I
Ветер свистел в оконных щелях совсем по-осеннему — длинно и заунывно, хотя сентябрь едва перевалил за половину; по ветру неслись и буро-желтые, и зеленые листья тополей. Серые быстрые облака, казалось, цеплялись за крыши домов. Была середина дня, а в Галиной комнате, обращенной окнами на север, — сумрачно, как вечером. Галя стояла у окна — в пальто, в шапочке, с портфелем в руках.
Идти в школу не хотелось. Вчера на алгебре было самостоятельное решение задач. «Кто решил?» — спросила учительница. Задача оказалась трудной, но Галя накануне решала такие задачи до полночи и теперь справилась довольно легко. Она подняла руку. Эльвира Машковская, точно ужаленная, повернулась к Гале:
— Ты?.. Решила? Ведь ты вчера еще… плавала у доски!
Сама Эльвира, лучшая ученица девятого класса, еще не решила. В темных глазах ее загорелся недобрый свет; маленькая верхняя губка мелко задрожала.
Галю вызвали к доске, и она хорошо рассказала ход решения.
В перемену к ней подошла Эльвира, с закинутой назад головой, высокая, стройная, красивая, чем-то похожая на Марину Мнишек.
— Галя Литинская, — сказала она тоном, не допускающим возражений (она же староста!), — ты будешь заниматься по алгебре с Дмитрием Боровым. Он в математике слаб. Второгодник.
— Об этом можно было бы и не напоминать, — насупив брови, отозвался со своей парты Димка Боровой. — Тактично это, да?
— Ничего, повторение — мать учения, — ответила ему Эльвира. Ни в голосе ее, отливавшем медью, ни в чертах лица уже не было видно и тени волнения. Она стояла перед Галей и не говорила, а чеканила слова. — Итак, займешься с Боровым.
— Я не могу… я сама… едва…
— Вот как? Весь класс приводишь в восхищение знанием алгебры и не хочешь протянуть руку товарищу? Возмутительно! Ах, уж эти второгодники?
Надо было видеть, с каким убийственным презрением было произнесено: «Эти второгодники»!
— Ишь… как говорит… так, — что ей возражать опасно! — запихивая в рот полбулки с маслом, сказал Боровой. — А я и не хочу, чтобы кто-то со мной нянчился.
— Ты грубиян! — вспыхнула Эльвира.
— Ну, и пусть, — согласился Димка, — наплевать. И ты, Галочка, можешь спать спокойно: я в твоей помощи не нуждаюсь. Сам дойду!
Эльвира отошла. Через минуту она уже говорила Дусе Голоручкиной:
— Я дочитала «Кровавую месть»… О, девочки! Это что-то бесподобное!
Галя подошла к зеркалу, поправила шапочку, натянула перчатки. Эти второгодники… Показала отличные знания… «Кровавая месть»… — беспорядочно, как листья за окном, проносились мысли в голове Гали.
Нет, не хотелось идти в школу.
Но идти было нужно.
Ее спросили по литературе — образ Ольги Ильинской, из «Обломова».
Вначале Галя волновалась, путалась, но потом, успокоившись, заговорила ровно, не торопясь, многое процитировала наизусть. Рассказывая, она изредка кивала головой, как бы подтверждая правильность того, о чем говорила. Ее слушали внимательно, и у многих на лице появилась улыбка — кроткая, добрая, какая обычно бывает, когда нам хорошо за других. О далекой героине романа Галя говорила тепло, сердечно, точно вся жизнь этой, собственно говоря, и нежившей на свете женщины, искренно волновала ее, семнадцатилетнюю школьницу. Казалось даже, что Галя видела ту обаятельную, умную женщину, говорила с ней по душам и была благодарна ей за что-то.
— Нет, она не нашла счастья — мятежная Ольга, — говорила Галя, и грудной голос ее, тихий, мягкий, звучал тепло и искренне — и не могла найти в стране Обломовых, Тарантьевых и Судьбинских. Теперь настало новое время. Женщины нашей страны ищут и находят счастье, — да такое, которое значительнее, больше, чем то, о котором мечтала Ольга. В литературе это — Даша Чумалова, Любовь Яровая, сестры Булавины, Таня Васильченко, Александра Горева… По примеру советских женщин встают на борьбу женщины мира — кореянка Пак Ден Ай, самоотверженная француженка Раймонда Дьен…
Эльвира Машковская слушала и записывала в блокнот то, что упускала сказать Галя, чтобы потом добавить и тем самым показать, что она знает больше, чем Литинская. Но оказывалось, что через минуту-другую Галя говорила как раз то, что записала Эльвира. Тогда Машковская швырнула блокнот в портфель. «Удивительно! Откуда что берется!.. Вот тихоня!»
Димка Боровой смотрел на Галю во все глаза, слушая ее с нескрываемым удовольствием, и невольно замечал, что ему нравится лицо Гали — немного темноватое, задумчивое, с мягким очерком небольших губ, с округлым подбородком, с еле заметной морщинкой на высоком лбу; особенно нравились ему глаза ее, — глубокие, лучистые, грустные.
— Хороший, замечательный ответ, — сказал учитель литературы Алексей Кириллович, человек лет сорока, — сказал — и острые, всевидящие глаза его потеплели, уголки губ слегка раздвинулись в улыбке и даже лоб, выдающийся вперед, как бы наступающий на собеседника, посветлел. — Хороший ответ! — с удовольствием повторил он. — А вы не читали книгу Роже Вайяна «Пьеретта Амабль»? Прочтите…
В перемену Эльвира, холодно поблескивая глазами, сказала:
— Литинская, я говорила с ребятами. Мы решили поручить тебе проводить в классе политинформации. Ты так хорошо знаешь современность, не правда ли?
Все подтвердили, что это правда; только Вера Сосенкова не присоединила свой голос к этому хору; сомкнув губы и сведя брови, она стояла поодаль, и по лицу ее видно было, что этот шум был ей неприятен.
