«Итак, сей город легкомысленный ещё желал мира с Москвою, думая, что Иоанн устрашится Литвы, не захочет кровопролития и малодушно отступится от древнейшего княжества Российского. Хотя наместники московские, быв свидетелями торжества Марфиных поборников, уже не имели никакого участия в тамошнем правлении, однако же спокойно жили на Городище, уведомляя великого князя о всех происшествиях. Несмотря на своё явное отступление от России, новгородцы хотели казаться умеренными и справедливыми: твердили, что от Иоанна зависит остаться другом святой Софии, изъявляли учтивость его боярам, но послали суздальского князя Василья Шуйского Гребёнку начальствовать в Двинской земле, опасаясь, чтобы рать московская не овладела сею важною для них страною».
Карамзин

«Злодеи же те, восставшие на православие, Бога не боясь, послов своих отправили к королю с дарами многими, Панфила Селиванова да Кирилла Иванова, сына Макарьина, говоря: „Мы, вольные люди, Великий Новгород, бьём челом тебе, честной король, чтобы ты государю нашему Великому Новгороду и нам господином стал. И архиепископа повели нам поставить своему митрополиту Григорию, и князя нам дай из твоей державы".
Московская повесть

Король же принял их дары с радостью, и рад был речам их, и, много почтив посла их, отпустил к ним со всеми теми речами, которых услышать они хотели, и князя послал к ним Михаила, Олелькова сына, киевлянина. И приняли его новгородцы с почётом, но наместников великого князя не выгнали с Городища. А бывшего у них князем Василия Горбатого, из суздальских князей, послали того в Заволочье, в заставу на Двину».
о походе Ивана III Васильевича на Новгород

«Область Двина и река, возникшая от слияния рек Юги и Сухоны, получили имя Двины, ибо Двина по-русски значит два или по два. Эта река, пройдя сто миль, впадает в Северный океан, где он омывает Швецию и Норвегию и отделяет их от неведомой земли Энгранеленд. Эта область, расположенная на самом севере, некогда принадлежала к владениям новгородцев. От Москвы до устьев Двины считается триста миль; хотя, как я раньше сказал, в странах, которые находятся за Волгою, нельзя, по причине частых болот, рек и обширных лесов, произвести точного расчёта пути, однако, руководясь догадками, можем думать, что едва наберётся двести миль, так как из Москвы можно добраться прямо до Вологды, из Вологды, повернув несколько к востоку, — в Устюг, а из Устюга, наконец, по реке Двине прямо на север. Эта область, кроме крепости Холмогор, города Двины, который расположен почти посредине между истоками и устьями, и крепости Пинеги, расположенной в самых устьях Двины, не имеет ни городов, ни крепостей. Говорят, однако, что там очень много деревень, которые, вследствие бесплодия почвы, отстоят друг от друга на весьма обширное расстояние. Жители снискивают пропитание от ловли рыбы, зверей и от звериных мехов всякого рода, которых у них изобилие. В приморских местностях этой области, говорят, водятся белые медведи, и притом по большей части живущие в море; их меха очень часто отвозятся в Москву. Во время моего первого посольства в Московию я привёз с собою два. Эта страна изобилует солью».
Сигизмунд Герберштейн.

«Меня всё с тем же почётным сопровождением ввели в другой зал, где были накрыты столы. Через некоторое время пришёл туда же король с сыновьями и сел за стол. По его правую руку сидели сыновья, а по левую — тогдашний польский примас и рядом с ним я, недалеко от его величества. Многочисленные бароны расселись за столами несколько подальше; их было около сорока человек.
Амброджо Контарини.

