Было пять утра, когда мы наконец добрались до дому. Я была без сил после этого испытания. Как раз в такой момент скромная женщина вроде меня задает себе вопросы. Например, есть ли у меня резон желать изменить порядок, установленный племенной традицией. Я знала теперь, что решение о моем изнасиловании было принято общим собранием деревни. Мои отец и дядя слышали его, как и другие жители. Наша семья надеялась, что в конце концов просьба о прощении будет принята. В действительности же мы все попали в одну ловушку, я была приговорена изначально.
Каковы бы ни были мои опасения и сомнения, но теперь отступать было поздно. Мужчины Пенджаба, будь то кланы мастои, гуджар или балуч, не представляют себе, насколько мучительно, невыносимо женщине, если ее вынуждают рассказывать, что ей довелось вытерпеть. Я не упоминала подробностей перед полицейским. Простого слова «изнасилование» вполне достаточно. Их было четверо. Я видела их лица. Они вышвырнули меня вон, полураздетую, я едва прикрыла свою наготу перед глазами других мужчин и пошла... Все остальное — кошмар, который я старалась изгнать из памяти.
Рассказывать об этом снова и снова невозможно. Ведь это словно проживать все заново с каждым разом. Если бы только я могла довериться кому-нибудь — какой-нибудь женщине, это было бы не так болезненно. Но увы! В полиции и судопроизводстве работают только мужчины. Всегда одни мужчины.
Но на этом еще все не кончилось. Лишь только мы вернулись домой, как полиция снова пришла к нам. В этот раз меня забрали в комиссариат района — ради неких «формальностей».
Я сказала себе, что новость уже просочилась в газеты, они боятся, возможно, что понаедут другие журналисты и история — моя история — разойдется дальше. Но я ни в чем не была уверена. Мне было трудно двигаться, унизительно смотреть в глаза другим. Как спать, есть, пить после такого испытания? И однако же я встаю, иду вперед, сажусь в их машину, закрываю лицо шалью, даже не смотрю на дорогу. Я другая женщина.
И вот я сижу на полу в пустой комнате вместе с другими людьми, которых я не знаю. Я совершенно не понимаю, что там делаю, что меня ждет, и никто не приходил за мной, чтобы вести на допрос.
Поскольку со мной никто не разговаривает, никто не объясняет, что к чему, у меня есть время поразмыслить о том, как обращаются с женщинами. Мужчины знают, что нам остается только молчать и ждать. Зачем ставить нас в известность? Это же они принимают решения, царствуют, действуют, судят. Я думала о козах, которых привязывают во дворе, чтобы они не убегали. Я не слишком отличалась от коз, если даже у меня не было веревки на шее.
Время шло, и я увидела, что приехали отец с Шаккуром. Они хотели узнать, что происходит. Полиция закрыла их в том же помещении, где находилась я. Мы оставались там до вечера, не смея перемолвиться словом, а на закате полицейские отвезли нас в деревню на машине. Не было никакого допроса, никаких «формальностей». У меня было впечатление, что меня пытаются от чего-то отстранить, как обычно. Когда я была девочкой, потом девушкой, я могла только случайно услышать обрывки разговора и понять, о чем говорят взрослые. Нельзя было ни задавать вопросы, ни вставить слово, а только ждать и пытаться понять, что происходит вокруг, собирая отдельные слова, сказанные другими.
На следующий день, в пять утра, полиция вернулась. Меня отвезли в то же место, поместили в ту же комнату, где я оставалась весь день, до захода солнца, и потом меня отвезли домой. На третий день то же самое. Та же камера, все так же целый день ничего не происходило. Я не была уверена, что этим заключением обязана присутствию журналистов в районе, но потом я получила подтверждение, что все было именно так. Если бы я знала об этом, я бы отказалась идти с полицейскими, я бы не покинула дом. В тот третий, и последний, день вечером полиция привезла в тот же комиссариат моего отца, Шаккура и муллу. Я их не видела, потому что там было, как я поняла потом, две отдельные комнаты: одна для уголовников, другая для прочих преступников. Я была заперта в комнату для уголовников, а мои родственники — в помещение для прочих преступников. Потом они рассказали мне, как это происходило с ними. Все трое были допрошены до меня об их версии случившегося. За мной пришли в последнюю очередь. Выходя из комнаты, я столкнулась с муллой, он успел быстро бросить мне:
— Будь осторожна! Они записывают все, что им скажешь, по-своему.