Да, в этом шуме было что-то тревожащее, это сразу почувствовала Галя. Еще когда она шла от доски, ответив урок, она увидела в глазах многих учеников холодок, хотя перед этим все смотрели на нее доброжелательно. Почему это? Что случилось?
— Девочки, я не могу… Поверьте, я не могу… — отбивалась она от наседавших на нее подруг. — Это же… что я говорила… все давно знают… Сейчас я мало читаю…
— Нет, ты будешь проводить политинформации! — требовала Эльвира.
«Хитришь ты, — глядя на нее, думал Дмитрий Боровой. — Ни в одном классе политинформации не проходят хорошо, скучища страшная. Вот ты и ищешь дурачка, чтобы потом было кого обвинять. Тактический ход!»
— Товарищи, я не могу… — отказывалась Галя.
— Что же это такое? — с возмущением заговорила Эльвира. — Как это понять? Слабым помочь не хочет, от политинформаций отказалась!.. Мы должны вынести… Вера, как ты считаешь?
— Знаете, девочки, — невнятно ответила Вера, с опаской поглядев на Эльвиру, — я думаю, с этой нагрузкой нужно повременить.
Эльвира бросила на нее уничтожающий взгляд, но Вера выдержала его.
— Я приглядываюсь к Литинской, — продолжала она, смелея, — и думаю, что есть у нее что-то в глубине души… неладное. Давайте… не будем…
— Пустяки! — категорически заявила Эльвира. — Притворство. Мы все это можем разыграть. Вот уж не думала, Верочка, что ты так близорука.
— Нет, и я считаю, — неожиданно сказал Боровой, — что если человек отказывается, значит не может, и насильно заставлять ее незачем.
Дуся Голоручкина, румяная, полненькая блондинка, всплеснув руками, затараторила:
— Ах, как интересно! У тихой Гали нашелся адвокат! Девочки, предлагаю: пусть Галинька и Митинька вместях делают политинформации.
Девочки засмеялись: Дуся Голоручкина умеет ловко вставлять к месту неправильные словечки и выражения. Польщенная общим смехом, Дуся положила бог весть откуда взявшуюся газету перед Боровым и жеманно проговорила:
— Читайте и докладайте!
Хохот заглушил ее слова. Димка Боровой сидел у окна. Он вскочил; ноздри его раздувались; угловатое смуглое лицо его покрылось багровыми пятнами. Он скомкал газету и швырнул в Дусю. Та завизжала. А Димкина рука, описав полукруг, угодила в окно. Раздался звон разбитого стекла. На пол посыпались осколки.
Все уроки он сидел хмурый, злой, ни с кем не говорил.
Уходя домой, он зашел в раздевалку, оделся, но не вышел, а встал у решетчатой проволочной стенки и о чем-то думал, тяжело сдвигая косматые брови. Приходили ребята, одевались, разговаривали, уходили, а он все стоял и без конца хмурился. Пахло нафталином, пылью; в углу, вытекая из батареи, стучала о дно консервной банки вода. Все раздражало Димку Борового, однако он не уходил.
Но вот вошла Галя. Димка ринулся было к ней — и остановился. Глаза ее были красными, на щеках — следы слез. Он вцепился в проволочную сетку так, что вся стена задрожала и зазвенела. Галя ушла.
— Хорошая девушка, больно хорошая! — глядя ей вслед, вздохнула сердобольная тетя Паня, гардеробщица. — Ласковая девушка, обходительная. Тут приходил ее папаша, еще в первый день, как учиться начали. Отошли они вот сюда, к окошечку, и разговаривали. А мое дело бабье, охота узнать… Он ее все упрашивал, чтобы она, значит, пошла в школу. Они, видишь ли, с матерью…
— Что? Что? — подступил к ней Дмитрий Боровой, — беспокойно оглядываясь, словно боясь, не слушает ли их кто-нибудь. Тетя Паня порядком струхнула и даже попятилась назад. — Повтори, — что там такое?..
— Она и сама-то, Галюшка-то…
— Тише говорите, тетя Паня, — схватил ее за руку Димка. — Учтите: это имеет особо важное значение. Стратегическое.
— А, батюшки! — испугалась тетя Паня.
— Вот пойдемте сюда, — повел ее Димка в угол. — Излагайте.
Тетя Паня говорила довольно долго, тихо и тоже оглядываясь по сторонам. Дмитрий Боровой молчал. А глаза его все более и более наполнялись гневным светом. Когда тетя Паня закончила свой рассказ, он сказал весьма внушительно:
— Вот что: об этом — никому ни слова, понимаете, — по гроб жизни? Иначе я вашим поросятам… как их?
— Пятак и Пятка.
— Во, хорошенькие такие, розовые… Иначе я этим Пятакам и Пяткам все ноги обломаю. Понятно?
II
Первый месяц занятий подходил к концу.
Галя Литинская училась хорошо, но никто не видел, чтобы учебные успехи особенно радовали ее. В первые дни занятие она не делала попыток сближения с одноклассниками, а потом, после отказа заниматься с Боровым, ей, мнительной, стало казаться, что все к ней относятся недоброжелательно, даже враждебно, особенно Эльвира Машковская, которая умела задавать тон. Это приносило ей боль, дополнительно к тому, что и так делало ее жизнь тяжелой; но она никого и ни в чем не обвиняла, ничего не хотела, кроме того, чтобы ее оставили в покое.
Из школы она спешила домой, хотя отлично знала, что и дома легче не будет. Но дома — хоть папа… Вместе с ним, даже в молчании, все-таки было как-то спокойнее, и уж если становилось очень грустно, можно было и поговорить с ним, и поплакать, прижавшись к нему.
В тот день, когда она подняла против себя всеобщее негодование, отказавшись проводить политинформации, она решила ничего не говорить отцу: пройдет время, все наладится, думала она, и незачем беспокоить его лишний раз. Но ее выдали глаза, красные от слез.
— Что случилось, Галя? — спросил отец, стоя у стола и намазывая клейстером длинные полоски бумаги для заклейки окон.
Не раздеваясь, Галя села на диван и заплакала. Отец подошел к ней, на ходу вытирая руки. Галя рассказала о том, что произошло в школе.