Угощения, подававшиеся к столу, — их появлению неизменно предшествовали трубачи — лежали на огромных блюдах в большом изобилии. Спереди, как это делается у нас, были положены ножи. Мы оставались за столом около двух часов. И снова его величество беспрестанно расспрашивал меня о моём путешествии, и я полностью удовлетворил его любознательность».
Рассказ о путешествии в Москву

«А когда все замолчали, прослезился пресвятой старец и заплакал. Князь и митрополит очень удивились этому, желая узнать от него причину плача его. Он же сказал: „Никто не обидит такое множество людей моих, никто не смирит величия города моего, если только не раздерут их усобицы, не погубят их раздоры, не разведёт их коварный обман, не развеет их зависть и хитрость"...»
Повесть об Ионе,

икогда ещё Ваня не пользовался такой свободой, как в начале нынешней весны. О нём, казалось, забыли, не донимали ни наставлениями, ни учением, ни нежностями. Взглянет матушка рассеянно с крыльца и, помолчав, воротится в терем — жив, здоров сынок и ладно. Бабушка часто отлучалась на весь день из дому, возвращалась усталая и рано ложилась. Все тогда — от дворни до Олёны — ходили на цыпочках, не до Вани. А то к ней приезжали и засиживались допоздна старейшие бояре, непременные гости недавних пиров.

Пиры закончились, ни одного не было с Рождества, с тех пор, как батюшка уехал. И вот не воротился по сию пору.

Дмитрию Исаковичу и раньше не часто удавалось побыть с сыном, всё отвлекали дела посадские, неотложные. Сколько раз обещал себе и Капитолине, что через день-два освободится, займётся с Ваней чем-нибудь, на охоту свозит или на Торг. Да куда там! Новые хлопоты накатывались, неотложней прежних.

Ваня этих редких минут общения с отцом ждал с нетерпением, держал их в памяти долго. Он беззаветно любил отца, гордился им, невольно перенимал его манеру гордо вскидывать голову, ходить бесшумно и быстро пружинистым шагом, не горбясь сидеть в седле.

В Кракове отец. Верно, любуется им сейчас польский король Казимир, приглашает остаться советником королевским, богатые города и много золота обещает, подарить. Но отвечает ему отец: «Не могу, честный: король, не нужны мне иные города, окромя Великого, Новогорода, ждёт там меня сын Иван Дмитриевич, добрый молодец, дороже он мне любого золота!..»

Простуженный Васятка выглянул на крыльцо. Давеча, набегавшись, зачерпнул воды из кадки да прямо с льдинками и попил. Васятка заулыбался, увидев Ваню, пошёл к нему, но выскочила следом нянька, запричитала, заохала и увела его обратно в дом.

«Скучно Васятке», — подумал Ваня. И у него отец уехал — Обонежье от московских воев оборонять. Уезжал с пышностью. Бабушка Марфа самолично сына снарядила, всё проверила — от кольчуги кованой и стальных наручей до конской подпруги. Перекрестила, поцеловала в лоб. Запричитала Онтонина, обняла красный сапог вскочившего в седло мужа. Слезливо и деланно громко заныли бабы из челяди.

Конь под дядей Фёдором горячий, нетерпеливый, как и он сам. А всё ж фыркнул, прянул в сторону, проходя мимо Вани с Волчиком.

   — Ванька, гляди за ним! — крикнул Фёдор с досадой. Затем усмехнулся: — Вернусь, шкуру на шапку отдам!..

Волчик стал уже ростом со среднюю собаку. От Двинки давно отняли его, живёт в отдельной будке, гремит цепью, щерится на всех, одного Ваню только и признает, подпускает к себе, позволяет ерошить жёсткую серую шерсть.

Настя, давая Ване кости на поварне, ворчит:

   — Зверюгу-то какого отрастил, всех пугат! Ну и куды его? Куды денешь-то потом?

Ваня и сам не знает. Пусть себе живёт. У одних сторожевые псы, а у него будет сторожевой волк. Только на шапку он Волчика ни за что в жизни не отдаст.

Никита изготовил Ване лук из кленового дерева. На концах рога из бычьей кости. Шёлковая тетива натянута туго, аж звенит, как тронешь. Стрелочки камышовые, просушенные над огнём, с лебяжьими пёрышками и острыми железными наконечниками. Настоящие! Колчан тоже настоящий, из телячьей кожи, обтянутый камкой.

Никита обучает Ваню лучному искусству. Поставил в дальнем конце двора крепкую тесовую доску, очертил на ней головешкой чёрный круг.

Ваня в десяти шагах от мишени вскидывает лук, натягивает тетиву со стрелой, и та падает плашмя на землю, не долетев до доски.

   — Локоть левый не топырь, — подсказывает Никита. — Пальцы сжимай крепче.