И вот настала моя очередь оказаться в кабинете начальника, ответственного, как я поняла, за весь район.
— Ты знаешь, Мухтар, мы очень хорошо знаем Фаиза из клана мастои, он совсем не злой человек, а ты его обвиняешь. Зачем ты наговариваешь на него, это ничего не даст!
— Но Фаиз сказал: «Вот она, делайте с ней что хотите!»
— Не надо настаивать на этом. Это не он сказал.
— Нет, он! А другие схватили меня за руки, я звала на помощь, я умоляла их...
— Все, что ты сказала сейчас, я запишу, а потом прочитаю тебе предварительный протокол. А завтра я отвезу тебя в суд, и там перед судьей ты будешь очень внимательной, ты расскажешь ему в точности то, что я тебе скажу сейчас. Я все подготовил, и я знаю, что лучше для тебя, для твоих родственников и вообще для всех.
— Они меня изнасиловали!
— Ты не должна говорить, что тебя изнасиловали.
На столе лежал лист бумаги, на котором уже было что-то написано. Но как узнать что? Если бы только я умела читать.
Он заметил мой взгляд и усмехнулся.
— Ты не должна упоминать имени Фаиза. Не должна рассказывать, что была изнасилована. Не должна говорить, что это он приказал что-то сделать или сам что-то сделал.
— Но он был там!
— Ты можешь уточнить, что Фаиз был там, да: про это известно. Но настаивать на том, что это он приказал, — нет, ни в коем случае. Скажи, например, что Фаиз произнес такую фразу: «Вот она пришла, простите его!»
Тут уже я рассердилась:
— Все, что я должна сказать, я знаю, я уже это сделала! Я не должна слушать, что ты рассказываешь!
Я снова оказалась в коридоре, с намерением покинуть это место. Я была унижена и возмущена. Мне было ясно: этот полицейский любой ценой хочет, чтобы я обелила Фаиза, он думает, будто произвел на меня достаточное впечатление, чтобы я подчинилась. Ах, он знает Фаиза! И говорит, что тот «совсем не злой». Однако половина деревни знает, на что способен Фаиз. Знает мой дядя, знает мой отец. Шаккур и я стали его жертвами, но поскольку он «совсем не злой», как говорит этот полицейский, он довольствуется тем, что препятствует людям моей касты купить несколько квадратных метров земли и забирает их для себя. Именно так: феодальное право. Начинается с земли, а кончается изнасилованием.
Может быть, я неграмотная и бедная, может быть, я никогда не вмешивалась в дела мужчин, но у меня есть уши, чтобы слышать, и глаза, чтобы видеть. И у меня есть голос, чтобы говорить то, о чем мне есть что сказать!
Полицейский вышел вслед за мной. Он отвел меня в сторону, подальше от отца и муллы, которые все еще ждали у дверей другого кабинета.
— Поди, поди-ка сюда, слушай хорошенько... Успокойся, Мухтаран Биби. Послушай, надо повторить то, что мы тебе говорим, потому что это лучше для тебя, лучше для нас.
У меня не было времени ответить ему, потому что другой полицейский повел отца, муллу и Шаккура в кабинет со словами:
— Давайте сюда, надо кое-что сделать, сейчас вы подпишете, и мы заполним остальное!
Он взял три листа бумаги, на которых ничего не было написано, и закрыл за ними тремя дверь.
Вскоре он вышел из кабинета и подошел ко мне:
— Твой отец, мулла Раззак и Шаккур согласны, они подписали, а остальное мы заполним сами. Четвертая страница для тебя. Значит, сделаешь как они, поставишь палец, чтобы подписать. А мы напишем на бумаге в точности то, что ты сказала, без проблем. Прикладывай палец!
Мулла подписал, а ему я доверяла. И я сделала, как просил полицейский, приложила палец внизу чистого листа бумаги.
— Вот и хорошо. Видишь, это простая формальность. Через какое-то время мы отведем вас в суд, к судье. Подождите здесь.
Часам к семи вечера, на заходе солнца, нас повезли на двух полицейских машинах. В одной был мулла, в другой мы трое. По дороге полицейские получили сообщение от судьи, в котором он объяснял, что не может прибыть в суд, потому что у него гости. Он просил, чтобы нас привезли к нему домой. Мы приехали к нему домой, но он изменил мнение.