— Не буду я проводить политинформации… Не смогу, не сумею… Мне уроки выучить — и то трудно, ты знаешь….
Отец погладил ее руку.
— Галя, ведь и это надо.
— Не знаю… не могу… Ничего не идет на ум… А с Боровым заниматься алгеброй… ну, как я могу? Я сама знаю ее очень плохо. И неспроста они выдумали это…
— Не может быть, Галя, не может быть! — возразил отец. — Это тебе только так кажется!
— Ты не знаешь, ты не знаешь! — не дала ему договорить Галя. — Это все Эльвира Машковская. Ну что я им сделала? За что они меня ненавидят?
— Галя… — отец привлек было Галю к себе, но она встала и отошла к окну. — Галя, неужели все? Право, я не верю….
— Все, все! — с ожесточением воскликнула Галя и со слезами на глазах продолжала:
— Ничего мне не надо… Не надо, не надо! Не пойду я больше в школу!.. Как они не понимают? Ведь пройдет же это все когда-нибудь… И я буду все делать… потом.
Григорий Матвеевич достал папиросы, закурил.
— Откуда им знать? — сказал он задумчиво. — Мы ничего не говорили никому. Может быть, пойти в школу, рассказать классному руководителю.
— Нет, не надо, папа… Пусть никто ничего не знает… «Эти второгодники»… Слышал бы ты, с каким презреньем это было сказано!.. Начнутся расспросы, сожаления. Не хочу!
Она сняла пальто, положила портфель на свой столик; открыла пианино, но тут же и закрыла, не взяв ни одного аккорда. Отец курил, глядя на пол.
— Я расстроила тебя, папа… прости… Галя положила руки на плечи отца.
— Холодно у нас… Давай заклеивать окна, папа…
Они работали молча, только изредка обменивались незначительными фразами. А в сердце теснились воспоминания; в воображении промелькнули лица Веры, Димки; стало чуточку неловко перед папой и… перед собой. Хотелось говорить о многом… Но как раз об этом, главном и самом важном, они старались не заговаривать.
Драма в семье Литинских произошла год тому назад.
Тогда они жили в большом приволжском городе, за тысячу километров отсюда. Елизавета Павловна, жена Григория Матвеевича, играла на сцене местного театра, но без особого успеха. В своих неудачах она обвиняла то мужа, скромного служащего, за которого рано вышла, то Галю, которой надо было уделять время, а времени не хватало… Еще в прошлом году многие стали замечать, что Елизавета Павловна стала нервной, раздражительной. Вскоре она сама призналась Григорию Матвеевичу, что любит другого — артиста, приехавшего на гастроли, и должна уйти к нему. Он — тот человек — уверял Елизавету Павловну, что здесь, в большом городе, ее талант затерялся; она должна поехать с ним на окраину страны, где ее дарование, по его словам, будет выгодно выделяться, будет тотчас замечено, и, кто знает, — путь оттуда до столичной сцены будет куда короче, чем от Волги.
И Елизавета Павловна кинулась туда.
Григорий Матвеевич готов был наложить на себя руки.
Галя плакала, упрашивала мать бросить, забыть того человека.
— Галя, Галочка, я сама не знаю, что я делаю… — отвечала мать, обнимая Галю. — Нет, знаю… все понимаю… А поделать ничего не могу.
— Ты гадкая, ты плохая! — вырывалась из ее рук Галя. — Я презираю тебя! Тебя все презирают!
В день отъезда матери Галя прибежала на вокзал; до отхода поезда оставалось несколько минут.
— Мамочка… милая… Вернись! Останься! — умоляла Галя. — Мы все забудем… Я упрошу папу… Только останься.
Галя говорила громко, рыдая. Около них собралась толпа зевак. Мать поспешила увести Галю в вагон, в тамбур.
— Я не уйду без тебя! Не уйду.
— Галя, Галочка… Это невозможно… — отводила виновато глаза от дочери мать. — Он не хочет этого… (Он — черноволосый красавец в шумящем плаще и шляпе — только что прошел в вагон). Он не хочет этого. Иди домой… Прости меня… Иди к папе… Он хороший, честный человек, не такой, как я… Я буду писать тебе… Иди, иди…
Прозвенел третий звонок — Галю едва оторвали от матери.
Целую неделю она не ходила в школу. Из живой, бойкой она стала тихой, ушедшей в себя, учиться стала хуже, особенно по математике. Она не могла сосредоточиться как следует ни на чем: начнет решать задачу, а мысли — далеко.
Приходя из школы, она заглядывала в почтовый ящик, ворошила па столе газеты.
— Письма не было?
Письма не было. Прошло два, три месяца, а письма не было.
Все здесь — дома и в городе — напоминало Григорию Матвеевичу и Гале ее — жену и маму, все пробуждало воспоминания о прошлом счастье. Григорий Матвеевич сгорбился, постарел, лицо потемнело; он ждал конца учебного года, чтобы уехать отсюда.
На последних контрольных работах Галя волновалась, нервничала, путалась; получала двойки; на контрольную по алгебре не явилась совсем. Так она осталась на второй год.
Они переехали в Т. Галя заявила отцу, что больше она учиться не будет. Ее все будут упрекать… Нет, она пойдет работать. Ей семнадцать лет.
Накануне нового учебного года пришло письмо. Мама писала с Дальнего Востока, спрашивала, как живет, как учится Галя; о себе — ничего. Но одна фраза, одно слово многое сказало чуткому сердцу дочери: «Я так наказана…» Отец не захотел читать ее письмо. Первого сентября он пошел в школу вместе с Галей. Сняв пальто в раздевалке, где хозяйничала тетя Паня, Галя вышла к отцу.
— Ты иди, папа, — сказала она. — Я сама…
— Хорошо, я пойду, — ответил отец.
Теперь он был спокоен за Галю. Переезд в Т., лето, проведенное среди уральской природы, — все это хорошо подействовало на нее, она успокоилась, немного посвежела.
Григорий Матвеевич сделал шаг к выходу.