Ваня изо всех сил сжимает пальцы, выстреливает. Звенит тетива. Стрела своим оперением больно обжигает Ване пальцы и падает в трёх шагах от него.

   — Ну вот, опять спорол! — огорчается Никита.

   — Кривой лук ты сделал! — топает Ваня ногой и в гневе ломает об колено стрелу.

Никита качает головой.

   — Ай-ай-ай! Как небережно! Сказку о Михайле Казаринове, что я тебе сказывал, совсем, видать, забыл.

   — Каку таку сказку! — ворчит Ваня, насупясь. — Ничего ты мне не сказывал!

   — Забыл, забыл, — вздыхает Никита и начинает нараспев:

— Ещё с ним тугой лук разрывчатой, А цена тому луку три тысячи, Потому цена луку три тысячи: Полосы были булатныя, А жилы олень сохатныя, И рога красна золота, А тетивочка шёлковая, Белого шёлку шамаханского; И колчан с ним калёных стрел Всякая стрела по пяти рублёв.

Ваня, немного успокоившись, слушает, затем восклицает звонким своим голосом:

   — Так то вон лук какой! Мой-то похужее!

   — Да ведь и ты не Михайла Казаринов, — отвечает с улыбкой Никита.

Ваня гордо поднимает голову:

   — Я Иван Борецкий!

Никита делает удивлённое лицо:

   — А я-то, дурак, и не знал. Да ты не горячись. Михайло в малолетстве того лука тоже не имел, а был у него такой, как у тебя.

Ваня недоверчиво смотрит на Никиту, не обманывает ли? Но Никита уже не улыбается.

   — Ладно, — вздыхает Ваня. — Отойди от доски-то!

Он вновь поднимает лук, вкладывает стрелу.

   — Левый локоть, локоть не топырь! — прикрикивает Никита. — Ровнее держи!

Стрела летит и звонко вонзается в доску. В круг она не попала, но Ваню уже охватывает радостный азарт. Он вопросительно смотрит на Никиту.

   — Молодцом! — кивает тот. — Довольно на первый раз.

   — Нет, ещё давай стрелять! — не соглашается Ваня.

Никита доволен про себя.

   — Локоть-то не топырь! — в который раз повторяет он. — Вот, верно!

Стрела вонзается в круг.

Вечером к Никите наведался друг его Захар Петров, кровельщик. Пришёл со жбаном своего пива.

   — Поставь нам кружки, деушка, — попросил Настю, прибиравшуюся в людской. — Моего опробуем. И себе кружку подставляй. А то всё с пустыми руками к вам хаживал, самому совестно.

   — Деушка! — передразнила Настя. — Не женихаться ль явился? При живой жене грех.

Никита с Захаром засмеялись.

   — Забогател никак, — продолжала подтрунивать Настя, ставя на стол три кружки. — Что, щедро платит богатая Настасья?

   — Какое там! — отмахнулся Захар. — Байну да два сенника ей перекрыл, а заплатила токмо за байну. Теперича на терем велит лезть, а я сумлеваюсь: ну обратно обманет? У Марфы Ивановны по чести было всё, за Марфой Ивановной не водилось такого, чтоб не платить. А у Григорьевой... — Он перекрестился. — Едва дурное слово не вымолвил, прости Господи! Эх, Настя! Даром что зовут вас одинаково, а у тебя я голодным не работал.

Он разлил пиво по кружкам.

   — Хорошо сварил, — похвалил Никита, отхлебнув. — Нашего не хужей.

   — Неужто не кормит? — удивилась Настя.

   — Да что про меня говорить, — возмущённо жаловался Захар, — я человек ремесленный, вольный, пришёл и ушёл. А робы и холопья ейные все впроголодь живут, злые как собаки. Оттого и злые. Работал я у бояр, знаю, но такой прижимистой во всём Новогороде не сыщешь.

Захар тяжело вздохнул. Никита с Настей переглянулись и вздохнули тоже.

   — Не серчайте, — смутился Захар. — Экий ведь я, нагнал тоску! Душевно мне с вами, душу отвёл и полегчало. Скажу вот чего только. Недоброе затевается в тереме Григорьевой против боярыни Марфы. Сам не знаю толком, по словечкам отдельным сужу. Оно, конечно, дело не наше, боярское, а и вам бы не пострадать...