— Нет, здесь не годится, слишком много народу. Все-таки лучше сделать это в суде. Везите их туда, я подъеду следом!
Мы ждали перед входом в суд, на улице, и, когда судья приехал, я увидела полицейскую машину, которая привезла Фаиза и четверых других, тех, кого я плохо различила ночью. Я узнала только Фаиза, но предполагала, что остальные четверо были как раз те, кто меня насиловал.
Я не знала, что их тоже вызвали в суд. Между собой мы не говорили из-за полицейских. Шаккур казался грустным, подавленным. Печать пережитого оставалась на его лице, даже притом, что кровь по нему больше не струилась. Мой брат до сих пор разговаривал только с отцом. Я надеялась, что он тоже сумеет защитить себя. Но он был молод, еще так молод, а ему в один день пришлось предстать и перед полицией, и перед судьей. Не знаю, советовали ли ему, как и мне, не обвинять никого.
К счастью, отец был с нами. Он защитит нас, как всегда это делал, в отличие от других отцов, готовых пожертвовать сыном или дочерью, лишь бы самим избежать неприятностей. Он поддерживал меня при разводе, когда понял, что мужчина, выбранный мне в мужья, ведет себя некорректно, что это бездельник, не сдержавший своих обещаний. Он остался твердым, как и я, пока я не получила талак. Талак выдается только мужем и означает его согласие с разводом. Без этого женщина не может развестись: свою просьбу она должна подтвердить перед судьей, а это стоит дорого и не всегда позволено. Я обрела свободу благодаря отцу и своей настойчивости — единственной силе, которой мы обладаем перед лицом мужчин. И мой отец верил, что в соответствии с племенным законом Фаиз на собрании деревни должен принять мою просьбу о прощении. Такой закон был когда-то принят. Он мне про него говорил. Даже когда речь идет об убийстве в семейных делах, то и тогда прощение возможно. В действительности же этот закон на руку лишь наиболее сильному: он может простить оскорбление, но не обязан это делать.
Но раз мастои не простили, я тоже не прощу. Оскорбление, которое якобы им нанесено, не идет ни в какое сравнение с тем, что пережили я и мой брат. Честь принадлежит не только касте мастои.
Я стояла перед судьей: на сей раз первую допрашивали меня. Это был представительный человек, очень вежливый — первый, кто попросил принести стул, чтобы я смогла сесть. Вместо того чтобы восседать в своем судейском кресле, он устроился напротив меня, по другую сторону стола. Он также попросил принести графин с водой и стаканы. Я пила воду, как и он, и была ему очень признательна, потому что день для меня был тяжелый.
— Послушай, Мухтар Биби. Помни, что ты перед судьей. Говори мне только правду, расскажи обо всем, что произошло. Не бойся. Я должен знать, что случилось. Здесь ты одна со мной, и мой помощник будет записывать все, что ты скажешь. Это суд, и я здесь, чтобы знать. Говори откровенно.
Я начала свой рассказ, стараясь быть спокойной, но горло сдавило. Рассказывать об изнасиловании — непростое испытание. Судья подбадривал меня, не забывая напоминать:
— Будь внимательной, говори мне правду. Без нажима, без паники, говори все как есть.
Я в самом деле почувствовала к нему доверие. Благодаря тому, как он держал себя, я почувствовала, что это беспристрастный человек. Его внимание было не таким, как у полицейских, он не начал с того, чтобы мне угрожать или говорить вместо меня; он хотел только правду. И слушал с большим вниманием, без презрения. Когда видел, что переживания бросают меня в дрожь и пот, он останавливал меня:
— Не торопись, успокойся. Выпей воды.
Беседа длилась полтора часа. Судья хотел знать все подробности того, что произошло в том проклятом хлеву. Я рассказала все. Все то, что не рассказывала никому другому, даже собственной матери. Затем он пересел в судейское кресло.
— Хорошо, что ты рассказала всю правду. Бог решит.
Он начал молча делать записи, а я была настолько измучена, что положила голову на стол. Я хотела спать, вернуться домой, чтобы больше мне не задавали никаких вопросов.
