице все же удавалось проникнуть туда. Она смотрела на чудесное сияние, исходившее от чаши, терзалась угрызениями совести, молилась и, порвав со своим прошлым, обращалась к Богу.

— Но чаша, что стало с чашей?

— Не торопитесь. Бабушка завещала чашу моей матери, и та не стала ничего менять — постоянно находились женщины, которые при виде загадочного свечения начинали молиться, а потом уходили в монастырь. После смерти матери чашу унаследовала я.

— Так где же она? Что вы с ней сделали?

— Не торопитесь. Я тоже не хотела ничего менять и поступила по примеру бабушки и матери — оставила чашу на прежнем месте. Но сама никогда не смотрела на нее, наоборот, накрыла ее плотной тканью, чтобы никогда ее не видеть. Я не хотела молиться Богу. Не хотела, чтобы дурные люди считали меня своей. Эти люди были безжалостны к своим ближним, они строили огромные каменные соборы, где не было места для падших женщин, то есть для тех, кто несчастнее всех на свете.

— А когда вам пришлось покинуть Памье?

— Консулы дали нам на сборы всего несколько часов. Наверное, они хотели послать нас на смерть. Я отдала Мари Сели ключ от маленькой комната под крышей и велела взять реликвию, сокрытую под куском ткани. Мне надо было позаботиться о других вещах. Мы уехали. Мари Сели сказала, что положила чашу к себе в корзину. А потом я услышала, как она говорит: «Не могу понять, что со мной случилось. Я очень изменилась. Вдруг ни с того ни с сего вспомнила все молитвы, которые учила когда-то очень давно. Но эти молитвы не подходят. И пока мы шли, я сочинила новые». Мари Сели сочинила молитву! Вы не представляете, какой она была прежде и что означает сама мысль сочинить молитву для такого создания, как она! Мари Сели была простой крестьянкой, родом из глухой деревни, затерянной в Пиренеях; кажется, ее деревушка зовется Казариль. Моя мать взяла ее к себе из жалости. В тот день, когда нас выгнали из Памье, мы расположились на ночлег в просторном амбаре в деревне Венерк. Посреди ночи я проснулась. И знаете, что я увидела? Мари Сели стояла на коленях, повернувшись лицом к стене и молилась перед своей корзиной!

— Так куда же делась чаша?

— Потом вы распорядились нашей жизнью, сделали для нас все, что могли. Мне следовало сразу рассказать вам правду, но я уже не раз обжигалась: стоит завести речь о сокровищах, зло уже тут как тут, стремительно набирает силу. Вспомнила, с какой осторожностью обращалась с чашей бабушка. Я не верю в Бога, а потому подумала, что все должно идти своим чередом, как предписано уж не знаю кем. Мари Сели услышала голос, велевший ей пойти помолиться возле озера. Можете вы мне сказать, кому принадлежал этот голос?

Не имея ответа на ее вопрос, я отвел глаза и пробормотал:

— Существуют невидимые силы, они не исходят от Бога, но обладают властью большей, нежели люди, и эти силы иногда — очень редко! — вмешиваются в жизнь людей.

Марианна Рузье горько рассмеялась.

— Вот именно, очень редко! — И продолжила: — Мари Сели рассказала мне и про голос, и про его приказ. Я ничего не ответила, только показала ей опухоли у себя в паху: они как раз начинали созревать. Она воскликнула: «Лучше умереть! Это великое счастье!» — и продолжала молиться. Неожиданно она увидела во сне себя. Она стояла на берегу очень глубокого водоема, такого глубокого, что он казался бездонным. И она открыла свою корзину и бросила в воду изумрудную чашу вместе с остатками светящейся крови. Затем наклонилась к озеру и увидела яркий свет, сопровождавший ее, как мне сказали, вплоть до последнего вздоха.

Я прошептал: «Понимаю» — и ушел. Мне нужно было подышать воздухом. Главное же, мне требовалось понять, что теперь делать.

 

Исаак Андреа

На берегу Гаронны, на дороге, ведущей в Сейсес, я встретил единственного во всем городе человека, которого мог, не раскрывая секрета, мне не принадлежащего, расспросить и о таинственных голосах, и о поисках Грааля.

Когда Исаак Андреа говорил с вами, взор его устремлялся вдаль, а потому речь его обладала необычайной убедительностью, словно он изрекал слова, выгравированные на мраморной скрижали духа и видимые только ему одному.

— Ты спрашиваешь, почему голоса не выражаются более определенно и почему, мягко говоря, слова их не отличаются последовательностью? Послушай, когда ты разворошишь палкой муравейник, тебе придется потратить целую жизнь, чтобы понять, был ли твой поступок по отношению к крохотному народцу актом правосудия или, наоборот, несправедливостью. Существа из высших сфер не интересуются каждым из нас в отдельности — они приказывают, открывают истину и уходят. Они, как и мы, могут ошибаться. Их не волнуют наши мелкие желания. Сами того не ведая, они могут обмануть нас. Поэтому закон, порядок вещей, Бог, словом, та могущественнейшая сила, имя которой не имеет значения, решила отделить один мир от другого. Сообщение между двумя мирами крайне затруднительно. После двадцати лет молитв какой-нибудь святой иногда может уловить словечко из другого мира. Разумеется, иногда случается, что юная бездушная девица, подобная Люциде де Домазан, получает дар притягивать к себе существа из потустороннего мира, ибо земная красота соотносима с красотой, царящей в иных мирах. Вокруг нас все сплошная тайна, и голоса, которые мы слышим, лишь усугубляют эту тайну. Не знаю, стоит ли вообще прислушиваться к этим голосам.