Ваня побродил по терему, наведался на дядину половину, в Васяткину горенку. Но Васятку уже уложили в постель, тётка Онтонина не допустила к нему. Олёна тоже запёрлась, сказала из-за двери, что спать легла.

Олёна в последнее время переменилась. Реже смеялась, стала задумчивей, порой не слышала, что ей Ваня рассказывал, а тихо улыбалась чему-то своему.

Бабушка Марфа опять куда-то уехала, ещё не вернулась.

Ваня пошёл к Никите, в людскую.

   — Соколик наш ясный пожаловал! — сказала приветливо Настя. Усадила его за стол, подала ложку, миску с простоквашей и тёплую горбуху ржаного хлеба. — Кушай, миленький.

Ваня принялся за простоквашу, будто весь день не ел.

Захаров жбан опустел. Никита взглянул на Настю:

   — Что ли, нашего принеси?

Та вышла и скоро вернулась с глиняным кувшином, по краю которого медленно стекала густая пена.

   — Вы уж без меня, в голове шумно, — сказала она, ставя кувшин перед Никитой.

Захар задумчиво наблюдал, как тот разливает душистое пиво. Взял свою кружку, но пить не спешил. Произнёс негромко:

   — На Москву зовут ехать.

   — Кто? — удивился Никита.

   — Да был тут князь тамошний, не из главных, молодой такой. Его люди по городу шастали, высматривали мастеров. Приглянулся им. Москва строиться желат основательно, каменно. У них, бают, что ни день, то пожар. Да не одного меня звали. Плотников берут. Капитон, каменщик, согласие дал, после Пасхи двинется. Заработки сулят. Прямо и не знаю...

   — А и съезди, — сказала вдруг Настя. — Не сладится, так воротишься.

   — Легкомысленная ты баба, — покачал головой Никита. — А жена, а изба с живностью? На Акимку оставить? Тут худо-бедно работа есть, а тамо пока посулы одни. Допустим, будет работа, а жить где? Значит, обстроиться нать, тоже недёшево.

   — Съездит, осмотрится, — не уступала Настя. — Иные-то едут.

   — Иные!.. — рассердился Никита. — Капитон, тот жену с матерью схоронил. Он от горя своего куды хошь готов бежать. «Съездит, осмотрится...» На Москву ехать, это тебе не из Неревского в Плотницкий конец сгонять. Москва, она неласкова, чужаков не шибко привечает, наплачешься в одиночку.

   — То-то и оно, — вздохнул Захар. — Одному боязно, с товарищем бы...

   — Больно ты знашь, ласкова Москва аль неласкова, — произнесла Настя насмешливо. — Сам-то не был.

   — Бывал, — ответил Никита.

Захар с Настей удивлённо уставились на него. Ваня не донёс до рта ложку с простоквашей.

   — Бывал я на Москве, — повторил Никита тихо. Он допил кружку и снова налил себе пива. — Давно, правда, пятнадцать годов минуло. Я тогда в Заонежье охотничал, где Исак Андреич владел отчинами. Девка одна приглянулась, задумал жениться, деньги понадобились. Где деньги, там и грех. Пришёл ко мне Лёвка Фатьянов, приказчик посадника Михайло Тучи, деревня его с нашей соседствовала. Белка, говорит, сильно вздорожала на Москве. Давай сколь ни есть у тебя — продадим хорошо. Нет, отвечаю, ни единой, всё обменял на соль, овёс и хлеб. Ушёл. Снова приходит. Придумал, говорит. У новгородских купцов в долг возьмём, потом по дешёвой и вернём цене. А на Москве подороже продадим. Нет, говорю, сам в долг бери, сам продавай, не поеду никуда. Лёвка уговаривает. Поехал бы, говорит, да без помощника никак нельзя. И ты разживёшься, к свадьбе-то. Ну и попутал меня. Сошлись с купцами на малом росте. Я две сотни шкурок одолжил, Лёвка пять по сто. Поехали на Москву. Как добирались, отдельна сказка, чуть не погибнули. Добрались. А тамо белка ещё дешевев, чем тут. Лёвка загоревал, все семь сотен отай от меня спустил за бесценок, да и пропил деньги-то все. Что делать? Беда! И другая беда подоспела. Великий князь Василий Васильевич Тёмный двинулся войском на Новгород. Слава Богу, откупом от сражения убереглись. А купцы наши жалобу великому князю передали на нас, чтобы тот розыск учинил. Михайло Туча, посадник, от приказчика своего отказался, Лёвку поймали и заковали в железы. А Исак Андреич, хоть не был я его холопом, сполна мой долг купцам вернул, те и отступились. Поклонился я ему до земли, умереть был готов за него. Говорит Исак Андреич, вечное ему Царство: служи мне десять лет честно, а там волен идти куда вздумается.