Судья велел привести муллу Раззака и, как и ко мне, очень вежливо к нему обратился:
— Надо говорить мне правду. Вы лицо ответственное, и я рассчитываю на вас. Ничего не надо от меня скрывать.
Мулла начал говорить, но очень скоро я почти перестала его слышать. В конце концов я вдруг отключилась, провалившись в сон от усталости, и уже ни о чем не помнила. Кто вошел следующим, кто что говорил... туман. Я пришла в сознание, только когда отец разбудил меня:
— Мухтар, мы уходим! Пора уходить.
Когда я выходила из зала, судья поднялся со своего кресла, подошел ко мне и в знак утешения положил руку мне на голову.
— Держись. Не унывай. Держитесь все.
Полиция наконец-то отвезла нас домой. Я не видела Фаиза и его братьев, когда выходила, и не знала, допрашивали ли их после нас. Но со следующего дня перед домом появились журналисты, а также много незнакомых мужчин и женщин, представителей организаций по защите прав человека. Я не знала, как они получили информацию, кто им сообщил. Я даже увидела представителя английского телевидения, Би-би-си, пакистанца, прибывшего из Исламабада. Иностранцев было столько, что я не всегда понимала, кого или что они представляют. Ежедневно приходило очень много народу. Никогда наш небольшой дом не знал такого наплыва гостей — куры бегали по двору, собака лаяла, а вокруг меня постоянно было скопление людей на протяжении четырех дней.
Я говорила без опаски, разве только избегала подробностей, если меня настойчиво о них расспрашивали. Я понимала, что присутствие посетителей может меня защитить от угроз соседей, чья ферма находилась на расстоянии нескольких сотен метров. Если все эти люди хотели знать, то потому, что я символизировала возмущение всех прочих подвергшихся насилию женщин в нашем регионе. Впервые женщина становилась эмблематической фигурой.
Я услышала от них о вещах, о которых не знала раньше, о драмах, появляющихся в газетах, о случаях насилия и жестокости. Мне прочитали отчет, переданный ассоциацией властям Пенджаба, в котором рассказывалось, что только в течение июня более двадцати женщин были изнасилованы пятьюдесятью тремя мужчинами! Две женщины погибли: одна была убита насильниками из страха, что она на них донесет, другая покончила с собой от отчаяния 2 июля, почти в тот день, когда меня допрашивал судья. Эта женщина выбрала смерть, потому что полиции не удалось арестовать насильников. Все это лишь убеждало меня в решимости продолжать борьбу, идти по пути справедливости и правды, несмотря на давление полицейских, вопреки «традиции», предписывающей женщинам молча переносить страдания, а мужчинам делать, что они хотят.
О самоубийстве я больше не думала.
Одна пакистанская активистка объяснила мне:
— Половина женщин в нашей стране подвергаются насилию. Их против воли выдают замуж, их насилуют, мужчины пользуются ими как предметом обмена. Неважно, что они думают, потому что для мужчин главное, чтобы женщины не начали задумываться. Мужчины не хотят, чтобы женщины учились читать и писать, чтобы они узнали, каков мир вокруг них. Именно поэтому неграмотные женщины не могут защитить себя: они ничего не знают о своих правах, мужчины диктуют им правила поведения, чтобы подавить их возмущение. Но мы с тобой, смелее!
Это было как раз то, что пытались сделать со мной. «Ты скажешь то, что я тебе велю, потому что так лучше для тебя...»
Один журналист рассказал мне, что пресса выявила еще один факт обвинения Фаиза. Полиция зарегистрировала жалобу матери семейства по поводу ее дочери, которую он похитил, неоднократно насиловал, а потом отпустил, как раз когда в местной прессе заговорили о моем случае.
Я слышала столько новостей, я видела столько лиц...
Я пользовалась вниманием средств массовой информации в связи с моим обращением в органы юстиции, а также потому, что впервые в провинции глава джирги разрешил групповое изнасилование — по крайней мере, все это выплыло наружу. И я в какой-то мере стала символом истории, касающейся в действительности тысяч пакистанских женщин.
