Маргарита Михайловна жила недалеко от школы, занимая в одном из новых домов двухкомнатную квартиру. Евдокия Назаровна, ее мать, женщина лет пятидесяти, с лицом, тронутым редкими, крупными морщинами, с седеющей головой и глубокими пристальными глазами, была когда-то учительницей; муж ее погиб под Ленинградом. Дослуживши до пенсии, Евдокия Назаровна ушла из школы, отдав все время заботам о дочери, которая к этому времени уже была студенткой педагогического института.

Рита росла застенчивой, мечтательной девочкой. Ее большие серые глаза глядели на мир и настороженно, и удивленно-вопросительно. Училась она неплохо, и Евдокия Назаровна, в сущности, была счастлива, хотя материнская душа ее была полна беспокойства за свою девочку: сумеет ли она устоять против бурь, которых в жизни бывает немало? Тревожилась… Особенно тогда, когда видела, как в некоторых семьях дети то ли вследствие дурного воспитания, то ли в результате домашних неурядиц развивались неправильно, а подрастая, становились лгунишками, пижонами — дармоедами, бездельниками или черствыми и бездушными людьми. Чаще всего, думая о таких семьях, она вспоминала давнишнюю свою приятельницу — Агнию Павловну Зондееву, человека, обаятельного своей, если можно так выразиться, природной, внутренней культурой. Когда Рите было лет шесть, у Агнии Павловны родилась дочь, Клара. Агния Павловна была заботливой матерью и прекрасным воспитателем. Но вот тут-то, как говорится, и разгорелся сыр-бор. Модест Григорьевич, ее муж, человек своевольный и суровый, считавший всякое проявление чувств непростительной слабостью, потребовал воспитания дочери в деловом духе. Чуткая, мягкая Агния Павловна не могла согласиться с этим. Она видела, что под влиянием отца Клара даже в отношении к ней проявляет черствость и холодность. Начались ссоры с мужем. Чувствуя свою правоту, но бессильная перед его бездушной, холодной логикой, она отступала. Кончилось это тем, что она ушла от мужа, вынужденная обстоятельствами оставить десятилетнюю дочь у него.

Евдокия Назаровна и раньше не часто навещала Агнию Павловну: ей было не по себе в этом доме, где все было проникнуто эгоистической чопорностью Модеста Григорьевича, а после отъезда Агнии Павловны — с тех пор прошло лет семь — она не была у Зондеевых ни разу, тем более что Модест Григорьевич, получив перевод с повышением по службе (он стал начальником почтового отделения), переехал на другую квартиру.

Рита совсем не знала Клару, учившуюся в другой школе, а Евдокия Назаровна никогда не говорила с нею о Зондеевых.

Время шло. Весной этого года Рита закончила пединститут, и вот она, двадцатитрехлетняя девушка, — сама учительница.

В те дни, когда литературное творчество в школе взмыло на невиданную высоту и когда десятиклассники были поглощены борьбой за овладение стилистикой, Маргарита Михайловна приходила домой взволнованная, с пылающими щеками. Ее то охватывали приливы радостной веры, что все это непременно даст хорошие результаты, то мучили приступы сомнения: а вдруг — ничего? вдруг — новый провал?.. Она рассказывала о школьных делах Евдокии Назаровне (умалчивая о том, что могло бы ее расстроить), и та не без интереса выслушивала ее подробнейшие отчеты.

Так было и сегодня, в тот час, когда короткий октябрьский день завершался сине-серым вечером, когда за окном свистел ветер, то разрывая, то соединяя косматые облака, и когда в комнате было тепло, тихо и пахло старым вишневым засахарившимся вареньем. Латунный маятник домикообразных часов, которым завтра в обед будет сто лет, неустанно и бесконечно выстукивал свое вечное «тик-так». Маргарита Михайловна рассказывала матери о новых литературно-творческих и «стилистических» событиях в школе… Сегодня, сообщив о том, как проходило сочинение в десятом классе, она закончила свой отчет утверждением, что все это литературно-стилистическое движение как-то сплачивает ребят, сближает, дает единое направление их силам.

— Вот и отлично, — отвечала Евдокия Назаровна. — Как это у тебя явилась мысль поднять такое… брожение умов?

