Тесная дружба с этим человеком связала нас с первого дня моей работы в министерстве. В комнате секретариата в одном углу стояли три стола: мой, заместителя начальника секретариата Аббаса Фавзи и переводчика министерства Абдаррахмана Шаабана. Когда наш начальник Тантауи Исмаил, знакомя меня с Аббасом Фавзи, назвал его имя, я спросил:
— Вы тот самый известный писатель?
Он ответил утвердительно, и я горячо пожал ему руку. Остальные чиновники с презрительным равнодушием наблюдали за нами.
— Ваши книги об арабской классической литературе принесли нам большую пользу, — сказал я устазу Аббасу.
— Но ведь в университете признают только дипломированных авторов.
— Ваши познания не нуждаются в подтверждении дипломами!
— Профессор Ибрагим Акль думает иначе.
Для меня, во всяком случае, присутствие устаза Аббаса в новой, неведомой мне обстановке было словно дорогим подарком. Я постоянно соприкасался с ним по службе, встречал его в салоне доктора Абд аль-Керима и в кабинете Салема Габра, а позднее в салоне Гадд Абуль Аля. Меня поражало то, что он, признанный литератор в возрасте тридцати пяти лет, все еще остается в чине чиновника шестого класса. Позднее я понял, что коллеги считают его чем-то вроде «чужеродного тела» из-за тех «благоглупостей», которые он сочиняет. Настоящий чиновник уважает только своего брата чиновника, опытного администратора и знатока инструкции. Сочинение же книг в его глазах — это своего рода чудачество, которое вовсе не к лицу уважающему себя человеку. О том, как Аббас Фавзи стал чиновником шестого класса, мне рассказали буквально следующее: он, как ему и полагалось, работал клерком в архиве — ведь у него не было даже начального образования. Однако всякий раз, как во главе министерства становился новый министр, Аббас преподносил ему в подарок собрание своих сочинений со стихотворным посвящением. Министры принимали подарок, благодарили, а он возвращался к себе в архив, и на этом все кончалось, пока министерство не возглавил, наконец, любитель литературы. Он-то и повысил Аббаса Фавзи до седьмого, а через два года до шестого класса и сделал его заместителем начальника секретариата. Устазу Аббасу были известны все эти разговоры, и на презрение чиновников он отвечал презрением. Частенько между ним и его коллегами вспыхивали перепалки, и требовалось чье-нибудь вмешательство, чтобы восстановить мир. Аббас Фавзи называл чиновников «ядовитыми насекомыми», а про людей вообще не раз говаривал: «Человек — это разумный чиновник».
Даже такой достойный муж, как Тантауи Исмаил, сказал мне однажды:
— Опасайся этого человека, он умен, но безнравствен.
Обремененный детьми, измученный бедностью, устаз Аббас из кожи вон лез, чтоб урвать от жизни хоть немного счастья для себя и своей семьи. Я не знаю другого человека, в котором было бы столько желчи. Его озлобленность находила выход в язвительных насмешках над всем и вся — чиновниками, учеными, писателями. Он не уставал издеваться над правами чиновников, хотя сам был чиновником с головы до пят. Презрительно отзывался о добившихся успеха и признания литераторах, потому что не мог достичь того, чего достигли они, даже в той области, где был так силен. Он обладал неисчерпаемым запасом сведений, бросающих тень на их талант или личную жизнь. Самым большим его достоинством было великолепное знание арабской классической литературы. Я не преувеличу, если скажу, что всю ее — и стихи, и прозу — он помнил наизусть.
— Вас всех так пленила западная литература, — сказал он мне однажды, — будто кроме нее ничего и не существует. А своей родной арабской литературы не знаете. Давай заключим пари: ты прочтешь мне любое стихотворение западного поэта, а я приведу тебе равноценное из нашей литературы.
Я стал декламировать ему первое, что пришло на память: стихи и отрывки из прозы, и он тут же необыкновенно легко припомнил что-то похожее из арабской литературы. В разговоре он любил поправлять собеседников, неправильно произносивших те или иные слова.
— Все, что выходит на арабском языке, обязательно нужно печатать с огласовками, — говорил он.