Голова у меня шла кругом, у меня было впечатление, что вокруг меня наконец просветлело. За моей деревней, за пределами моей провинции, до самого Исламабада, — там лежит целый неизведанный мир. Когда я была ребенком, я никогда не осмеливалась пойти дальше соседней деревни, где жили наши родственники и друзья семьи. Я вспоминала часто своего дядю, который иногда приезжал к нам. Он жил еще с молодости в Карачи. Мы с сестрами затаив дыхание слушали, как он рассказывает о море, горах, самолетах, о разных людях, приезжавших издалека. Мне было лет семь или восемь, и я с трудом понимала эти странные вещи. Я знала, что здесь, в моей деревне — это Пакистан, но дядя говорил, что на западе есть другие страны, например Европа. Я слыхала только об англичанах, оккупировавших нашу страну, но никогда их не видела. Я не знала, что есть «иностранцы», живущие в Пакистане. Наша деревня была так далеко от городов, на юге провинции, и я никогда не смотрела телевизор, за исключением одного дня, когда дядя привез телевизор с собой из Карачи... Телевизионные картинки потрясли меня. Я не могла понять, кто там, за этим странным аппаратом, кто говорил одновременно со мной, хотя в комнате никого не было.
Эти снимающие меня камеры — телевидение. Эти фотографы — газеты.
В деревне поговаривали, что меня «захватили» журналисты, что они пользуются мною, чтобы писать статьи, направленные против правительства Пенджаба. Что мне должно быть стыдно за то, что я делаю — вместо того, чтобы покончить с собой или похоронить себя заживо. Но все эти приехавшие отовсюду люди многое открыли мне. Например, то, что за насилием над моим братом, а потом надо мною в действительности скрывается намерение мастои прогнать нас с этой земли. Гуджар им мешают. Они не хотят, чтобы крестьяне нашей касты покупали принадлежащие им поля. Я не знала, правда ли это, но некоторые мои родственники верили этому, потому что мы беднее мастои, более малочисленны, у нас нет никакой политической поддержки и для гуджар приобрести землю чрезвычайно трудно.
В конце концов эти четыре дня, проведенные в окружении журналистов, заставили меня со всей жестокой правдой осознать, какими оковами является неумение читать и писать. А также невозможность составить собственное мнение об очень важных вещах. Теперь я страдала от этого. Даже больше, чем от относительной бедности моей семьи: все-таки мы не умирали с голоду. У нас были два быка, корова, восемь коз и поле сахарного тростника. Меня бесило, что я не могу понять написанное. Коран был моим единственным сокровищем, он записан во мне, в моей памяти, он был моей единственной книгой.
Однако я больше не видела детей, которые приходили ко мне, чтобы учить Коран наизусть, как когда-то я сама выучила его. Ведь именно за эту деятельность я пользовалась уважением в деревне. Сейчас деревня отодвинула меня в сторону. Слишком шумно, слишком тесно от журналистов, понаехавших из городов, слишком много фотоаппаратов и телекамер. Слишком скандально. Для некоторых я была почти героиня, для других — прокаженная, обманщица, осмелившаяся восстать против мастои. Получалось, чтобы бороться, я должна была потерять все. Свою репутацию, честь, все, что составляло мою жизнь. Но теперь это было неважно. Я хотела справедливости.
На пятый день меня вызвал префект департамента. Приехали два представителя полиции. Меня, Шаккура, отца и муллу повезли в Муззаффаргар. Я надеялась, что «формальности» закончены и юстиция будет делать свою работу. Но, прибыв в кабинет префекта, я заметила двух офицеров из комиссариата, тех самых, которые заставляли меня говорить «то, что надо». Неужели давление опять возобновится? Я испугалась и занервничала. В тот раз я доверилась мулле и отцу, поставив отпечаток пальца на пустой лист бумаги. А теперь понимала, что это была ловушка.
Префект попросил офицеров выйти, чтобы переговорить со мною с глазу на глаз.
— Доченька, у тебя какие-то проблемы с этими людьми или какие-то претензии к ним?
— У меня нет никаких проблем, кроме того что один из них потребовал, чтобы я приложила палец к чистому листу бумаги. Он подготовил по листу для моего отца, для моего брата, для муллы. А мы даже не знаем, что там написано, на этих листах.
— Ах вот как?
Он был удивлен и внимательно смотрел на меня.
— А ты знаешь имя того, кто это сделал?
— Нет, не знаю. Но в лицо могу его узнать.
— Хорошо. Я их сейчас позову, и ты укажешь на него пальцем.