Еще ты спрашиваешь, уверен ли я в том, что кровь Христова может влиять на человечество спустя столетия? Естественно, ибо существуют талисманы — предметы, в которых концентрируется небывалая мощь, и есть силы, излучающие свет и способные сжечь душу. Но где находится кровь Иисуса Христа, где ее чудесные частицы, где невыразимая субстанция, оставшаяся после испарения из нее влаги? Разве ты не знаешь, что злой гений человечества заставляет людей красть, совершать подлоги и изобретать поистине дьявольские хитрости, едва только на кону оказываются ценности высшего порядка? Ни богатство, ни жажда золота не рождают столько преступлений, сколько их совершается с целью осквернить Божественное. На Востоке крестоносцы отыскали чашу Иосифа Аримафейского, наполненную кровью Иисуса Христа, и теперь ее можно видеть в одной из церквей Генуи. Но это ненастоящая чаша, ненастоящий изумруд, ненастоящая кровь. На ее месте давно уже стоит грубая подделка. Тебе лучше меня известно: во многих церквах Запада как реликвии берегут чаши, сосуды, вместилища, где содержится драгоценная кровь, но число этих церквей так велико, что, если собрать эту кровь в один сосуд… но лучше об этом не думать. Следы крови Иисуса Христа остались также на плащанице, в которую было завернуто его тело. Но ведь есть множество плащаниц. Еще несколько лет назад в одной из часовен позади собора Сен-Сернен хранился святой саван, привезенный из Перигора, из монастыря в Кадуэне. Чтобы плащаницу не украли, ее заперли в сундук с шестью замками, и шесть ключей от этих замков раздали шести разным людям — консулам, нотариусам, служителям церкви… И все же святой саван был украден!

Тела, прошедшие очищение, тела чистых душой обладают великой силой. Те, кто приближается к ним, испытывают желание очиститься, отрешиться от мира, стать ближе к Богу. Какому-нибудь несчастному достаточно только подойти к частичке мощей, и он меняется полностью. Причину этих изменений я объяснить тебе не могу, ибо в невидимом мире происходит много того, о чем нам не ведомо. Именно поэтому люди так яростно набрасываются на останки праведников. Ты никогда не задавался вопросом, почему во времена альбигойцев Церковь так часто возбуждала процессы против мертвых? Прежде всего против мертвых совершенных?.. Церковь была одержима силами зла. Она заставляла выкапывать трупы альбигойских святых и уничтожать их плоть, ибо знала, что в этих останках содержится светлая сила. Вот их и бросали в костер. Но в стороне от освященной земли, где хоронят умерших христиан, есть одинокие могилы совершенных альбигойцев, навсегда избавленных от преследования инквизиторов. Эти невидимые могилы находятся на обочинах дорог, возле неприметных источников или в пещерах на склонах гор. И есть еще люди, которые в определенные дни, никогда не совпадающие с днями христианских праздников, в силу традиции, передаваемой от отца к сыну, идут, сами не понимая почему, в указанные места, где нет крестов, и произносят молитвы без слов. И после паломничества к таким местам они начинают с любовью относиться к людям.

Да, Грааль несомненно находится на Тулузской земле, но форма, о которой ты думаешь, у него не единственная: Грааль — это не только изумрудная чаша с иссохшей кровью Иисуса Христа на дне. Множество Исусов пришли на эту землю указать людям путь к спасению. Это были совершенные альбигойцы, братья Иисуса Христа. Их не узнали, а потому убили. Но если бы даже их пришла целая тысяча, ничего бы не изменилось. Наверное, так уж заведено: люди не могут быть спасены другими людьми, они могут спастись только сами…

Так говорил Исаак Андреа, самый ученый человек в Тулузе; он был настолько мудр, что скрывал свои познания и доброту свою являл только в исключительных случаях.

И Исаак Андреа добавил:

— Иди! Чтобы найти, надо искать. Но когда долго ищешь одну вещь, нередко находишь другую, и довольствуешься ею. Когда ты устанешь от поисков, вспомни, что есть дом, где из одного окна видны башни Тулузы, а из другого — синие воды Гаронны, что перед домом разбит садик с кипарисами, а в нем сидит старый человек, всегда готовый встретить тебя как друга.

 

Придорожная липа

— О мой господин, мне был знак, — сказал мне Торнебю, когда я пришел к нему спросить, отправится ли он со мной в Пиренеи.

— И что это за знак?

— Большая липа, что растет на обочине Арденнской дороги, за воротами Мюре, говорила со мной на своем липовом языке.

— А ты уверен, что она обращалась именно к тебе и что ты правильно понял ее слова?

— Когда я шел по дороге и поравнялся с этим деревом, ветви его внезапно пришли в движение, и я понял: дерево разговаривает, и обращается оно ко мне.

— Но ведь в тот день был сильный ветер!