— Да уж так… явилась — и все… Да мне же помогли… Завуч… Владимир Петрович. Какой это прекрасный человек, мама!

— Да, конечно, конечно… ты уже говорила, Рита, — кивнули головой мама в знак согласия.

Рита насторожилась:

— Да нет же, мамочка. Просто он замечательный знаток литературы, методист. И вообще… Сегодня такой ветер, такой ветер!

Латунный маятник охотно подтвердил: «так-так» и насмешливо сверкнул своим золотистым оком величиной с блюдечко.

Маргарита Михайловна, пообедав, пошла в свою комнату и принялась за подготовку к урокам. Потом, через час-другой, уже закончив все, как бы подводя итоги, она сказала себе:

«Значит, так: сначала я прочту в классе отрывок из «Города Желтого Дьявола», потом покажу иллюстрации. Потом составим план очерка с применением цитат из текста… А спросить по пройденному нужно Надю Грудцеву, я давно не спрашивала ее. Вот озорница! А — милая… И ум бойкий…»

Она сложила книги в портфель и хотела уже сесть за проверку тетрадей, да передумала.

— Мама, мама! — Это она говорила, уже идя в мамину комнату. — Я завтра буду очерк Горького читать. Помоги мне, покажи, как лучше…

— Вот несносная! — Мать читала книгу. — На самом интересном месте…

— Ну, мама, ну, немножко… Ну, отложи своего Диккенса…

В самый разгар урока художественного чтения кто-то постучался в дверь.

— Надя! Вы? Раздевайтесь, проходите…

— Маргарита Михайловна! — зазвенел Надин голос. — Пойдемте с нами во Дворец. Мы уже и билет на вас купили.

Надя была в дождевом плаще, в ботиках. Маргарита Михайловна заставила ее пройти в свою комнату, что та и сделала, сняв плащ и ботики. Так в одних чулках и протопала.

— Ой, целый шкаф с книгами да этажерка, — битком! А это кто, а это? — Надя указала на миниатюрные портреты Макаренко, Чайковского, молодого Горького. — Море и буря… А это вы вышивали? — Надя успела разглядеть салфетки под цветами.

Убранство комнаты было весьма скромным. Но во всем был какой-то особенный, умный порядок, все светилось чистотой, настоящей, давнишней, к которой, казалось, привыкли и сами вещи. Воздух слегка отдавал каким-то старым, засахарившимся вареньем, что и было тотчас же уловлено чутким обонянием юной гостьи.

— Маргарита Михайловна, пойдемте, пойдемте с нами, — просила Надя, но уже не тем звонким, открытым голосом, каким говорила, когда вошла, а другим, тихим, возникшим, вероятно, под воздействием всей обстановки комнаты, освещенной одной настольной лампой. — До начала еще полтора часа…

— Право, не знаю… тетрадей много. Вот ваше сочинение….

— Проверите, Маргарита Михайловна, после проверите.

— Ну, хорошо, хорошо…

— Отлично! — обрадовалась Надя. — А у нас, Маргарита Михайловна, от этой стилистики ум за разум, кажется, начал заходить. Степан говорит: «Товарищи, спасение одно: музыкальный момент. Пошли на симфонический». Маргарита Михайловна, вы… ни одного сочинения не проверили? Ой, страшно! Я уже сама две стилистических нашла…

Маргарита Михайловна усадила Надю на маленький диванчик.

Она показывала ей альбом картин-репродукций, понемножку рассказывала о художниках, имена которых Надя ни разу не слышала; показывала книги — и старинные, еще дедушкины, массивные, в дорогих переплетах, издающие запах вековой бумаги, и новые, крепкие, с яркими обложками, пахнущие типографской краской. Имена великих, но еще не знакомых людей, образы их героев, мысли их, приводимые Маргаритой Михайловной наизусть, картины в книгах — все это было так ново и интересно. Перед Надей раскрывался неизвестный мир, зовущий к себе.

— Так-так, — говорили старые часы, видевшие все.

Половинка луны, воспользовавшись тем, что ветер разметал облака, с любопытством поглядывала на девушек — учительницу и ученицу.