Он велел позвать двух мужчин. Я не знала, что они были в чине супрефекта полиции района. Но указала на мужчину, о котором шла речь. Префект сделал ему знак выйти, не сказав ни слова, а затем обратился ко мне:
— Я займусь им. Кажется, они забыли досье, которое должны были приготовить для меня. Во всяком случае, они не очень-то в курсе того, что в нем содержалось. Я попросил их найти его и принести мне. Вас вызовут в другой раз, попозже.
Три-четыре дня спустя местная полиция снова приехала, чтобы предупредить нас о вызове, и на следующий день утром нас повезли на другую аудиенцию.
На этот раз в Муззаффаргаре нас ожидал не префект, а врач из госпиталя. Потому что семья мастои между тем подала жалобу. Они привели свою дочь Сальму, чтобы она заявила, будто была изнасилована моим братом. Врач должен был обследовать Сальму и Шаккура. И действительно, она прибыла почти одновременно с нами в другом полицейском фургоне. Что же касалось меня, то я по-прежнему не могла взять в толк, что я там делаю. Будучи женщиной, я знала, что обследовать Сальму слишком поздно. Да и я сама оказалась там только 30 июня, через восемь дней после свершившегося. Конечно, мне надо было идти в полицию гораздо раньше, но в тот момент я была не в состоянии.
Полицейские принесли мою одежду, которую мать выстирала. Несмотря на это, как я узнала позже, врач констатировал то, что я знала сама — раны интимных участков тела, — и определил, что имело место изнасилование; хотя тогда он ничего мне не сказал. Я была рада узнать, что осмотр позволил сделать вывод, что я не тронулась умом и не введена в заблуждение! Однако страдания от унижения диагностировать никто не может. Тем более что, из гордости или из-за стыда, я о нем не говорила.
Для Сальмы, которая утверждала, что была изнасилована 22 июня, было поздновато. По крайней мере, я сомневалась, что она была девственницей. Врач вызвал моего брата для простого теста. Он определил его возраст между двенадцатью и тринадцатью годами максимум. То же самое говорил и наш отец.
Что касается Сальмы, то я, разумеется, не присутствовала при ее осмотре, но впоследствии из нескромных слухов, бродивших по деревне, стало известно, что она внезапно изменила свою версию, когда главный доктор объяснил ей, что ему надлежит взять у нее мазки и сравнить их с тестом Шаккура.
— Шаккур? Нет, это не он меня изнасиловал! Он держал меня за руки, а насиловали меня его старший брат и трое его двоюродных братьев!
Врач вытаращил глаза от удивления:
— Что ты несешь? Мальчик двенадцати лет был способен держать тебя за руки, один, пока трое других тебя насиловали? Ты надо мной смеешься?
Бригада врачей, тем не менее, ее обследовала. Они определили ее возраст примерно в двадцать семь лет и уточнили, что она лишилась девственности еще около трех лет назад. Кроме того, у нее был выкидыш. И наконец, последнее половое сношение, по мнению медиков, у нее было до так называемого изнасилования, имевшего место 22 июня.
Я не знала точно, как медики действуют, чтобы делать такие выводы, но узнавала новое каждый день. Например, то, что они сделали для моего брата, называется тест на ДНК. Шаккур не насиловал Сальму. Он только оказался на поле сахарного тростника в одно время с ней, и мастои этим воспользовались. Все газеты твердили, что он был влюблен. Одного взгляда достаточно, чтобы тебя уличили во влюбленности. Девушка должна опускать голову. Но Сальма делала что хотела. Она не боялась, что на нее кто-то посмотрит, а напротив, провоцировала взгляды.
До сих пор мое существование как преподавательницы священных текстов было слишком далеким от всех этих гнусностей. Родители воспитывали меня и моих сестер в уважении к традициям. Как и все девочки, я знала, что примерно с десятилетнего возраста нам запрещено разговаривать с мальчиками. И я никогда не преступала этот запрет. Я увидела лицо моего жениха только в день свадьбы. Если бы я могла решать, то никогда бы его не выбрала, но из уважения к семье я повиновалась. Сальма же воображала себя незамужней женщиной. Ее семья пошла на хитрость: сначала они обвинили моего младшего брата, будто он украл сахарный тростник, затем в том, что у него были с ней сексуальные отношения, а сейчас она рассказывает, что сам он ее не насиловал, а она оказалась жертвой моего старшего брата и его кузенов... Хотелось бы мне иметь побольше смелости: иной раз силы меня покидали перед лицом всей этой лжи. Что же сделать, чтобы добиться беспристрастной справедливости, в то время как соседи неустанно перекраивают эту историю, словно вышивают шаль, меняющую цвет каждый день?