— О! Разве можно думать о ветре, когда с тобой разговаривает придорожная липа, когда она обращается к тебе с просьбой?! Да и какое, собственно, значение имеет ветер? Главное — это слова липы, а она сказала мне вот что: «Если ты не придешь мне на помощь, я скоро умру. Смерть моя близка, близка моя смерть! Спаси меня, спаси, о прохожий!» Она говорила совсем простые вещи — то ли для того, чтобы ее лучше поняли, то ли потому, что дерево не может рассуждать как человек. Впрочем, глядя на засыхающую старую липу, я и без слов понимал, что, если немедленно не помочь ей, она скоро умрет. Во-первых, у нее слишком много нижних сучьев, и их надо обрезать, ибо чем старее дерево, тем больше ему требуется сил для верхушки, тянущейся к небу; во-вторых, в ее тени поселилось множество паразитов, извлекающих соки из земли, принадлежащей ей по праву вот уже больше века. Поэтому надобно прогнать этих паразитов. Но и это еще не все. Липе нужна глинистая сухая почва, она боится постоянной влажности, а недавно, когда Гаронна вышла из берегов, земля под деревом просела и образовалось болото, которое и питает теперь липовые корни. Поле ничейное, поэтому болото простоит до тех пор, пока посланная небом жара не выпарит из него воду, но до этого времени липа вряд ли доживет. Поэтому она и позвала меня на помощь. А я выкопаю канаву и отведу воду из болота, и земля снова станет сухой и благотворной для дерева. Так что мне предстоит прорыть канаву. А блошиный народец, а миллионы, миллиарды тлей, пожирающих липовые листья! Тлей придется истребить, и для этого у меня есть особое масло. Но кроме тлей есть еще многочисленное племя муравьев, упорных, прожорливых и ловких. Муравьи живут в трещинах ствола и прогрызают в нем свои галереи, залы и туннели. А сколько в липовой коре мохнатых, рогатых и бархатистых гусениц и насекомых! И у всех жвалы, хоботки, буравчики, шильца, яйцеклады, которыми они легко пронзают кору липы и вытягивают из нее соки! Их всех тоже надо уморить тем же самым маслом. Ибо гибель старой липы, почтенного, но все еще цветущего дерева, станет великим бедствием. В наших краях липы редки — возможно, из-за ежегоднего весеннего разлива Гаронны, ведь избыток воды плохо сказывается на корнях липы. Чтобы извлечь ценный липовый сок, люди приходят из Сен-Симона, из Порте, из Монжискара, не говоря уж о жителях Тулузы. Заметьте, те, кто совершенно незнаком с жизнью деревьев, обычно делают очень глубокие надрезы, повреждающие древесину, и кто-то должен спасти дерево от этих варваров. Ибо на основе сока липы изготовляют удивительные лекарства. Этот сок излечивает даже эпилептиков. Его подвергают брожению и делают необычайно вкусную настойку, дарующую счастливые сны. Опавшие листья липы очень любят животные. К несчастью, люди, собирающие эти листья на корм скоту, не найдя на земле достаточно опавших листьев, безжалостно обрывают с ветвей живые. И кто-то должен уберечь дерево от этого варварства. Не только художники, но и все, кто умеет рисовать, знает: из липы изготовляют самые лучшие угольные карандаши, а потому они срезают с дерева все молодые ветки. Горланя песни и потрясая длинными палками с серпами на концах, художники приходят целыми группами, человек по пятьдесят, вместе с девицами, кои служат им моделями. Они отсекают молодые ветки и лишают дерево его красоты. Но кто-то же должен прекратить эти безобразия! А еще люди приходят обрывать цветы, из которых готовят отвар, посылающий спокойствие одним и легкое возбуждение другим — в зависимости от способа приготовления отвара. Липовый цвет обладает поистине чудодейственной силой! Но когда наступает осень, от дерева остается лишь несчастный обглоданный ствол, высящийся на обочине Арденнской дороги, возле болота, не позволяющего дереву восстановить свои силы. Липа позвала меня, ибо душе ее известно о моем долге перед деревьями. Я обязан заплатить этот долг, и я заплачу его…

И, вскинув на плечо заступ, Торнебю отправился на Арденнскую дорогу.

— Какой же ты счастливый! — промолвил я ему вслед. — Слова богов никогда не бывают ясными, но ты получил вполне внятный знак. И я завидую тебе: ты можешь посвятить себя дереву — тому, что можно увидеть, пощупать и понюхать!

 

Лес Крабьюль

В деревню Казариль, расположенную на склоне горы над Люшоном, ведет узенькая тропинка, которую зимой заваливает снегом. Чуть подальше, в долине, раскинувшейся в глубине горного массива, находится замок Брамвак. Прибыв в деревню Казариль, я принялся спрашивать местных жителей про Мари Сели.

— Женщина по имени Мари Сели? Та самая, что тридцать лет назад ушла из деревни в город? Да, она вернулась, и с собой у нее была корзинка. Она сказала, что недостойна войти в церковь, а потому опустилась на колени на паперти и стала там молиться. А на следующий день ее нашли там мертвой. Корзинка ее была пуста. Кто-то утверждал, что видел вокруг ее головы сияние.

Все. Больше никто не мог ничего сообщить. Чтобы понять, покоится ли Грааль на дне подземного озера под собором Сен-Сернен, или же, повинуясь неведомому голосу, мне предстоит и дальше искать его в Тулузском краю, я мог уповать только на собственное чутье. Но после случившегося я усомнился даже в природе голоса. Больше ни в чем не был уверен. Сомневался во всем.

И тут я вспомнил: неподалеку от руин замка Брамвак начинается очень густой лес, куда с трудом пробираются только самые отважные дровосеки. И подумал, что, быть может, под сомкнутыми лесными сводами, где нет места свету, зрение мое станет более острым? И отправился на дорогу Сент-Авантен.

— Здравствуйте, Мишель де Брамвак. Куда это вы направляетесь, сжимая в руках палку, похожую на посох епископа? Мне казалось, стада ваши давно вымерли, а замок ваш лежит в руинах.

— Здравствуйте, сеньор де Казариль. Я иду далеко, дальше, чем расположены руины моего замка, иду в дикий лес Крабьюль искать потерянное мною стадо снов.

— Ох уж эти сны! Вы нисколько не изменились, Мишель де Брамвак. Возможно, мы встретимся с вами в лесу Крабьюль, потому что я намерен отправиться поохотиться на медведя.

— Никто не изменился, сеньор де Казариль. Один ловит сны, другой медведей.

Проживавший в одиночестве в маленькой каменной башне в окружении неграмотных крестьян, сеньор де Казариль отчасти утратил разум. Ходили слухи, что когда-то давным-давно медведь задрал его невесту. С тех пор он стал ходить в горы охотиться на этого зверя и всегда старался поймать его живьем. Поймав медведя, он распинал его, привязав за лапы к четырем ветвям, а если удавалось поймать и медвежат, он распинал и медвежат. Когда медведь был распят, он подходил к нему, тыкал в морду смоченной желчью губкой, а затем убивал животное ударом копья. Это была пародия на распятие, святотатственная и бессмысленная. Однако сеньор слыл добрым христианином и каждое воскресенье причащался. К тому же действо происходило очень высоко в горах, среди пустынных скал, и уличить его в кощунстве было практически невозможно.

— Здравствуйте, Мишель де Брамвак. Куда это вы идете с вашей кривой палкой? В замке вашем давно гуляют волки, а в колодце выросла высоченная ель, длинная, словно зеленый волосатый червяк; вот уже тридцать лет, как макушка ее торчит из вашего колодца.