Помню, однажды у него заболели почки. Мы с переводчиком Абдаррахманом Шаабаном отправились его проведать. Он лежал, закутанный в одеяло так, что видна была одна голова.
— Как ваши почки, устаз? — спросил я, сев возле его кровати.
По привычке я произнес слово «почки» так, как это принято в разговорном языке. Едва слышным от слабости голосом устаз поправил меня, произнеся «почки» с правильной литературной огласовкой. Когда мы вышли от больного, Абдаррахман Шаабан сказал:
— Этот человек и на том свете не успокоится, будет поправлять ангелов!
Арабская классическая литература — это единственное, что интересовало Аббаса Фавзи, других пристрастий у него не было. Искусство он не любил и даже к пению был равнодушен. О современной культуре имел весьма слабое представление. В политике он был неискушен до такой степени, что не мог отличить одной партии от другой. Если и уважал кого, то лишь того министра, который в данный момент возглавлял наше министерство. Ни в какие высокие идеалы, в том число и религиозные, он не верил. Искренне любил только самого себя, свою семью и арабский язык. Его кабинет в министерстве был местом, где встречались многие поэты, писатели, журналисты разных поколений. Большинство из них приходили с просьбой отредактировать за скромную плату их произведения с точки зрения языка и грамматики. Он встречал их приветливо и рассыпался в комплиментах, а после ухода обливал очередного посетителя грязью:
— Видели вы этого парня?! Настоящая деревенщина, вести себя не умеет!..
— Ну и шельма этот поэт! Развелся с женой, потому что влюбился в ее дочь от первого брака!..
— А этот, пожалуй, единственный из нынешних стихоплетов, который превзошел распутством великого покойного поэта!..
— У этого писателя воистину большое сердце. Он перелюбил все партии, каждую — в то время, когда она находилась у власти!..
Однажды к нему пришел старый англичанин, поселившийся в Египте после выхода на пенсию. По-арабски он говорил так же свободно, как по-английски. Когда старик ушел, устаз Аббас изрек:
— Меня просто восхищают эти англичане и их нравы! Существует огромная разница между английским педерастом и египетским. Английский педераст тащит свой грех с собою на край земли, и это не мешает ему до конца жизни верно служить империи. Египетский же педераст не имеет ни принципов, ни убеждений!
Поскольку сам Аббас Фавзи никого не щадил, то и ему жестоко доставалось от других. Он утверждал, что отец его был инженером, злые же языки говорили, что отец его — могильщик, а мать — прачка. Да и о самом устазе болтали невесть что.
Единственный человек, к которому он питал большую симпатию, — это министр, вытащивший его из архива, или, как говорил сам Аббас, открывший его. Это был, по словам устаза Аббаса, «знаток литературы, благороднейший и справедливейший человек, хоть и министр!».
Однако и он прикусывал язык, едва речь заходила о людях влиятельных, будь то наши министерские начальники или кто-либо другой, и никогда не вмешивался в межпартийные дискуссии. Ни разу он ни словом не задел ни одного придворного, пусть даже повара. Во время войны он выдавал себя за верного друга союзников. А после Дюнкерка, когда многие думали, что война вот-вот закончится победой немцев, я слышал, как он напевал стихи Башшара:
Когда же в битве при Эль-Аламейне немцы потерпели поражение, я тоже прибегнул для выражения своих чувств к стихам Башшара. Аббас Фавзи понял намек и чутко на него отреагировал:
— Да не упокоит аллах душу Башшара, он был нацистом и педерастом!
После 4 февраля 1942 года чиновники, принадлежавшие к другим партиям, возмущались и обвиняли «Вафд» в измене. Вафдисты же радовались и ликовали. Дядюшка Сакр даже пустился в пляс. Аббас Фавзи, испугавшись, что молчание может быть истолковано как неодобрение действий «Вафда», сказал:
— Говорите о событиях прошлой ночи что хотите, но справедливость требует признать: Мустафа Наххас спас страну в трудный момент ее истории!
И поскольку как раз в это время Тантауи Исмаил выкрикивал как безумный свое «Потоп! Потоп!», рассудительное замечание устаза Аббаса прозвучало особенно веско.