— Папа! Я не буду учиться! Я домой! — вдруг кинулась Галя к отцу. — Все будут говорить — второгодница!
— Галина!.. — резко повернулся к ней отец. — Ты с ума сошла… Мы же решили…
— Папа… мама… пишет…
— Галя, — Григорий Матвеевич взял ее за руку и отвел к окну.
Тетя Паня видела, как Галя со слезами на глазах о чем-то говорила, отец отвечал скупо, односложно. Высокий, с непокрытой головой, он был печален и стоял на своем. До тети Пани долетали отрывки фраз: «Ей тяжело… Прости ее… Мама ошиблась…» «Примирения не будет… Нашла — и пусть живет с ним…»
Галя, с портфельчиком в руках, пряча заплаканное лицо, побежала вверх по лестнице.
Заклейка окон подходила к концу, когда в дверь кто-то постучал. Галя стояла на подоконнике и приклеивала полоски бумаги; из-за стекол на нее смотрели с высокого неба звезды, точно любопытные ребятишки в зеленых шапочках.
Дверь открыл Григорий Матвеевич. В комнату вошел паренек лет семнадцати, в старой, много лет ношеной кепке, в коротком пиджаке; смуглое, угловатое лицо его освещалось черными злыми глазами и было весьма мрачным; красив был его лоб, — чистый, шишковатый, такой, о каких в народе говорят: умный. В руках он держал планшетку, служившую ему, наверное, ученической сумкой.
— Галину Литинскую мне,
— С кем имею честь?
— Дмитрий Боровой. Магистр математических наук, оставленный в девятом классе на повторный курс для усовершенствования знаний.
— Проходите, — пригласил Григорий Матвеевич, несколько опешивший от такой аттестации.
Магистр наук тщательно вытер ноги о половичок. Неожиданный приход Димки так встревожил Галю, что она спрыгнула с подоконника с намазанной клеем полоской в руках, не приклеив ее.
— Ч…ч…то т…такое? — запинаясь от волнения, пролепетала Галя, — садись…
— Не тревожьтесь, я вот тут… — присаживаясь к столу и аккуратно раскладывая вокруг себя планшетку, кепку, варежки, сказал Боровой. — У меня к вам — как говорил поэт — дело деликатного свойства.
Он искоса взглянул на Григория Матвеевича; присутствие третьего лица, вероятно, не было им предусмотрено и теперь мешало. Это понимал и Григорий Матвеевич; надо было бы, из вежливости, уйти, но уходить не хотелось: этот мрачноватый юноша был ему чем-то по нутру.
— Может быть, я стесняю?
Надо полагать, лицо Григория Матвеевича гостю понравилось и внушило доверие.
— Нет, отчего ж? Пожалуйста. Сидите.
Григорий Матвеевич улыбнулся:
— Благодарю за милостивое позволение.
— Я вот что, — начал Димка баском, повернувшись к Гале. — Я хотел поговорить с тобой в школе, но счел неудобным; при ребятах — это значило бы лезть на рожон, а с глазу на глаз — не удается: ты вылетаешь из школы, как пуля, только бантики-угольки мелькают. Да ты положи бумажку-то, залезь, приклей, что ты ее держишь?
— И правда… что это я?
— Бывает… Ты отказалась заниматься со мной по алгебре, когда Эльвирочка внесла такое предложение; тогда я был обижен; прошло… Я часто думаю о тебе, хочу, чтобы у тебя было все хорошо.
Галя опустила глаза, а Григорий Матвеевич подумал: «Тут что-то на объяснение в чувствах похоже…».
— Знаешь, — говорил Димка, — девочки что-то замышляют против тебя, а может быть, и против меня.
— Против нас вместе? — удивилась Галя. — А что нас — в их глазах — может объединять?
— Не знаю. Сам удивляюсь, — взметнул бровями Дмитрий. — А что они думают — это факт. Глядят на нас — посмеиваются, шушукаются… Еще доказательство — прямее: помнишь, ты шла по лестнице, споткнулась, у тебя упали тетради, рассыпались. Я проходил мимо, стал помогать тебе. А Эльвирочка, оказывается, это видела. Ну-с, на уроке я получил вот этот рисуночек.
Он достал из планшетки листочек и подал его Гале. Григорий Матвеевич тоже взглянул. На листке карандашом изображалась вышеописанная сцена и была подпись: «Рыцарь Двухгодовалой двойки оказывает помощь Даме своего сердца».
— Какой ужас! — прижимая руки к груди, произнесла Галя.
— Я так и знал, — сердито посмотрев на нее, сказал Димка. — Ахи, охи, слезы, — вот средства твоей самозащиты. Чуть что — ты в слезы и в кусты. Нет, ты не поддавайся, Галя Литинская: гордым смирением и благородным кипением их не проймешь.
— Ну, а вы, молодой человек, — подаваясь вперед, спросил Григорий Матвеевич, — вы как стоите за себя? Ведь тут и ваше имя фигурирует?
— Я себя в обиду не дам. Я в тот же день хотел ей съездить, — то есть Машковской, — по личику раза два.
— Ну, знаете!.. — возмутился Григорий Матвеевич. — Интеллигентный юноша… И вдруг такое: девушку по физиономии… Брр!..
— Вот-вот, и Алексей Кириллыч меня отговорил. Я шел, искал Эльвирочку, чтобы, значит, заехать, а Алексей Кириллыч навстречу. И отговорил.
— Как же он узнал, что вы собираетесь произвести это действие?
— По роже. У меня рожа такая, — как зеркало: все отражает, что внутри делается. Так я надумал по-другому отомстить. Эльвирочке и ее сердечным поверенным.
— Почему «Эльвирочка»? — полюбопытствовал Григорий Матвеевич.
— А так. Так ее до сих пор — от самых колыбельных дней — именуют папа и мама… Эльвирочка запоем читает романы: «Королева Марго», «Таинственный незнакомец», «Тайна одинокой башни»… и прочую муру. И всех героев обожает: «Очаровательный!», «Милый, великодушный!», «Как он несчастен!». Одновременно она вздыхает об Андрюшке Рубцове, из 10 «б»… И вот у меня явилась идея… Пока — тайна.