— Здравствуйте, мадам де Мустажон. Я не собираюсь пить воду из того колодца. Я иду дальше, в дикий лес Крабьюль, познать науку одиночества и послушать разговоры богов, ибо они охотнее разговаривают в недоступных чащах, когда ночи светлые и блестит луна.

— Мишель де Брамвак, есть только один Бог, и он не разговаривает с еретиками. Идемте со мной в замок Мустажон. Я охотно окажу вам гостеприимство. А вечером, прежде чем лечь спать, обучу вас катехизису.

Мадам де Мустажон улыбалась приветливой улыбкой, превращавшейся при ближайшем рассмотрении в гримасу по причине отсутствия нескольких зубов. Жилище мадам де Мустажон стояло высоко на скалах, однако она каждый день спускалась оттуда в церковь Сен-Авантен, чтобы помолиться, поболтать с кумушками и назначить свидание очередному молодому человеку. Своему лакею, неотесанной деревенщине из местных крестьян, она велела подвести ко мне мула, ибо тропа на Мустажон была необычайно крута и пешком ее не одолеть.

Но я покачал головой и отказался.

— А скоро ко мне прибудет прекрасная Люцида и все семейство Домазан из Тулузы, и даже Домисьен де Барусс, ставший настоящим святым! — уговаривала меня мадам де Мустажон.

— Большое спасибо за приглашение, мадам де Мустажон! Но я лучше пойду в лес Крабьюль и там поразмышляю в одиночестве.

Я продолжил свой путь, но дама неожиданно устремилась за мной.

— Мишель де Брамвак, я знаю, почему вы выбрали этот лес. В нем часто происходят странные встречи. Быть может, мы с вами тоже там встретимся. Признаюсь, я иногда хожу туда втайне ото всех, и все из-за своих волос.

Она приподняла частую сетку, прикрывавшую ее густые волосы, и я увидел, что они совершенно седые.

— У меня местами пробивается седина. А когда окунаешь волосы в воды источника, что находится в лесу Крабьюль, то благодаря свойствам той воды волосы становятся черными как вороново крыло. Я провожу вас к источнику, ибо мне кажется, что у вас в этом есть нужда.

— До свидания, мадам де Мустажон. Мне больше нравятся белые волосы, чем черные. Так же как и души.

На подходе к лесу Крабьюль я встретил дровосека.

— В этом лесу очень опасно, сеньор де Брамвак, в нем очень много тайн. Но если пойдете по дороге, где раньше возили лес, то выйдете к высокой скале, где с незапамятных времен стоит хижина дровосека. Однако с тех пор, как в ней по неведомой причине скончался Большой Ансельм, никто в ней больше не живет.

И мы договорились, что встреченный мною дровосек из деревни Оо каждое воскресенье станет приносить мне еду и оставлять ее возле порога.

Когда человек идет по лесу, он уверен, что лес молчалив и необитаем. Когда он живет в лесу, то вскоре обнаруживает, что лес полон шорохов и звуков и в нем живут разнообразнейшие существа всевозможных форм и размеров.

Во мне вновь, как в детстве, пробудилась способность понимать язык птиц. Я внимал призывам тетеревов в лесных зарослях, где земля усеяна крошечными дикими гвоздичками, прислушивался к грозному хрюканью кабанов, к приглушенному тявканью лисиц, догадывался, что легкое поскрипывание когтей ящерицы по камню предвещает очередную убыль в мушином племени.

Я научился отличать шум листьев одного вида деревьев от другого. Язык тополя звучал грубее языка ясеня. Язык берез был нежен, словно щебет юных дев. Елки нараспев читали проповеди. Они взяли на себя роль пастырей горной растительности. Акации разговаривали языком воинов. Но все голоса перекрывал шелест дубовых листьев. Дубы были патриархами этой земли, подлинными повелителями здешней каменистой почвы, и ветер, раскачивавший их ветви, изо всех сил уговаривал их поделиться своей неизбывной мудростью.

Углубляясь в дикие неизведанные уголки леса, я открыл загадочное скопление деревьев — настоящий собор тысячелетних стволов, полых, изъеденных временем и обросших мхом, отчего очертания их стали похожи на фигуры людей. Прижавшись к земле, сероватые лица стоящих в кружок деревьев смотрели на поляну, а тела тянулись вверх, к небу, подставляя солнцу покрытые листьями пальцы и заскорузлые подошвы с наростами пяток. И лица, и тела деревьев покрывали бесформенные грибы, полипы, вздутия, опухоли-паразиты. Лобные кости отличались чудовищными размерами, зияли гигантские трещины ртов. Эти раны в стволах, эти замшелые опухоли были королевскими знаками, символами времени и власти. Перевернутые короли молча взирали на меня.

В надежде встретить понимание у древесных патриархов я громко прокричал свой вопрос. Но надежды мои были напрасны. Я услышал только бессмысленный писк синицы и увидел, как в небесной вышине, описывая круги, парит орел.

Выбравшись из чащи Крабьюля, я дошел до каменистого плато, поросшего арникой и голубым чертополохом, пошел дальше и не заметил, как очутился возле скалистой развилки. Внезапно прямо передо мной выросли три грубо сколоченных креста. К центральному кресту были привязаны останки медведя. Дикие звери сожрали его мясо, остался только обглоданный до белизны череп да несколько клоков шкуры. Череп смотрел в небо, и в его пустых глазницах чернела тишина смирившейся природы.

К ночи я вернулся в хижину и, прикрыв ветхую дверь и устроив ложе из сухого папоротника, лег спать. Но заснуть не смог: со всех сторон до меня долетали всевозможные голоса и звуки — словно неведомые путники, пробираясь по лесу, вели нескончаемые беседы.

Кому принадлежали эти голоса?

Я знал, что зло, словно магнит, притягивает к себе слабодушных, что страсти зачастую подталкивают ко злу сильных, а потому всегда находятся люди, над которыми зло сумело одержать верх. Согласно легенде, в этой части Пиренеев жил древний человек по имени Басса Жаон. Это он свел с ума священника из Камора. Полагали, что родился он в тысячном году, но непомерная жажда жизни и низменных радостей плоти, ради которых он отрекся от собственной души, позволили ему отодвинуть наступление смерти. Он ловил молоденьких пастушек, забредавших в поисках своих овечек высоко в горы, и уносил их в пещеры, расположенные под ледяными озерами на вершине Сакру.