Он замолчал. Потом перевёл дух и глухо добавил:

   — Вон оно как на Москву ездить...

Захар взялся за кувшин, чтобы долить ему пива, но Никита накрыл кружку ладонью:

   — Довольно мне, и так язык развязался без меры.

   — Десять лет с тех пор уж минули давно, — подсчитал Захар.

Настя округлила глаза:

   — Эвон как! Стало быть, хошь сию минуту уходи, никто не удержит?

Никита не ответил.

   — Никит, а, Никит? — оживился Захар. — Може, съездим с тобой на пару-то?

Тот молча покачал головой.

   — Что ж девка твоя? — спросила Настя.

   — Кака девка? — не понял Никита.

Настя почему-то зарделась:

   — Невеста-то?

   — А... Я уж и, как звали, запамятовал.

Захар улыбнулся:

   — Гляжу на вас, ладны оба. Чего бы вместе не жить?

Все забыли про Ваню и, когда он подал вдруг голос, посмотрели на него с удивлением. Ваня стоял, слезинки блестели на ресницах.

   — Никита, ты не бросай меня...

Никита встал, поднял мальчика, прижал к груди.

   — Не бойсь, не брошу.

...Утром Ваня, как обычно, вышел кормить Волчика. Поставил рядом с будкой миску овсянки на воде с хлебным крошевом. Волк понюхал миску и вопросительно посмотрел на Ваню.

   — Не взыщи, — виновато сказал тот. — Не всякий день кости есть. Где ж я возьму их тебе, Великий пост как-никак, должен понимать. Я тоже овсянку ел, и ничего.

Волк, склонив набок умную морду, внимательно слушал. Затем вздохнул и языком принялся осторожно выбирать из миски хлеб.

Вдруг Ваня услышал своё имя и поднял голову.

На заборе сидел Акимка, болтая ногами.

   — Акимка! — обрадовался Ваня. — Что давно не был? Прыгай ко мне!

   — Волк-то не задерёт? — засомневался тот.

   — Нет, он на цепи теперь, — успокоил Ваня.

Акимка спрыгнул и встал поодаль. Ваня подошёл К нему. Некоторое время мальчики наблюдали затем, как ест Волчик.

   — Ох и выдрал меня батя за тебя! — весело сказал Акимка.

   — Больно? — посочувствовал Ваня.

   — Ага! Пойдёшь со мной?

   — Куда?

   — А недалеко тут, на Чудинцевой улице. Мы там с батей робили, кончили уже. Пилку я на крыше забыл, забрать надо.

   — Пошли, — согласился Ваня.

   — А матушка, а бабушка? — улыбнулся Акимка.

Ваня насупился.

   — Да ладно, это я так, не серчай, — сказал Акимка примирительно и добавил согласно, будто это не он, а Ваня предложил идти: — Ну, пошли так пошли, как хошь.

Мальчики перелезли через забор, провожаемые одними только жёлтыми глазами молчаливого волка.

Боярский двор Анастасии Григорьевой был обнесён высоким тёсом, ворота были крепко заперты изнутри.

   — Забор-то повыше нашего, — озадаченно произнёс Ваня. — Как же тебе пилку забрать?

Акимка лишь загадочно подметнул и повёл Ваню в обход двора. Внезапно остановился, приложил к забору ухо.

   — Всё тихо. Пошли.

Он потянул за край доски, которая легко поддалась, образовав достаточно широкую щель.