Я знаю, что я пережила и что пережил мой брат.
Он заявил судье, что трое мужчин из той семьи схватили его и подвергли содомии, а он плакал и кричал: «Я расскажу отцу, я скажу полиции». Тогда мужчины пригрозили, что убьют его, если он заговорит. Потом они силой притащили его к себе в дом, заперли в комнате, вновь избитого и изнасилованного, и отдали его полицейским только после того, как вмешался отец, искавший его несколько часов.
Согласно нашим законам, доказать насилие над женщиной практически невозможно. Необходимы показания четырех свидетелей, видевших своими глазами, что происходило. В случае со мной, как и с моим братом, единственными свидетелями были наши насильники.
В тот день я не знала, почему меня доставили в госпиталь вместе с братом. В полицейской машине я думала, что это не для того, чтобы увидеться с врачами, а для того, чтобы отвезти меня одну к префекту. В конце концов я оказалась в кабинете президента генерального совета. Там меня ожидала женщина.
Это была женщина-министр, объяснившая, что правительство поручило ей вручить мне чек на пятьсот тысяч рупий — эквивалент восьми тысяч долларов. Характер у меня недоверчивый, а обстоятельства вынуждали сохранять еще большую осторожность. Я испугалась, что это очередная ловушка.
Я выслушала слова сожаления, глядя на протянутую руку, взяла чек, даже не глядя на цифры — я слышала, и этого было достаточно. Пятьсот тысяч рупий! Я даже не могла представить такой огромной суммы. Можно многое купить на эти деньги... Машину, трактор, уж не знаю что еще. Кто в моей семье когда-нибудь имел такие деньги? Или получал такой чек?
Недолго думая, по какому-то инстинктивному побуждению, я смяла листок и бросила на пол. Это было презрение не к даме, а к чеку.
— Мне этого не нужно!
Ведь не узнаешь: а вдруг, если эта дама дает мне столько денег, возможно, она пришла по поручению того, кто хочет похоронить дело?
Но она настаивала, уговаривала меня принять чек, и один раз, и другой, и третий. Она была хорошо одета, производила впечатление респектабельной женщины, и в ее глазах я не видела тени обмана. Тогда я сказала:
— Мне нужен не чек, мне нужна школа!
Она улыбнулась.
— Школа?
— Да, школа для девочек из нашей деревни. У нас ее нет. Если вы действительно настаиваете, то я вам скажу: мне не нужен этот чек, но мне нужна школа для девочек нашего поселка.
— Хорошо, мы вам поможем построить школу, но для начала прими чек. Разделите деньги с отцом, а я вам обещаю в добавление к этому построить школу. Вы должны будете оплачивать адвоката, а это стоит дорого.
Об этом я знала. Один пакистанец, занимавшийся защитой прав женщин, сказал мне, что хороший адвокат может запросить двадцать пять тысяч рупий. А процесс может затянуться, поэтому он может потребовать еще денег. Именно поэтому те, кто победнее, предпочитают обращаться в джиргу. Совет выслушивает обе стороны, предлагает соответствующее решение, и дело заканчивается за один день. По правилам, никто не может говорить неправду перед джиргой, потому что в деревне все обо всех всё знают, и глава совета выносит решение, чтобы никто не оставался врагами навсегда.
К моему несчастью, того, кто принял решение в тот день вопреки мнению муллы, звали Фаиз. И он разделил жителей деревни, вместо того чтобы их примирить.
Что ж, я приняла чек. Потом эта женщина очень деликатно задала мне несколько вопросов, и я осмелилась сказать ей, потому что она была женщиной, и к тому же ее лицо было искренним и благородным, что моя жизнь находится в опасности. Меня не информировали о том, что происходило с насильниками, но я поняла, что их продержали несколько дней в комиссариате, а потом отпустили. Все мужчины из той семьи вернулись домой, все они находились рядом с нами и ждали только одного: как бы нас уничтожить.