Он встал, застегнул планшетку.
— Так вот, Галочка… Ты им не поддавайся, понимаешь? Для того и пришел, чтобы сказать это. И знаешь что еще? Ведь в их стане нет единства. Даже Вера — зависимая от Машковской…
— Как это: зависимая?
— Да так, по прошлым неприятностям… И та… голос поднимает… Словом, у нас есть союзники. Не робей!
Григорий Матвеевич с еле заметной улыбкой взглянул на дочь: ну, что, не говорил ли я тебе?
Димка надел кепку.
— Пожалуйста, извините. Наследил…
— Ничего, ничего.
— Не поддавайся. Ну, до свидания… Ты сочинение написала?
— Почти. Сегодня закончу.
— Тема?
— «Что такое хороший коллектив». А ты?
— «Значение книг в моей жизни». Вот Алексей Кириллыч! Найдет же такие темы! А интересно! И пишется с желанием!
Провожая Димку, Григорий Матвеевич остановился у двери и, прямо, открыто глядя в его агатово-черные глаза, спросил:
— Погодите, Дмитрий… Вы извините… Но все-таки… Вы — умный, начитанный мальчик, как же вы…
— Остался на второй год? — закончил за него Димка. — Довольно просто. Всю зиму неумеренно занимался коньками; на льду выписывал сложнейшие геометрические фигуры, а на контрольной по геометрии не мог сделать чертеж к теореме о правильных многоугольниках… Весь год я получал по алгебре и геометрии двоечки. Результат: задание на лето. Считай — то же, что и экзамен. Три ночи не спал, зубрил. Все теоремы в голове переплелись, смешались, как дети на перемене; к началу одной вяжется конец другой. Дали мне листочек с теоремой и задачами; взглянул и ахнул: ни в зуб ногой! Однако отважился, пошел к доске. Путал безбожно. Усадили. Дали другой листик. Глянул — о, ужас! — н-и-ч-е-г-о не знаю! Стал я кликать золотую рыбку. Приплыла ко мне золотая рыбка, — шпаргалка от Андрюшки Рубцова. Отвечаю — и сам не смыслю, чего мелю. А мелю я, примерно, так: «Угол ABC равен H2S04, так как катет ВС равен ангидриду СО по условию»… У экзаменаторов моих — глаза из орбит повылазили. Я потряс их сильнее, чем Волька-ибн-Алеша в «Старике Хоттабыче»… Разобрались после. Оказывается, Андрюшка написал мне доказательство на листке из тетради по химии и не стер впопыхах некоторые формулы, а я-то шпарил все подряд… Словом, срезался. Так сказать, подтвердил годовую двойку.
Григорий Матвеевич немало смеялся, слушая Димкин рассказ; Димка не обижался за этот смех: он уже питал полное расположение к отцу своей соученицы. Он ушел, а Галя поднялась на подоконник, чтобы кончить заклейку. Григорий Матвеевич курил, стоя возле шкафа и, чему-то улыбаясь, говорил:
— Славный парень… Право, простая душа…
Галя заклеивала окно, а с высокого неба на нее смотрели крупные осенние звезды в зеленых шапочках; одна звезда, самая большая, розоватая, озорная, так и хотела, казалось, слететь к Гале на грудь.
Первый раз за все это время на сердце у Гали Литинской было тепло.
В этот вечер она закончила писать сочинение. Легла спать. Но вдруг ее осенила мысль. В одной рубашке она подбежала к столу и долго рылась в газетах за последние дни.
III
С тех пор, как Галя Литинская блестяще решила трудную задачу, Эльвира Машковская потеряла покой.
Она была лучшей ученицей в классе, — много лет подряд. Ее родители, очень культурные, очень уважаемые в городе люди, были убеждены, что Эльвирочка — особенная девочка, что на ней лежит печать избранности и, по горло занятые своей работой, перестали следить за ней. Эльвирочка, сама больше всех уверовавшая в свою избранность, перестала заниматься и едва переползла из 6-го в 7-й класс. Были слезы, был и ремень; папа и мама куда-то ездили, с кем-то говорили, доказывали, упрашивали. Упросили… Эльвира поняла, что даже исключительные натуры должны много работать над собой. Она принялась за работу. И звезда ее славы снова стала подниматься, она снова стала первой ученицей. И вдруг на ее пути появился человек, который может затмить ее, оттеснить на задний план. Это было больно, непереносимо больно, и больше всего потому, что говорить об этой боли нельзя было никому, абсолютно никому.
Она повела против Гали холодную войну, где можно — открытую, где нужно — скрытую.
Если девочки находили что-либо хорошее в ответах, в лице, в костюме Гали Литинской, Эльвира отыскивала что-нибудь отрицательное, смешное. Если Галя допускала ошибку в решении задачи, в произношении слова на немецком языке или, будучи дежурной, оставляла хоть одну соринку в классе, Эльвира немедленно превращала это в событие огромной важности, и начиналась «проработка» Литинской. Подружки, окружавшие Эльвиру подобно тому, как листья окружают яркий цветок, верили в ее непогрешимость и легко настраивались против Галины. Почему, например, они, с восхищением слушавшие ответ Гали по литературе, под конец стали смотреть на нее отчужденно, с холодком? Потому что Эльвира шепнула Дусе Голоручкиной: «Фи!.. Ничего особенного, вызубрила», — а та — тихонечко — другим.
Таким образом, все развивалось в желательном для Эльвиры духе. Но на душе у нее не было покоя; недовольство собой и ожидание чего-то тяжелого томило ее. Это беспокойство усиливалось тем, что в борьбе с Галей она не видела в своем лагере абсолютного единства. Даже Вера Сосенкова, на поддержку которой она рассчитывала больше всего, не поддерживала ее. Она восторгается ответами Литинской, выражает ей свое сочувствие. На днях принесла журналы, газеты и отдала Гале, сказав:
— Может быть, когда-нибудь потом, Галя… ты будешь готовиться к политинформации. Мой папа говорит, что тут есть интересные материалы. Возьми…
И это — Вера! Ведь всего только в прошлом году она нисколько не разбиралась ни в физике, ни в химии, и именно она, Эльвира Машковская, занималась с ней целое полугодие и вытянула в успевающие. Тогда Верочка рассыпалась в благодарностях и выполняла все желания Эльвиры. А теперь… Она защищает эту тихоню-зазнайку; она, видите ли, делает это из принципа! О люди! Неблагодарные! Жестокие!