   — Я лучше здесь подожду, — сказал Ваня в нерешительности.

   — Эх ты! — укорил Акимка. — Кто ж товарища бросат?

Он потянул Ваню за руку, и они оказались на чужой территории.

Ваня огляделся и вздрогнул. В пяти шагах стояла девочка и с любопытством смотрела на них. Густые чёрные волосы были заплетены в одну косу, непослушная прядка курчавилась на лбу. На девочке была лёгкая телогрея с беличьей подпушкой, узкие носы маленьких красных чобот перепачкались в глине.

   — Акимка, ты нам забор сломал, — произнесла она удивительным, каким-то колокольчатым голосом.

   — А ты чего здесь ходишь, по самой грязи? — ничуть не испугался Акимка.

   — Я здесь гуляю, — ответила девочка.

   — А у нас дело, — важно сказал тот и кивнул на Ваню: — А вот он не какой-нибудь, а тоже боярин. Вы тут постойте, я мигом.

Он, смешно подбрасывая пятки в широких лаптях, побежал к отдалённому сеннику, приставил к нему толстую жердину и ловко вскарабкался на крышу. Ваня с незнакомой девочкой проследили за ним и посмотрели друг на друга.

   — Ты кто? — спросил Ваня.

   — Я Люша, — сказала она.

   — Лукерья, что ль?

   — Не Луша, а Люша. Так маменька меня звала, а тётка зовёт Ольгой.

   — А тётка кто твоя?

   — Григорьева Настасья Ивановна, боярыня. Слыхал небось?

   — Знаю, — сказал Ваня. — Она к нам пировать хаживала.

   — Вот как? А ты кто ж будешь, такой знатный?

   — Я Иван Борецкий.

Ольга испуганно вскинула брови, посмотрела по сторонам. Переспросила:

   — Марфин внук?

Ваня кивнул.

   — Уходи скорее отсюда, — быстро заговорила девочка. — Уходи от беды, не любят здесь вас. Ну, Акимка, бестолочь, привёл кого! — Она погрозила кулачком в сторону сенника. — Не дай Бог, меня с тобой застанут!

Ваня ничего не понимал. Зачем уходить, кого бояться? Не «богатую же Настасью», дарившую ему гостинцы?

   — Кто тут с тобой? — услышал он сердитый голос. К ним быстро приближалась сама великая боярыня. Бежать было поздно.

   — Глазам не верю! — воскликнула Григорьева, глядя на Ваню. — Сам Иван Дмитриевич пожаловал! А мне почему не доложили? — Она заметила щель в заборе. — Вона, значит, как! Мало Борецким своего двора, уж и по чужим разгуливают, как по своим! Не рано ли?

Ваня молчал. Ольга сама не своя стояла, побледнев и дрожа как осиновый лист.

   — С тобой, племянница милая, будет у нас ещё разговор, — зловеще посулила ей Григорьева. — С малых лет блудить не позволю! Ишь, с чьим внуком повелась! А ты, Иван Дмитриевич, ступай-ка со мной. Не подобает сыну боярина московского ко мне отай в дыру вползать, на то ворота есть.

Она крепко стиснула Ванину руку повыше локтя и поволокла за собой.

   — Мне больно! — крикнул Ваня. — Я бабушке пожалуюсь!

Григорьева не слушала. Навстречу бежали испуганные слуги.

   — Дыру забей в заборе! — приказала одному. Тот кинулся исполнять.

У ворот передала Ваню своему дворецкому.

   — Самолично доставь! Сзади пущай два стражника следуют. Следи, чтоб не убег, головой ответишь!

Так, под конвоем, и привели Ваню домой под насмешливые и недоумённые взгляды встречных прохожих. Марфа Ивановна, к несчастью, оказалась в тот день дома и сама встретила позорное шествие. Ваню не ругала. Но к вечеру защемило в сердце, она слегла.

Ваня крепился сколько мог. И уже ночью, запёршись в горенке, он наконец разрыдался в подушку, сжимая и разжимая кулаки...