Аббасу повезло: вафдистский министр оказался тонким ценителем литературы и, присвоив ему пятый класс, назначил его после ухода Тантауи Исмаила на пенсию начальником секретариата. Но книги Аббаса не получили того признания, на которое он рассчитывал. Труды университетских профессоров в этой области составляли им серьезную конкуренцию, так как были написаны на современном научном уровне. Особенно расстроился Аббас, когда один молодой человек, изучавший классику по его сочинениям, использовал почерпнутые из них сведения при работе над религиозными трактатами о пророке и Коране и заработал на этом кучу денег. Аббас чуть не спятил от огорчения и все время приговаривал:
— В наши дни была мода на атеизм, а теперь мы ударились в другую крайность! — И, сокрушенно качая головой, добавлял: — И как я мог упустить такой золотой случай?!
Как-то он спросил меня:
— Ты знаешь, чем по-настоящему богаты арабские страны? — И сам же ответил: — Нет, не нефтью, а Кораном и жизнеописанием пророка!
— Хочешь, переведем вместе какую-нибудь западную книгу, в которой пророку воздается должное? — с готовностью предложил ему переводчик Абдаррахман Шаабан.
Устаз Аббас согласился; они осуществили свой план — хотя оба были законченными атеистами, — и неплохо заработали. Впервые в жизни в руках Аббаса Фавзи оказалась такая уйма денег. Он наловчился описывать жития святых и изрядно поправил свои денежные дела. Даже послевоенная дороговизна была теперь ему не страшна.
— Эх, было бы у аллаха этих пророков и святых побольше раз этак в десять!.. — сказал он мне однажды.
Сыновья его окончили университет, поступили на службу. В 1950 году Аббас Фавзи решил впервые в жизни воспользоваться летним отпуском. До этого он ни разу не брал отпуска, не пропустил за все годы службы ни одного дня. Иногда я спрашивал его, почему он не хочет немного отдохнуть.
— Ах ты, добрая душа! — со смехом отвечал он. — Ты и не подозреваешь, сколько тех, кто зарится на мое место. Они обнимают меня, а за спиной держат нож. Если меня не будет целый месяц, они сделают все, чтоб не допустить моего возвращения. Мы живем в дремучем лесу, а люди в нем хуже зверей.
Тогда я не понял, что скрывается за его рассуждениями, и только подивился им. Во всяком случае, в 1950 году Аббас был уже настолько уверен в прочности своего положения и в неиссякаемости дохода от литературной деятельности, что решил порадовать себя отпуском. Впервые в жизни он с женой и дочерью отправился в Александрию. Однако, приехав туда, почувствовал себя не в своей тарелке, не знал, куда девать столько свободного времени. Он привык работать — днем в министерстве, вечером — дома. Изредка посещал литературные салоны. Но он не знал, что значит ходить в кафе, кино, театр, не говоря уж о таких вещах, как поездка в Александрию. И он заскучал. А жена его пришла в ужас от суматохи, царившей в этом городе. Проведя в Александрии всего неделю, они решили вернуться, как ни умоляла их дочь побыть там еще немного.
Июльская революция не произвела на Аббаса особого впечатления. Он не горевал об уходящем мире и не радовался приходу нового. Упорно продолжал писать на религиозные темы и благодаря этому стал действительно богатым человеком. В 1959 году был уволен на пенсию и с еще большей энергией отдался работе. Он построил дом в Абдине, где отделал для себя верхний этаж. Но и по сей день он остался все таким же желчным и насмешливым. Всякий раз, как я прихожу к нему, он дает волю своей язвительности и недовольству.
— Представь себе, — брюзжит он, — меня до сих пор не избрали членом Академии арабского языка! Как будто ее члены-хаваги знают арабский язык лучше меня! В списках Высшего совета по делам литературы Аббас Фавзи также не числится. Надо полагать, туда допускают только чернь!
Заметив, в каком мрачном настроении я пребывал в дни после июньского поражения, он сказал с улыбкой:
— Голова твоя поседела, а мудрости в ней не прибавилось! — И насмешливо спросил: — Ну какая тебе разница, кто тобой будет управлять — англичане, евреи или египтяне?!