Неподалеку от его убежища располагалось озеро, покрытое толстой ледяной коркой. Но иногда на его гладкой поверхности появлялись трещины, слышался подземный гул и в вихре взметнувшихся ввысь ледяных осколков из озера выходила холодная и бездушная зеленая богиня Матагарри. Озеро вновь покрывалось льдом, а Матагарри шла на свидание с Бассой Жаоном. И тогда под каменными сводами горных чертогов раздавались сладострастные стоны и горестные стенания. Колдовские любовники оплакивали тот день, когда неумолимый закон обратит их обоих в недвижные камни, неспособные познать наслаждение.

Каждый поклоняется тем богам, которых заслуживает. Отчаянно вглядываясь в темноту, я надеялся узреть ту, кто поможет понять, как мне поступить и где продолжить свои поиски. Упования свои я возлагал на Иликсону, последнюю кантабрийскую богиню. Когда утлые челны друидов уплывали по реке времени, Иликсона поднялась в горы и скрылась во льдах, уснула в ледниковых расселинах. А когда она просыпается и, накинув на плечи плащ из белоснежных лебединых перьев, идет, легко перебирая снежно-белыми ногами, ее всегда сопровождают белая пиренейская серна и белая выдра.

В это воскресенье Пласид Эскуб, дровосек из деревни Оо, прибыл значительно позже обычного и, словно оправдываясь, сказал, что имеет сообщить мне нечто важное. Честно говоря, его путаные объяснения не показались мне интересными, однако он не отставал, и я смирился. Постепенно предо мной стала вырисовываться весьма неприятная картина.

Дровосек побывал на рынке в Сент-Авантене, куда приходят жители из Валь-д’Астоса, из долины Уэйль, из Люшона и даже из тех домов, что стоят на берегах Пика. Старичок-кюре из Сент-Авантена читал проповедь, обличавшую некоего еретика, прибывшего из Тулузы. Еретик сей злоупотреблял доверчивостью крестьян, выдавал проделки дьявола за безобидные фокусы, а по ночам снимал с виселиц трупы казненных и, без сомнения, использовал их для своих колдовских целей. Он пытался взбунтовать чернь против консулов и, побуждаемый гнусным стремлением осквернить святыни, провел в святая святых церкви Сен-Сернен публичную девку и превратил собственный дом в обитель разврата. Сейчас он ушел в чащу леса Крабьюль держать совет с древними языческими богами. Он пытался увлечь в лес и добродетельную мадам де Мустажон, которая лично засвидетельствовала это преступное намерение и принесла присягу в присутствии церковных властей. Одновременно она опровергла клевету, направленную против почтенного сеньора де Казариля. Насмехаясь над Христовыми Страстями, еретик распинал медведей, но дерзко утверждал, что это дело рук сеньора де Казариля. Еретиком этим, разумеется, был я.

Кюре Сент-Авантена заявил, что нечестивца, чье имя он произнести не осмеливается, ждет ужасная кара. Выйдя из церкви, Пласид Эскуб немедленно поинтересовался, что это за кара. И вот что он узнал.

Недавно в округе появился некий человек, подвергавший всех пристрастному допросу с целью отыскать тех, кто по-прежнему исповедует еретические учения. Человек этот, бывший ранее инквизитором в Лорагэ, называл себя папским легатом и подчинялся только Папе, в то время как ему были обязаны подчиняться все прочие церковнослужители. Легата звали Альфонс Уррак. В пятницу, выйдя после мессы из церкви Сент-Авантен, мадам де Мустажон, порхая от одной группки прихожан к другой, сообщала всем, что папский легат оказал ей великую честь, остановившись в старинном жилище Мустажонов, и что он уже придумал наказание для нечестивого еретика. Приглушенным голосом мадам де Мустажон извещала всех, что наказание будет самым ужасным, какое только может применить Церковь, и, перейдя на зловещий шепот, произносила одно лишь слово: отлучение!

Альфонс Уррак! Инквизитор, отказавший мне в разрешении похоронить Раймона д’Альфаро. Доминиканец из Авиньонета, одержимый поиском тайных нитей, связующих настоящее с прошлым, и безуспешно пытающийся постичь причины невидимого единения душ! О, сколь ужасна возложенная им на себя миссия — ведь именно его поиски не давали ненависти умереть!

 

Отлучение на горе

Лето подходило к концу. Сильные ветры перелетали из одной долины в другую, листья, воздух и вода меняли свои цвета, а в напевах пастушьих рожков появились грустные нотки.

С тех пор как Пласид Эскуб предупредил меня о грозящей опасности, он уже несколько раз побывал у меня, однако всякий раз, когда я спрашивал у него, какие новости, смущенно отвечал, что больше не ходит в Сент-Авантен, а потому ничего нового сказать не может. Каждый день я ждал распоряжения предстать перед церковным судом, но предписания все не было, и я даже начал верить, что Альфонс Уррак отказался от своих планов.

Но однажды в воскресенье вечером это все же произошло. Воскресный день, без сомнения, был выбран по причине рынка в Сент-Авантене, куда стекались жители из всех окрестных долин: Уррак хотел, чтобы впечатляющие приготовления к церемонии увидели как можно больше людей.

Помню, в тот день в чаще леса я нашел полянку, заросшую кустами дикой розы; кусты цвели так буйно, что земля не только под ними, но и вокруг превратилась в ковер из лепестков. Колючие заросли словно что-то охраняли; исхитрившись, я протиснулся сквозь колючки и в самом центре, на поросшем травой пятачке с удивлением обнаружил древнюю стелу, на одной стороне которой был нарисован знак, уже виденный мною где-то; знак был начертан рукой человека, но время наполовину стерло его.