Дмитрий Исакович возвратился к Страстной неделе. Привёз Ване польскую кривую сабельку угорской стали, жене Капитолине шёлковый пояс с золотыми искрами и серьги с изумрудами. Матери — плат парчовый с разводами. Сестрице Олёне — венец девичий с жемчужной поднизью. Не забыл и Онтонину-невестку, и Васю-племянничка. Из челяди кой-кого отметил. Подарил Никите длинный корельский нож в кожаном чехле с застёжками, чтоб на поясе носить.

Марфа Ивановна распорядилась готовить стол, послала гонцов с приглашениями.

Большого сборища не было на этот раз. Многие из молодых отбыли с Василием Васильевичем Шуйским и воеводой Василием Никифоровичем на Двину. Пришёл сильно сдавший за последние месяцы Иван Лукинич, Богдан Есипов, Офонас Олферьевич Груз, сват Яков Короб с Василием Казимером, мужиковатый Захария Овин (как не позвать?..). Василий Ананьин выделялся, как всегда, порывистыми жестами и румяностью. Из тех, кто помоложе, были друзья Дмитрия Василий Селезнёв с Еремеем Сухощёком, житьи Арбузьев Киприан и состоявшие в посольстве Макарьин с Селифонтовым. Последним двоим и было поручено вручить Казимиру договорную грамоту.

   — ...Сели мы за стол пиршественный; — в который раз рассказывал Панфил Селифонтов. — Потянулся я за сёмужкой, ан тут трубы как затрубят! И лебедей понесли. Ладно, отведал малость. Только опять потянулся за рыбочкой — трубы трубят! Кабанчика внесли. Так у короля заведено: кажное блюдо трубами оглашать. Прямо ушами занемог! И ведь так и не дотянулся до сёмги-то, что обидно!..

   — Подвиньте ему блюдо с сёмгою, — улыбнулась Марфа Ивановна. — Всё твоё, Панфилушка, отведи душу. — Она ещё не совсем оправилась от хвори, говорила негромко. — Так ласков, баешь, был Казимир?

Панфил, не успевший прожевать, кивнул.

   — Ласков-то ласков, — ответил за него Офонас Олферьевич, — а всё ж на подмогу его нельзя полагаться с уверенностью. Чересчур легко помочь обещал, все наши условия принял без исправлений.

   — На него не похоже, — кивнул Иван Лукинич. — А сейчас, поди, князь Олелькович ему нажалуется, что выставили его.

   — Ничего, — вмешался Ананьин. — Пусть знает, что господин Великий Новгород не корчма ему литовская. Поможет король — спасибо, нет — сами выстоим.

   — Не рано ли кулаками замахали? — заметил Яков Короб. — Зима-то была тихая.

Захария Овин быстро взглянул на него, будто собираясь что-то сказать, но промолчал.

   — Рано не покажется, когда гром грянет, — проворчал Марфин брат Иван Лошинский. — Рушане вон уже в город потекли, беду чуют. Плесковичи обиду держат на нас, с Москвой пересылаются.

   — Ну, летом-то Иван не двинется, — с уверенностью произнёс Василий Ананьин. — До будущей зимы успеем ополчение поднять. А на Двине москвичей потрепать следует. Есть вести оттуда? Не мало ли воев послали?

Степенной тысяцкий Василий Есипович покачал головой:

   — Хватит тыщи-то. Да тамошнего народу тыщи три. А московских две-три сотни, не боле.

   — Твоими бы устами мёд пить, — проворчал Короб. — Дразним медведя, а рогатина не тупа ли? Худо-бедно ладили с москвичами на Двине, пошто на рожон лезть! Вятку пошто задирать, Торжок грабить, Псков обижать?..

   — Не пойму я тебя, Яков Александрыч, — сказал Лошинский. — Ты к чему это? Тебя послушать — весь Новгород Великий князю Московскому отдать. К тому и идёт, коль медлить будем да сложа руки сидеть.

   — Иван боярам своим открыто вотчины в землях новгородских жалует, — мрачно произнёс Богдан Есипов, покосясь на Короба. — Ишь, Торжок помянул! Там давно уж москвичи хозяйничают. И под Вологдой тож, и в Ламском Волоке, и под Бежецким Верхом. Терпеть не довольно ли?

Марфа Ивановна вздохнула. Все посмотрели на неё.