День был хотя и облачный, но мягкий, тихий, с шелестом опавших листьев. Как только началась большая перемена, все ринулись на улицу, в садик. В классе остались Димка Боровой и еще два-три мальчика. У Димки было хорошее настроение: он только что получил по ненавистной ему геометрии пятерку. На глаза ему попалась чернилка-непроливайка; подбросил, поймал — хорошо, не пролилась! Это же проделали и другие — всем понравилось. И пошло веселое жонглирование!
В класс вошла Эльвира Машковская.
— Вот глупые, — сказала она. — Как маленькие…
— Элька, лови! — кинул ей непроливайку Димка. — Лови!
Элька взмахнула руками, но было поздно: фиолетовое чернильное пятно расплылось по нежной коже ее щеки! С руганью она достала зеркальце и принялась стирать пятно. Кто-то продекламировал:
Дмитрий Боровой ответил:
Пуще прежнего разозлилась Эльвира, но ребята не стали слушать ее — убежали.
Стерев пятно, Эльвира начала было повторять урок; но тут она увидела на парте Гали Литинской тетрадь по литературе; конечно, это — сочинение, приготовленное к сдаче. Минута — и тетрадь в ее руках.
— «Что такое хороший коллектив», — оглянувшись, прочитала она. — Интересно…
Галя писала о том, что весь наш народ — большой коллектив, сплоченный партией, о прекрасных коллективах на фабриках и заводах, в вузах и в школах. Затем — о силе и значении коллектива в жизни человека. «Настоящий коллектив, — писала Галя, — тот, в котором все объединены чувством локтя, в котором все хорошее находит поддержку, все дурное — осуждается прямо и открыто. В хорошем коллективе высокая требовательность к человеку сочетается с вниманием к нему, с желанием помочь ему стать лучше, духовно богаче и красивее».
«Но иногда, — продолжала она, — в некоторых наших коллективах происходят странные вещи. Одни личности встают над коллективом, другие — отрываются от него. У первых, наверное, считающих себя лучшими, живой интерес к жизни коллектива сменяется «холодным вниманием», а оторвавшиеся начинают жить своими интересами. Коллектив распадается, словно какая-то ржавчина разъедает его. Советские люди, мы не можем жить поодиночке; внимание коллектива, его справедливая требовательность, а порой — искреннее слово участия нам нужны, как воздух. Но как раз этого-то порой и не хватает. Человек замыкается в себе, и никому нет дела до его радостей и печалей».
Дальше Галя писала о коллективе 9-го класса, о себе, называла свои недостатки — робость, нерешительность; из отдельных выражений, глухих намеков Эльвира понимала, что Гале живется нерадостно, что именно она нуждается в слове участия. Но Галя не жаловалась на свою долю и никого не обвиняла. Местами в сочинении были короткие, но меткие характеристики, — без имени характеризуемых; Эльвира узнавала в них то одного, то другого из своих друзей, а когда речь шла о «поднявшихся» над коллективом, она сразу поняла, в чей огород брошен этот камешек, и возмутилась.
Она читала — и перед ней раскрывались горькие переживания простого, хорошего и, в сущности, одинокого человека. Порой казалось, что это — дневниковые записи. Но это было и сочинение, — сочинение богатое, глубокое, написанное ясным и образным языком. Ей, Эльвире Машковской, такого не написать! Она читала, и ее колола и страшила нехорошая мысль: «Алексей Кириллыч любит чистые работы… чистые-чистые… За каждую помарку он снижает…» Рука ее тянулась к чернильнице, но она отдергивала ее тут же обратно, словно чернильница была огненная. «Не надо, не надо, что это я… Это гадость!».
«А что такого? Димка Боровой играл с чернилками… В случае чего — подозрения на него, на мальчишек. Ну да!»
Она постучала непроливайкой по тетради; густо-фиолетовые кляксы расползлись по странице. Она закрыла тетрадь и положила на место.
— Боже мой! Зачем я… зачем!..
Махнула рукой и пошла из класса. И в дверях столкнулась с Верой Сосенковой. В голове мелькнуло: «Видела? Нет?.. Молчит. Слава тебе… — кажется, нет!».
Звонок. С шумом, с разговорами ребята входят в класс, рассаживаются. Но что такое? Один посмотрел на классную доску — расхохотался, другой — расхохотался… И вот уж хохочет весь класс. Даже Галя Литинская (всю перемену она провела в библиотеке, читала газеты), даже тихая Галя и та смеется. Не смеется только Эльвира.
На доске изображена она, Машковская. Она одета в шикарное платье, какое носили дамы в глубине XIX века; у ног ее — любимые романы и из них выглядывают рожицы героев, — все чем-то смахивающие на Андрюшку Рубцова из 10 «б»; сам он изображен улепетывающим от Эльвиры. Со страдальческим выражением на лице она простирает к нему руки: «О, вернись, мое сердце! Вернись, ясный сокол!».
Входит Алексей Кириллович. Все хохочут. Он смотрит на доску и — тоже смеется, прикрывая рот рукой.
— Это безобразие! — кричит Эльвира. — Это оскорбление личности!
— Алексей Кириллыч, здорово нарисовано, а? — спрашивает кто-то.
— Ох, не знаю… Уж очень правдоподобно… — Новый взрыв хохота. — Но я не вижу на рисунке подписи автора.
— Я буду жаловаться! Я это так не оставлю! — гневалась Эльвира.
Дуся Голоручкина вторила ей:
— Не оставим! Не оставим! Мы имям за ихние рисуночки пропишем! Мы узнаем, кто это!