Опускаясь за перевал Пейресурд, солнце окрасило низко бегущие облака в красные цвета, предвещавшие грозу, и сгустившиеся сумерки цвета ржавчины наполнились тревогой. Я шел к себе в хижину, надеясь завтра вернуться на место утренней находки.

И тут до меня донеслись звуки литургических песнопений; впрочем, не исключено, что это был гимн отчаяния. Многочисленные голоса, исполнявшие его, располагались где-то надо мной, отчего казалось, что скорбные звуки падают с неба.

Задрав голову, я увидел нависавшую надо мной каменную глыбу, укутанную плотным одеялом из можжевельника и розмарина. Изменив направление, я пошел вдоль желоба, именуемого лесорубами дорогой деревьев, ибо с помощью этого желоба они спускают бревна в долину. Каменистая тропа огибала гору и устремлялась ввысь, теряясь в вершинах Крабьюля, где нет никого, кроме одиноких горных орлов, и ничего, кроме мертвых озер, застывших в круглых гранитных чашах.

Идя по дороге, я неожиданно увидел плывущий над дорогой огромный крест, следом за которым двигалась длинная процессия, возглавляемая торжественно выступавшими священниками в парадном облачении. Я насчитал двенадцать священников, число, необходимое для проведения торжественного обряда отлучения, практиковавшегося в давние времена против альбигойцев. Двенадцать! Как ему удалось собрать вместе столько каноников? Там были кюре из всех окрестных приходов, а также из Оо и из Люшона. По большому носу и оттопыренным ушам я узнал каноника из Сен-Бертрана. Кюре из Сент-Авантена, маленький старичок с согбенной спиной и длинными седыми волосами, ехал на муле, так как в его более чем почтенном возрасте способность передвигаться пешком уже не входила в число достоинств. Этот кюре знал меня с самого детства, я никогда не сомневался в его доброте и теперь был уверен, что, вынужденный принимать участие в церемонии наказания, он сильно печалился. Следом за ним шел священник-маг Домисьен де Барусс, которого я узнал по высокому росту. При виде его меня охватила дрожь, но, поразмыслив, я успокоился. Да, под влиянием пылких и исполненных веры слов церемония отлучения от Церкви действительно возымела бы следствие в духовном мире, но теперь канонический обряд сразу утрачивал свою силу, ибо в нем принимала участие душа, одержимая злом.

Первым, с непокрытой головой и в белой рясе доминиканца, шел Альфонс Уррак. В отличие от следовавших за ним каноников и тащившихся в хвосте крестьян и дровосеков, он шел молча, тревожно озирая расстилавшийся у его ног лес и поглядывая на закатное солнце. Он явно хотел устроить настоящий спектакль, а потому решил провести ритуал на закате, в надвигавшихся сумерках. Пошептавшись с каким-то человеком, исполнявшим при нем обязанности проводника, Уррак направил свои стопы прямо к моей хижине. К величайшему своему изумлению, я узнал в проводнике Пласида Эскуба.

Альфонс Уррак поднял руку, и процессия остановилась; песнопения прекратились. Кюре из Сент-Авантена с трудом сполз со спины мула. Один из мужчин опустил на землю вязанку хвороста, оказавшуюся при ближайшем рассмотрении вязанкой факелов. Ризничий в фиолетовом облачении, доходившем ему до колен, начал суетливо раздавать факелы священникам. Подтянувшиеся крестьяне рассаживались на скалах, стараясь отыскать наиболее удобные места в первых рядах, чтобы с удобствами насладиться долгожданным зрелищем. Я видел их разинутые рты и вытаращенные глаза, свидетельствовавшие о беспросветной тупости. Мне даже показалось, что среди женщин я узнал мадам де Мустажон; возле нее я заметил изящную фигурку в платье с глухим белым воротником — почти сливаясь с воротником, белел овал лица, на котором зияли пустые глаза Люциды де Домазан, девушки без души.

Крестьяне расступились, пропуская двоих, прибывших позже всех. Эти двое принесли пустой гроб и опустили его на землю перед Альфонсом Урраком. Согласно символике ритуала отлучения, гроб означал гибель грешника, и если грешник выражал покорность, он приходил и ложился в него.

Изо всех ущелий медленно наползали вечерние тени. Ризничий в фиолетовом облачении перебегал от одного священника к другому и торопливо зажигал факелы. Альфонс Уррак подошел к самому краю утеса, нависавшего над лесом, и я услышал его хрипловатый голос, взывавший ко мне:

— Мишель де Брамвак, вы здесь?

Двенадцать священников подняли вверх факелы, затмив свет нарождающихся звезд, сгустившиеся сумерки вспыхнули, и надо мной образовалось сияние в форме огромного красноватого круга.

Сделав пару шагов вперед, я сквозь листву разглядел голову Альфонса Уррака, которая предстала предо мной в таком необычном ракурсе, что я готов был поверить: это мой собственный двойник в рясе доминиканца только что позвал себя по имени.

Привычным жестом священнослужители раскачивали факелы, не давая им погаснуть, и блеск их пышных праздничных облачений затмевал свет звезд. Факелы горели ярко, отбрасывая тревожные всполохи пламени, пляшущие языки которого заставляли дрожать горы и небо, — казалось, они с корнем выдирали дубы и ели, принося их в жертву Господу. Факел в руках Домисьена де Барусса пылал ярче всех — это был главный, материнский огонь, породивший внезапно запылавшие вокруг костры. Напуганная непривычным шумом летучая мышь, неуклюже захлопав большими крыльями, полетела над шеренгой каноников, и ризничий, схватив палку, бросился прогонять ее.

Я чувствовал себя карликом; неведомая сила, сметавшая все на своем пути, словно несла меня куда-то вместе с деревьями. Внезапно во мне пробудилась яростная воля к сопротивлению, желание бросить вызов могуществу Церкви, явившейся без всяких на то оснований вершить несправедливость и оскорблять меня в моем уединенном уголке.

— Да, я здесь, — ответил я, чувствуя, как голос мой идет вверх, где его ловит человек, волею Творца необычайно похожий на меня.