   — Обвиняет нас в латынстве великий князь Московский. В лжу сию и сам небось не верит, а нужна она ему, выгодна. — Она усмехнулась. — У самого на Москве подворье татарское. Чай, не православные татары-то?

   — Во-во! — кивнул Есипов. — В батюшку своего пошёл. Тот так же с татарами миловался.

   — Сейчас Иван с Казанью замирился, — продолжала Марфа Ивановна. — Самое время ему на нас выступить. До зимы ждать не будет. — Она взглянула на сына. — Казимир-то точно поможет?

Дмитрий произнёс раздумчиво:

   — Обещать обещал, а что до меня, не почуял я правды в словах его. Его Угра боле заботит, нежели Новгород Великий.

   — А коли так, коли сомнение у нас в нём, значит, верно Василий молвил. — Она кивнула на Ананьина. — На самих себя надеяться надо. А мы? Ополчение-то где?

   — Так ведь сев пошёл, — сказал, будто оправдываясь, Василий Казимер. — Отсеемся, людей, коней освободим, тогда уж...

Марфа с досадой ударила по столу ладонью:

   — Дети! Словно дети малые, ей-Богу! Да разве будет Иван ждать, пока мужики наши расшевелятся!

   — Полно, Марфа Ивановна, — попытался успокоить её Василий Есипович. — Куды ж он по болотам полезет?

   — С хлебом туговато, нельзя не отсеяться, — подал и Макарьин голос.

Марфа хотела что-то сказать, встала и покачнулась, схватившись за сердце. Дмитрий быстро оказался рядом.

   — Мамо!..

   — Ничего, пройдёт... — прошептала она. — Вы уж тут без меня...

Дмитрий взял мать под руку и осторожно повёл в покои.

Воцарилась атмосфера тревожного уныния. Гости, негромко переговариваясь, стали расходиться. Один Захария Овин ушёл молча, так и не проронив ни единого слова за весь вечер.

Дождавшись, когда окончательно подсохнут и окрепнут после малоснежной зимы дороги, Клейс Шове отправился в Любек сухопутным путём. Как и было ему обещано Иваном Лукиничем, большую часть убытков от потопленной соли покрыла новгородская казна.

— В другой раз с железом приезжай, — сказал степенной посадник. — Сколь ни привезёшь, всё возьмём. Чем раньше, тем лучше.

Клейс кивнул, уважительно поклонился на прощание. А про себя подумал, что пора уже заняться более спокойным делом. Отметил, что плох степенной посадник, голосом ослабел, желтоватая бледность покрыла лицо. Кто вскоре займёт его место? Не ошибёшься ли с товаром при новом посаднике?

Чутьё подсказывало ему, что многолетняя стабильная торговля Ганзы с Великим Новгородом заканчивается. Немецкий и Готский дворы сильно поредели, многие купцы свернули здесь свои дела.

Проезжая Псков, он ловил на себе угрюмые, недоброжелательные взгляды. Городская стража, узнав, что немецкий купец следует из Новгорода, поначалу не хотела пропускать его, пришлось платить приличную мзду. В городе чувствовалось напряжение, вооружённые всадники часто преграждали дорогу. Клейс не пожелал оставаться здесь даже на ночь и, едва сменив лошадей, тронулся дальше.

Лишь достигнув пределов Литовского княжества, он мало-помалу успокоился. В который раз принялся обдумывать предложение, сделанное ему бородатым московским дьяком, и теперь оно показалось ему странным и доверия не вызывающим.

Под Колыванью стал он свидетелем необычайного небесного явления. На закате ожило вдруг светлое ещё облако и, становясь с каждой минутой всё ярче и серебристей, убыстрило свой медленный ход, изменило направление и устремилось, в противоречие другим облакам, на восток. Клейс перекрестился и решил, что на Руссию ему более возвращаться не следует.

В то время небесные знамения будоражили и пугали людей не меньше, чем пять веков спустя. И озадаченный московский летописец отмечал, что «князя великого ловчий Григорий Перхушков видел два солнца в два часа дня, а ездил на поле, сущее солнце идяше своим путём, а другое необычное выше того среди неба, яко же обычное среди лета хожаше, светло же велми белостию, а лучей от него не бяше, видал же то не един той, но прочий с ним...»