— Я, — поднялся со своего места Димка Боровой. — Это я. Алексей Кириллыч прав: подписи нет. Я же — не художник… Скромность и прочее.
Он обернулся к Машковской:
— Ты мне подсунула анонимную карикатуру, а я — не прячусь в кусты, миледи.
Он вышел к доске и подписался под рисунком.
Прошла неделя. Алексей Кириллович принес в класс проверенные сочинения. Все глаза были устремлены на него. Они, ребячьи глаза, вглядывались в его лицо, словно на нем можно было прочесть, какую отметку поставил он за работу. Но прочесть на лице нельзя было ничего. Тонкие, сжатые губы, прямой нос, острые, беспощадные глаза, лоб, как бы наступающий на собеседника — все было, как всегда.
«Ах, скорей! Не томите!» — прошептала Дуся Голоручкина.
— Вот ваше сочинение, — именно с нее начал разбор учитель. — До каких пор вы будете ломать наш язык? «Обломов не хотит выстать с дивана… Штольц сял»… Пишете и не замечаете, значит это крепко засело в голову.
— Я же шутя, Алексей Кириллыч! — вставая и оправляя платье, игриво сказала Дуся. — Ведь многие так говорят, как послушаешь.
— Многие, но не все, не народ! — вскипел учитель. — Вы не умеете отбирать яркое, образное, что характерно для действительно народной речи, а схватываете только искажения и диалектизмы. Два; садитесь.
Дуся опустилась на свое место.
— Голоручкина сяла, — сокрушенно покачал головой Димка, за что Дуся показала ему язык.
— А вы, Боровой, написали хорошее сочинение. Свое. Оригинальное. Крепкое. Если бы не пунктуационные ошибки, я поставил бы пять… Вот сочинение Эльвиры Машковской, — прекрасное! Пять.
Лицо Эльвиры расцвело, озарилось гордой улыбкой.
— Правда, оно несколько холодное, местами — надуманное… Гм… Более всех мне понравилось, — продолжал Алексей Кириллович, — сочинение Литинской. Знаете, это искренняя, горячая исповедь, это откровение красивой души, но, очевидно, давно не видевшей радости. Я прочту его, — оно ставит перед нашим коллективом некоторые моральные проблемы. Только жаль, что Галя насадила клякс… Смотрите…
Галя побледнела.
— Я?.. Я… У меня было чисто…
— Да? Это правда?
— Да, правда, Алексей Кириллыч.
В классе — мертвая тишина.
— Странно.
Алексей Кириллович нахмурился, помрачнел. Он давно замечал, что многие девочки словно бы недолюбливали Литинскую, что сама Литинская, наверное, именно поэтому держится особняком. Пробовал поговорить об этом с Эльвирой, но та только пожала плечами: «Откуда мне знать? Она не удостаивает нас своим вниманием»… Сейчас эти кляксы встревожили его и навели на многие мысли.
У Эльвиры Машковской страшно билось сердце, маленькая верхняя губка тряслась, как в лихорадке; она нагнулась и, спрятав лицо, чертила что-то в блокноте.
— Это странно, — повторил Алексей Кириллович, и в голосе его слышалось сдерживаемое волнение. — Знаете, товарищи… Когда я дома читал это сочинение, я так был захвачен им, что… когда дошел до клякс, я не мог оторваться, я вглядывался и читал.
Он помолчал, отошел к окну. Потом тихо начал читать:
Галя с недоумением и страхом смотрела вокруг.
Алексей Кириллович умолк. Но музыка пушкинских стихов, сокровенный смысл которых раскрылся сейчас так полно и ясно, казалось, еще долго звучала в классе и волновала юные сердца.
Он взял Галину тетрадь и подал ей. И всем почему-то стало и жаль Галю, и хорошо за нее, и многие почему-то виновато опустили глаза.
— Она не проводит политинформации! — раздался голос Эльвиры.
Секунда — и взрыв смеха потряс воздух.
— Кто про Ерему, — пробасил Дмитрий Боровой, — а кто про Фому… Читайте, Алексей Кириллыч, читайте созданье Литинской.
— Читайте! — хором запросили все.
IV
В субботу на линейке было объявлено, что завтра проводится воскресник — посадка деревьев около новых домов.
Было уже начало октября. День выдался солнечный, морозный, с серебрянными искорками в чистом, гулком воздухе. Из соседнего сада, где вызванивали вершинами сосны, тянуло крепкой, холодной смолой. Хотелось дышать всей грудью.
Ребята копали ямки, насыпали в них перегной, сажали деревца. Галя Литинская работала на пару с Димкой Боровым. Морозный воздух, солнце, высокое небо, вкусный запах перегноя — все было так хорошо! Галя работала с увлечением. Она разрумянилась, брови точно раздвинулись, и легкая морщинка на лбу совсем потерялась, отчего все лицо стало светлее, радостнее; в темных глазах ее вспыхивали веселые искорки.
Алексей Кириллович сказал Дусе Голоручкиной:
— Смотрите, Галю Литинскую и не узнать… Словно она озарена каким-то бодрым светом. Чудесная девушка, не правда ли? Мила, умна…
Алексей Кириллович говорил от души и вместе с тем не без некоторого умысла. Что скажет, что ответит Дуся? — Она же лучшая подруга Эльвиры, а в Эльвире, — думал он на основании своих наблюдений, — кроется что-то, что отделяет Галю от класса. На воскреснике Эльвиры не было; девочки шутили: наверно, мама не смогла разбудить ее!
— Обычно Галя очень грустна. Вероятно, ее что-нибудь угнетает? — спрашивал Алексей Кириллович у Дуси. — Вы не пробовали поговорить с ней по душам?
— И не собиралась! — довольно резко ответила пышноволосая Дуся со сплошь пунцовым от морозца лицом. — Вы захвалили ее, а она — обратно — и завоображала! Индивидуалистка противная! Она разбила жизнь Эльвире!
— Как так? — изумился Алексей Кириллович.
— Да уж так… Ей лучше голодом жить, чем Гальку видеть… «Тихая»… В тихом омуте…
В это время откуда ни возьмись подбежала запыхавшаяся Эльвира.