Разумеется, Альфонс Уррак знал наизусть и текст обвинения, и сакраментальные формулы отлучения — он ничего не зачитывал, а только говорил. Однако едва он произнес первые фразы, как вечерний ветер, вылетевший из ущелья Оо, взвыл и, пригнув пламя факелов, подхватил латинские слова и рассеял их над лесом.

Наклонившись вперед, Альфонс Уррак не заботился о том, понимал ли его грешник, то есть я. Его обуревала ненависть, которую я ему внушил. Но еще сильнее в нем клокотала ярость, пробужденная не только еретиками, живущими ныне, но и еретиками умершими и потому избежавшими заслуженной кары.

Каким-то непонятным образом мысль его шла ко мне, и я внимал ей свободно и непринужденно. И хотя в тексте обвинения прозвучала иная причина моего отлучения, я твердо знал, почему он предавал меня анафеме: доминиканец чувствовал, что древняя альбигойская вера пережила века и выжила, несмотря на бдительность папской Церкви, он знал, что вера эта, словно вечный огонь, по-прежнему пылала в моем сердце.

Чем больше он говорил, тем пронзительней становился его хрипловатый голос, тем громче звучали его слова. О, с каким восторгом превозносил он свою веру! Я страдал от его искренности, ибо не мог не понимать величия и красоты его слов. Ах, как же истово он верил! Человек в белом одеянии, похожий на меня лицом, мой жестокий брат ставил свое Небо выше правосудия и безоглядно любил свою Церковь и своего Бога. Не менее сильной была и его ненависть — он ненавидел меня до такой степени, что готов был пролить мою кровь. Его искренность взывала к моей собственной искренности. Мне хотелось высказаться, выступить в свою защиту, сражаться. Но как? Я был парализован, продрог до костей, ибо он напал на меня в тот самый миг, когда сомнение, поселившееся в душе моей, сделало меня особенно уязвимым. Великое бремя, сотканное из мрака, обрушилось на меня, грозя раздавить мою душу. У меня было такое чувство, словно изо всех ущелий и теснин выполз накопившийся мрак и, проникнув в мое нутро, застыл там навсегда. Моя вера съежилась. Я пришел сюда, где росли самые древние деревья Франции, чтобы с помощью языка природы постигнуть божественные тайны, но мне не суждено их понять. Все кончено. Мое преступление в глазах Церкви заключалось, скорее всего, именно в том, что я хотел понять. Но я больше никогда и ничего не пойму — своим обрядом Церковь обрекала меня на блуждание в потемках зла.

Отчаяние охватило меня. Если бы я мог кричать, все бы услышали, что я готов прийти и добровольно лечь в открытый гроб. Я даже попытался подняться по скале, дабы там, наверху, вытянуться в дощатой домовине и просить закопать меня живым.

Внезапно Альфонс Уррак умолк. Потом с его губ слетели последние, заключительные слова церемонии отлучения:

— In nomine Patris et Filii et Spiritus sancti. Amen.

Содрогнувшись, Уррак повелительно взмахнул рукой. Двенадцать факелов одновременно опустились и, отбросив судорожный отблеск, погасли. Двенадцать священников затоптали огонь ногами, словно в нем была заключена моя душа, отсеченная от сообщества творений Господа, моя духовная жизнь, которой только что положили конец.

И тогда в ночи, внезапно окутавшей мраком лес и горы, во мне вспыхнул великий свет. Я увидел и понял все, что мне казалось необъяснимым, — понял молчание богов и их слова, еще более загадочные, чем их молчание, понял добродетель Грааля, его священную красоту и его неуловимые свойства. Я искал его, а он был всюду, рядом со мной. Изумруд, покоившийся теперь под собором Сен-Сернен, содержал всего лишь каплю крови этого мира. Подлинная кровь Иисуса Христа струилась со всех сторон, смешивалась с румянцем осени и растекалась по земле среди опавшей листвы. Она лилась отовсюду, окрашивая старые дубы и придавая ржавый оттенок можжевельнику. Я стоял под дождем из пречистой крови. Можно было причаститься водой из любого источника. Тайна духа была доступна всем, и весь мир мог быть спасен. Не нужно было ни магических талисманов, ни искупительных реликвий, просто каждый должен был сам позаботиться о своем спасении, отыскать его в самом себе и разжечь, как раздувают угасший костер, тот единственный, от искры которого вспыхивает пламя.

Эта истина, удивительная и яркая, наполнила меня сладостным веселием, наступающим только при созерцании подлинной красоты. Я поднял голову и увидел неизвестную звезду, словно подтверждавшую своим непривычным блеском незыблемый порядок вещей. Никогда еще звезды не казались мне такими прекрасными и так гармонично расположенными на небесном своде.

С дороги доносились голоса священников, двинувшихся в обратный путь. Мул кюре из Сен-Авантена отказывался сдвинуться с места. Неожиданно раздался громкий треск и испуганные возгласы: это уронили гроб — он свалился со скал и разбился. Но вот голоса смолкли, и теперь до меня доносился только сдавленный шепот замешкавшихся и охваченных страхом зрителей; вскоре и их силуэты растворились во тьме.

Молчаливый лес вновь зажил своей обычной жизнью. Я услышал, как в стволах деревьев течет сок, почувствовал, как под землей шевелятся древесные корни. Стаи разбуженных птиц, взлетевших в усеянное звездами небо, вернулись на прежние места. Кроны деревьев, отшелестев, погрузились в ночной сон. И я, переполненный радостью, взял свой посох и двинулся в путь.

Шел я долго. Вскоре вдали зазвонил колокол, созывая на заупокойную молитву. Несмотря на разделявшее нас расстояние, я ясно, словно яркую миниатюру в книге ночи, увидел витражи в церкви Сен-Авантена, где, согласно обычаю, молились об отлученном от Церкви еретике, ибо его теперь не пробудит даже Страшный суд. Впрочем, трубы этого суда уже успели вострубить надо мной.