Рассказывая, Маргарита Михайловна оживилась, щеки ее заалели, голос звучал мягко и сердечно, грустный свет из глаз исчез. Была она в простеньком домашнем платье, в войлочных стоптанных туфлях, а Наде казалось, что никогда она не была такой хорошей, милой, как сейчас.

Потом они говорили о школе, о том, как учатся и как могли бы учиться ребята, о «невероятных трудностях в овладении стилистикой», о журнале. Надя уже освоилась, осмелела, голос ее зазвенел снова в полную силу; она без умолку говорила о себе, об Анатолии, о подругах, о комсомольском собрании, где ей здорово попало за двойку по геометрии, и кончила тем, что назвала Толю Черемисина Обломовым: тот никак не мог написать письмо старосте, а этот не может закончить третью главу своей фантастической повести; только и разглагольствует о спутнике.

— Да, повесть получается и на самом деле… фантастическая, — улыбнулась Маргарита Михайловна. — Ты давно с ним дружишь? (Маргарита Михайловна обращалась к своим воспитанникам то на «вы», то на «ты», сама не замечая этого, в зависимости от характера беседы, настроения и прочего).

— С лета, как он приехал сюда, — защебетала Надя. — Он чудесный. И будем дружить всегда. Только… я не знаю…

В комнату вошла Евдокия Назаровна.

— Рита, там чай горячий… предложила бы своей гостье…

— Нет, нет, нет… Что вы, что вы! — замахала руками гостья и отбежала в угол, спрятаться. Но Маргарита Михайловна оттуда ее извлекла и с помощью мамы усадила за стол.

— Покушайте, девушки, — угощала Евдокия Назаровна. — Вот варенье, вишневое, моего изготовления, а эти хрустинки — это Рита в детстве так называла печенье — она сама пекла.

Пришлось Наде придвинуть к себе стакан и попробовать и печенье и варенье. Оказалось: и то и другое было очень вкусным.

Когда Евдокия Назаровна ушла, Маргарита Михайловна спросила:

— Надя, ты что-то хотела сказать: «Только я не знаю»?..

Надя взглянула на Маргариту Михайловну и заалелась.

— Нет, нет, ничего… Просто я глупая девчонка…

— Ну, хорошо. Что ж, одеваться надо. Я сейчас…

Маргарита Михайловна вышла в другую комнату.

«Сказать или… нельзя? Сказать или нельзя?» — размышляла Надя.

Она сидела на диване; около нее лежал альбом семейных фотоснимков. Надя перевернула несколько листов и увидела… Молодой человек… И Маргарита Михайловна со счастливой тихой улыбкой немножко склонилась к нему.

— Ах… как хорошо! — сказала она и услышала, как застучало ее сердце… И тут она окончательно решила: «Спрошу!»

Маргарита Михайловна вошла уже одетая в новое платье. Надя кинулась к ней.

— Маргарита Михайловна, ну, я дурочка… и все такое… Маргарита Михайловна, вы… только не сердитесь… Вы — любили?

Учительница растерялась. Ей задала такой вопрос ученица, семнадцатилетняя девочка. Как она смела? Бежали секунды, а она все молчала, не зная, что делать. Впрочем, разве не ясно, что нельзя об этом говорить со своей воспитанницей? Но Надя смотрела так пристально, с такой верой… И юная учительница поняла — и то, почему спросила ее об этом простодушная Надя Грудцева, и то, что ничего плохого в таком признании не будет, и что, может быть, именно сейчас и нужно сказать девушке: может быть, она извлечет для себя полезный урок… И сказала:

— Да, Надя… любила…

И опустила голову.

— Ну, и что же? Это — хорошо? Вы и теперь любите его?

— Нет, — неожиданно и для самой себя и для Нади твердо сказала Маргарита Михайловна. — Все прошло, забывается…

Она обняла девушку и, поглаживая легкими, бережными прикосновениями руки голову Нади, повторила:

— Нет… Это было год назад, в институте. Я встретила человека, который показался мне лучшим из всех, кого я знала до этого. Интерес к искусству, понимание музыки, которую я очень люблю, безупречно правильные суждения о людях, о дружбе, такт, сдержанность — все это нравилось мне. Мы сблизились. И тогда я увидела, что все это, вот то, что привлекло меня, — все это поза, напускное, маска. Оказалось, за внешним лоском скрывалось холодное сердце.