— Это соседи. Они живут напротив нашего дома. Между нами только поле. Я не решаюсь выйти на дорогу. Я чувствую, что они меня караулят.
Она ничего не пообещала, но я видела, что она понимает сложность ситуации. Все завертелось очень быстро. Быстрее, чем можно было ожидать в тот момент. Газеты на протяжении четырех дней так много говорили о моей истории, что о ней знала вся страна, вплоть до правительства в Исламабаде. Дама-министр была государственным секретарем по делам женщин Пакистана. Эта мадам Аттийя, вручившая мне чек и обещавшая помочь построить школу в нашей деревне, была послана самим президентом. Мои фотографии были повсюду, моя история была во всех газетах, не только в стране, но и за рубежом. Международная амнистия тоже была с ней ознакомлена.
4 июля 2002 года прошла демонстрация обществ, защищающих права человека, которая потребовала правосудия. Критиковали местную полицию за то, что мою жалобу зарегистрировали слишком поздно, за то, что мне дали «подписать» чистый лист бумаги. Я обратилась в полицию 28 июня, а они поставили 30-е на своем рапорте, который намеревались поскорее похоронить. Судья, с которым я встречалась, сообщил журналистам обо всех этих фактах, объяснив, что невозможно было, чтобы история не дошла до ушей полицейских раньше, чем я решила обратиться с жалобой, и что решение джирги было позорным. Даже министр юстиции заявил британскому телевидению, что решение джирги под предводительством клана мастои должно быть расценено как акт терроризма, что племенное собрание было незаконным и что виновные предстанут перед антитеррористическим судом. Речь шла о злоупотреблении властью.
Таким образом, правительство Пакистана расценило дело Мухтар Биби как дело государственной важности. Восемь человек из семьи мастои были арестованы 2 июля, а полиции предстояло давать объяснения. Активно разыскивали четырех обвиняемых, пустившихся в бега, но которых вот-вот должны были посадить в тюрьму. Для моей охраны и защиты моей семьи был прислан наряд полицейских. В итоге полиция арестовала пятнадцать человек. Суду давалось трое суток, чтобы вынести постановление о судьбе тех, кто считался виновным.
Это было так необычно. Во всем мире знали мое лицо, говорили о трагедии моей семьи. Я с трудом вникала во все эти вещи, потому что все происходило очень стремительно. Я вернулась домой с чеком. Мадам министр сказала мне, что отец может пойти в Джатое в банк, директор которого предупрежден о том, что он должен открыть счет на имя отца и на мое имя. У меня никогда в жизни не было банковского счета. У моего отца тоже. Мы скорее пошли туда, чтобы наши деньги были в безопасности. Они только попросили две подписи и выдали отцу чековую книжку.
В тот же вечер, вернувшись, мы увидели человек пятнадцать вооруженных полицейских вокруг нашего дома. Это приехал губернатор в сопровождении по меньшей мере пятидесяти человек, чтобы подбодрить нас и сказать мне, что виновные обязательно будут наказаны. Он также заявил, что считает меня почти своей дочерью, что я должна стоять до конца и что он окажет мне всяческую поддержку.
Через полчаса он укатил со всей своей свитой.
Бедные полицейские должны были спать под деревьями. Поскольку их было так много, нам еще надо было всех накормить и напоить. Двести пятьдесят тысяч рупий, полученных моим отцом, долго не пролежали, потому что маленькая армия полицейских оставалась на посту вокруг дома в течение целого года. Лишь их зарплата была за счет государства.
Как всегда, в драматических обстоятельствах оказывается что-то смешное. В тот же день к нам приехал в окружении многочисленных родственников дядя со стороны матери, которого я не видела очень долгое время. Со дня моего развода, во всяком случае, то есть лет семь. У него был сын моего возраста, женатый, с двумя детьми. Дядя никогда не просил меня выйти за его сына замуж. Увидев меня в обществе губернатора и с чеком в руках, он сформулировал свое предложение в виде притчи:
— Сломанную ветвь нельзя выбрасывать, надо сохранить ее в семье. Если она согласна, я возьму ее для своего сына в качестве второй жены!
Я поблагодарила, без комментариев, но согласия не дала. Чего он хотел для своего сына? Чек от правительства или меня?
Что касается меня самой, то я хотела школу.