— Девочки! Сюда, ко мне! — звала она, еще подбегая. — Я заходила в школу… Тетя Паня… Ой, что она рассказала — ужас! Слушайте…
Присутствие Алексея Кирилловича смутило ее, он понял это и отошел.
Девочки сбились возле Эльвиры в тесный кружок и начали шушукаться. И вдруг все они, кроме Веры Сосенковой, бросились к Гале Литинской, которая как раз была одна: Димка Боровой ушел за деревцем; Галя засыпала ямку.
— Здравствуйте, тихая Галя!
— Чудесная Галя!
— А мы знаем! Знаем, знаем! — заплясала Дуся, постукивая лопатой о землю. — Как поживают твои прошлогодние двойки?
Галя видела вокруг себя кричащих, чему-то радующихся девочек и с трудом понимала, о чем они шумят.
— Конечно, девочки, — говорила Эльвира и глаза ее сияли сильнее обыкновенного, — ей теперь легко получать пятерки: прошлый год она все знала на два, а теперь подзубрит еще немного на «три», — вот и получается «пять».
— Ха-ха-ха… Ха-ха-ха…
— К тому же и папочка помогает!
— Девочки! Как вам не стыдно?!
Это сказала Вера, подбежавшая сюда, — с пылающим от возмущения лицом.
— Это… бесчеловечно!
— А тебе чего надо? — глядя ей в глаза, устрашающе заговорила Эльвира. — То ко мне подлизывается: «Помоги, Эля!.. по физике — ни в зуб ногой!.. Ах, спасибо, спасибо!» То — за тихоню… «Вот журнальчик… к политинформации… примите пожалуйста!» Двуличная!
— Это нельзя сопоставлять! — с силой заговорила Вера, но Дуся Голоручкина перебила ее, обратившись к Гале:
— А который папа помогает тебе: тутошний или дальневосточный? Ах, ежели бы у мены было два батьки!
Она обвела всех взглядом своих небесно-голубых глаз, ожидая смеха. Никто не засмеялся. Дуся смутилась.
У Гали перехватило дыхание; лопата выпала из ее рук.
Она что-то закричала и бросилась бежать.
Но чьи-то руки схватили ее. Она подняла полные слез глаза: с одной стороны — Алексей Кириллович, с другой — Димка Боровой, с деревцем в руке.
— Что тут происходит? — спрашивал Алексей Кириллович.
— А что!.. — досадливо махнул рукой Димка. — Вот эта… царица! — травит ее…
В этот момент Галя вырвалась из их рук и убежала.
Девочки притихли, стояли, как пораженные. Особенно не по себе было Дусе Голоручкиной, которая поняла, что она хватила уж слишком через край… Когда-то, много лет назад, и над ней смеялись на улице… папка ее бросил семью, ушел к другой. Забыла, как было больно!
— Убежала… — говорил Боровой. — И едва ли вернется в школу. Эх, вы… Ты! Личность!
Эльвира стояла, гордо закинув голову.
— Что тебе, собственно говоря, надо? — сказала она своим отдающим медью голосом. — Что ты за защитник нашелся? И кто может поверить тебе? Ты — грубиян, хулиган. Разбил стекло, нарисовал гадкую карикатуру, грубишь всем, запугал тетю Паню. Но тетя Паня не очень-то… Она все рассказала! И чернилами — кто мог, кроме тебя, залить тетрадку Литинской?
— Ах, это ты от тети Пани все узнала? От нее? Сейчас же пойду и все ноги переломаю ее свинтусам… Нет, погоди, — остановил он самого себя, — что ты сказала: я… чернилами? Врешь, уважаемая! Все делал, а этого не делал!
Все посмотрели на Борового. Он говорил мужественно, открыто, и невольно думалось: да, такой человек никогда не сделает гадости!
И тут послышался внятный, четкий голос Веры Сосенковой:
— Погодите… — минуточку. Эльвира! Ведь ты же в классе была одна, когда мальчики кидались чернилами? Я вошла — ты что-то поспешно положила на Галину парту. Ведь это ж… ты!
Эльвира побледнела.
— Боже мой! — Она закрыла лицо руками.
Дусю Голоручкину всю затрясло. Она не спускала глаз с Машковской.
— Ладно, разберем, — сказал Димка. — Слушайте вы, девицы-красавицы, зачем вы ей про папу с мамой? Там — целая драма. Я знаю, я давно знал. И — молчал. Она уже успокаиваться начала. Зачем же вы?.. «Второгодница, второгодница!» Обрадовались? А не знаете, как это больно и… это самое… вообще тяжело? Я — второгодник, я знаю… «Эльвирочка»… Эх, ты завистница! А вы — подпевалы безголосые.
Эльвира обвела всех взглядом, просящим сочувствия, помощи. Но подруги молчали, и это было — почувствовала она — молчание перед наступлением.
— Действительно… Хороши мы, нечего сказать, — проговорил кто-то. — Как стадо…
Алексей Кириллович выступил вперед.
— Дуся говорила, будто Литинская не выполняет поручений, — сказал он. — Это не совсем верно, товарищи. Вчера Галя показала мне вырезки из газет, конспект политинформации — об атомном ледоколе «Ленин», о положении молодежи в ГДР, о борьбе колониальных народов… И попросила прослушать ее… Ребята, хор-рошая информация получилась!.. Вы только представьте, девушка осталась одна — без друзей, без матери…
— Да еще затравленная! — вставил словцо Димка.
— …Но, заглушая все тоскливые думы, — продолжал Алексей Кириллович, — она выполняла ваши поручения. Разве это не говорит о ее чувстве ответственности перед коллективом?
— Говори, безобразница несчастная! — вдруг набросилась Дуся Голоручкина на Эльвиру, — зачем облила чернилами ее тетрадь? Молчишь? Зачем нас против нее подбивала? Дайте я ей до личика доберусь!
— Этого не надо, — остановил ее Алексей Кириллович. — А вот вернуть Галю — надо. Давайте подумаем, как это сделать…