Маргарита Михайловна умолкла, машинально поправила волосы и, помолчав, продолжала:

— Мне было больно; я говорила, убеждала, чтобы он стал другим. Он слушал, иногда соглашался, обещал… — Маргарита Михайловна грустно улыбнулась. — Но… как это поется? «Каким ты был…» Таким он и остался… Однажды он сказал мне: «Ты много воображаешь…» — и хлопнул дверью. Вот и все…

«Бедная Маргарита Михайловна!» — с искренним участием думала Надя, готовая сделать все, чтобы только она, Маргарита Михайловна, была счастлива.

— И дальше, дальше? Что же дальше?

— Дальше… ничего. Подруги советовали мне пойти помириться, уступить. Я не могла сделать этого, Надя, понимаешь — не могла. На своей печальной любви я многому научилась. Я узнала, что ни на какой компромисс мое сердце не согласится… Я могу быть счастлива только тогда, когда… когда счастье будет полным, — понимаешь?

— Милая, милая Маргарита Михайловна! — прижалась Надя к учительнице. — А вы верите в счастье?

— Не верила… долго… а теперь, кажется, начинаю верить… Ах, что это я… говорю такие вещи!

— Ничего, ничего, Маргарита Михайловна! — Вы покажите мне и Анчеру его. Мы ему прямо скажем, что он низкий, гадкий человек. Недостойный вас!

— Глупенькая! Зачем это…

— А вот у нас с Анатолием никогда этого не будет, никогда! — пылко заговорила Надя. — Правда ведь, Маргарита Михайловна? Он хороший, да? А впрочем… — Лицо девушки вдруг стало очень огорченным.

— Ведь у нас… у нас же только дружба…

Это было сказано с таким сожалением, с такими слезами в голосе, что Маргарита Михайловна невольно рассмеялась, тепло и ласково.

Они оделись и пошли во Дворец.

На концерт пришли почти все десятиклассники.

До начала и в перерывы Маргарита Михайловна рассказывала о композиторах, о том, как нужно понимать ту или другую вещь. После разговора с Надей, в шумном кругу своих воспитанников, она уже начала успокаиваться и говорила о музыке охотно, с увлечением. По одну сторону от нее сидели Надя и Анатолий, по другую — Клара Зондеева. Клара была весела, но печать обычной серьезности не сходила с ее лица даже на концерте. Музыка не очень трогала Клару, но ей очень хотелось бы говорить о ней так, как говорит Маргарита Михайловна, чтобы и Анатолий Черемисин, сказавший когда-то, что она, кроме учебных предметов, ничего не знает, и Надя, и все так же слушали ее и восхищались ею.

Оркестр исполнял «Вальс-фантазию» Глинки.

Надя сначала слушала рассеянно, все еще переживая то, что рассказала ей Маргарита Михайловна. Но юность недолго задумывается над своими и чужими печалями. Вдохновенная, красочная, полная светлых чувств музыка захватывала ее все больше и больше. Наде было необыкновенно хорошо и оттого, что музыка рассказывала о чем-то чистом и нежном, и оттого, что рядом был он, Анатолий. Все, все будет хорошо! — говорила музыка. Наклонясь немного к нему, она рассказала, как ждала его, а пришла соседка за дрожжами.

— Это в субботу было? — спросил он. — В тот вечер я бродил по городу и думал…

— О ком?

— О ком… Об одной девушке….

— Правда?

У Нади счастливо заблестели глаза. Она поняла, о какой девушке он думал.

— Слушай, слушай музыку, — сказала она, принимая важный вид, чтобы никто не догадался, почему она такая счастливая.

А в оркестре, переплетаясь со светлой и нежной мелодией, уже звучала другая — грустная, раздумчивая. Но светлая становилась все сильнее и ярче, побеждала ту — грустную, протяжную. И Надя думала: «Вот эта — печальная — это о Маргарите Михайловне, а эта — лучистая — обо мне, о нас… У нас ничего такого не будет. Все, все будет хорошо!»