Я спустился по крутой тропе, извивавшейся среди гладкоствольных деревьев, и при моем появлении природа пробуждалась. Довольно урча, сновали в кустах барсуки. Я увидел хитрые глаза лисы — они смотрели на меня, и в них не было ни крупицы страха. Змеи и ежи сновали под деревьями, и потревоженные ими камешки с шорохом осыпались вниз. Перепрыгнув через ручей, я увидел, как из воды, сверкая, словно серебряный реликварий, выскочила форель. Возле меня уселась сова. Благодаря своим обострившимся ощущениям, я услышал, как из муравейника выползают муравьи, и догадался, что они дружески салютуют мне своими острыми жалами. В небесах крутилось загадочное колесо — тот самый знак, увиденный мною днем на камне в центре поляны, заросшей кустами дикой розы, знак, которому я тогда не придал никакого значения.

Меня слепил свет, исходивший от меня самого и даривший мне радость понимания. Я постигал гармонию, благодаря которой самый смиренный из всех живущих доставил Грааль в самое священное место на земле. Святой Грааль, который я искал, находился в моем сердце. Кровь Иисуса Христа текла в моих жилах. Я был Иисусом Христом…

 

Роза четырех всадников

В саду Исаака Андреа стоял алтарь, на котором в древние времена приносили обеты; он был украшен резными изображениями, сделанными в незапамятные времена.

Алтарь располагался в конце дорожки, обегавшей садик, и тот, кто стоял перед ним, мог видеть голубоватые извивы Гаронны и виноградники на склонах, а в светлую погоду — еще и легкую тень от далеких Пиренеев.

Исаак Андреа принял меня в своем доме, неподалеку от Тулузы. Дом стоял одиноко, к нему вела узкая аллея, обсаженная кипарисами; у Исаака Андреа было множество книг и рукописей. В дождливые дни мы разбирали греческие и византийские пергаменты, некогда хранившиеся в монастыре, на месте коего был выстроен его дом. А когда погода была хорошая, мы гуляли по дорожке вокруг дворика или бродили по крохотному четырехугольному садику, где среди эвкалиптов и смоковниц, окруженных глициниями, высились безымянные надгробия, и рассуждали о проблемах жизни и смерти.

Нередко Исаак Андреа говорил мне:

— Вот видишь, дела не имеют смысла.

И я вспоминал о том, во что вылились мои благие намерения.

— Мудрец может помочь людям только своими мыслями, а мысли совершенствуются в одиночестве.

— Что это за богиня, — спросил я однажды, указывая на отполированное до белизны каменное лицо на алтаре, — и как она могла сохраниться в аббатстве?

— Среди первых христиан были просвещенные монахи, понимавшие знаки древних богов. Это богиня Иликсона, душа, устремленная к божественному. Ее узнают по пиренейской серне и выдре, эти животные всегда сопровождают ее. Чтобы сохранить белизну, знак чистоты, простодушный скульптор отполировал камень совершенно особым образом.

— А что означает вон тот камень, — продолжал расспрашивать я, — напоминающий указатель, какие встречаются на перекрестках дорог?

И я подошел к камню с изображением загадочного колеса, образованного двумя линиями, разомкнутыми в трех местах. Похожий знак уже привлекал мое внимание в лесу Крабьюль.

— Знак на камне указывает дорогу, по которой надо идти, но эта дорога не ведет ни в одну из известных нам сторон. Когда-то этот знак вырезали люди, прибывшие с Востока. В нем была сконцентрирована безграничная мудрость. Но смысл его утерян. Святой Грааль также является словом утраченного языка. Видишь ли, пиренейская серна и белая выдра, символический рисунок на перекрестке и божественная кровь совершенного человека на дне чаши — явления одного порядка. Люди нашли чистоту, совершенство, любовь и теперь передают их из поколения в поколение.

К Исааку Андреа никто никогда не приходил в гости, иногда меня это удивляло. Неужели у него не было друзей или приятелей, хотя бы чуть-чуть похожих на него?

Однажды, когда мы, завершив подсчеты расстояний между планетами, заговорили о путешествиях, совершаемых душой после смерти, я спросил его:

— Разве мы одни ищем Грааль?

— Есть и другие, — ответил он, — но их очень мало. И повстречаться с ними неимоверно трудно.

На минуту он умолк, а потом добавил:

— Мы с ними не повстречаемся никогда.

Так вот, в тот же день, когда Исаак Андреа отправился к себе в библиотеку, а я в одиночестве гулял по саду, я увидел на дорожке огромную свежесрезанную розу. Розовые кусты в саду давно отцвели, и розу могли перебросить только через стену.

Я тотчас вспомнил, как несколько минут назад мне послышался конский топот. Я помчался к алтарю богини Иликсоны, откуда открывался самый прекрасный вид, и вдалеке, за последним из обрамлявших аллею кипарисов, на дороге, ведущей к Гаронне, увидел силуэты четырех всадников — их черные плащи развевались на ветру…

Я позвал Исаака Андреа и протянул ему розу. Он взял ее, поднял вверх, в сторону заходящего солнца, и прошептал:

— Роза!

Я указал ему на исчезавших за поворотом дороги всадников, и он внимательно проследил за ними взглядом.

— Да, это они, — вполголоса произнес он. — Они постоянно в пути. Но есть еще и другие.

— Какие другие?

— Разве ты никогда не просыпался с ощущением, что стал лучше, что твоя жизнь и твои чувства тоже стали лучше и что за время твоего сна произошли приятные и замечательные события?

— Да, такое со мной случалось.

— Я сам часто испытывал подобные ощущения. Словно к нам в душу бросили невидимую розу и она украсила ее. Но кто бросил эту розу, кто этот невидимый благодетель? Возможно, он промелькнет перед нами, когда мы пойдем по берегу — уже не Гаронны, а реки мертвых. Впрочем, что это изменит? Так стоит ли искать дальше? Возможно, далеко в горах ты отыщешь какой-нибудь новый Грааль, спрятанный там безумным рыцарем. Но как знать, не является ли эта роза символом прекрасного, неповторимого постоянства нашей жестокой жизни, предшествующей неведомой смерти? Не частица ли это красоты, оброненной мимоходом путником, которого мы никогда не узнаем, но который любит нас как брат?