Мы живем в мире собственных заблуждений и субъективных мнений. Наше представление о вещах часто оказывается обманчивым и способно радикально измениться от столкновения с реальностью. Например, до тех пор, пока человек не попадает в больницу, он считает, что у подобных заведений есть уйма отличий друг от друга: одни лучше, престижнее, новее; другие поплоше, подешевле, погрязнее. Но стоит ему оказаться в больничной палате, и он уже не может по достоинству оценить ни стерильность помещения, ни качество кафеля в санузлах, ни профессионализм персонала.

Так случилось и с Парсом.

Разве ему, подключенному к капельницам и приборам, поддерживающим жизнь в умирающем теле, было какое-то дело до сатинового постельного белья, на котором он лежал? Или до сертификатов в красивых рамочках в кабинете главного врача? Или, может, его радовали роскошные пятилетние пальмы в деревянных кадках? Нет. В его положении могло обрадовать только одно — хотя бы крохотный шанс выжить. И врачи изо всех сил использовали эту мизерную возможность.

Много часов подряд, до самой ночи, они, напоминая шаманов, без устали колдовали блестящими стальными инструментами над смертельными ранами Парса: торопливо прикладывали к ним белые тампоны, в один миг становившиеся багряными; переливали кровь нужной редкой группы и зашивали. Но чуда не произошло. Наступил момент, когда Парс издал последний неровный вздох и затих.

Для врачей смерть пациента — печальное событие. Иногда это невыполненная задача, иногда — досадная неудача. Но все же не беда, которая обрушивается на семью умершего. Врачи встречаются со смертью так часто, что, кажется, когда настанет их час, она не сумеет ни опечалить их, ни удивить своим приходом. А что до обычных людей, то они никогда не будут готовы к встрече со смертью. Они будут отрицать ее до последней минуты; будут сопротивляться ее появлению, словно их нежелание способно что-то изменить. Даже сидя у операционной, откуда доносятся пронзительный писк аппаратуры и негромкие голоса хирургов, они надеются, что беда минует их дом. Даже после слов доктора «мне очень жаль» люди ждут сообщения, что операция прошла успешно.

Божкурт, несмотря на свою неотесанность и безграмотность, не стал исключением. Он был черств, порой жесток, но принять смерть сына, как и все, оказался не готов. Все время, пока шла операция, он, замерев, сидел у операционной, напряженно вслушиваясь в то, что происходило там, за плотно закрытой дверью. Даже у сдержанного Левента сердце щемило от тоски, когда он смотрел на сдавшего за несколько часов отца.

Лишь теперь, в ярко освещенном коридоре больницы, он заметил, что отец, оказывается, уже старик. Пусть крепкий, бодрый и загорелый, но старик. Здесь, на фоне фисташковых стен, сверкающих под белыми лампами, Божкурт предстал перед сыном совсем другим, нежели он привык его видеть. Его усы и голова, оказывается, давно стали белыми; подбородок неумолимо клонился к земле; тонкая жилистая шея втянулась в некогда широкие плечи; в сморщенных руках, покрытых надутыми венами, появилась дрожь. Когда мы встречаем хорошо знакомого человека в непривычной обстановке, то видим его как будто другими глазами. И, к сожалению, то, что мы видим, причиняет боль. Словно кто-то безжалостной рукой сдернул с нас розовые очки, облегчавшие жизнь и позволявшие не замечать разрушительную работу времени.

Божкурт много лет не покидал своего дома. И теперь, оказавшись на чужой территории, будто еще больше ослаб, отдав все свои силы кому-то неведомому. Он выглядел растерянным и беспомощным.

Левент, последние пятнадцать минут наблюдавший за отцом, не выдержал непривычного чувства грусти и заговорил преувеличенно бодрым голосом:

— Папа, может, принести тебе чаю? Уже ночь, а ты совсем не отдыхал.

Тот не сразу повернул голову. Затем, посмотрев на сына пустыми невидящими глазами, отрицательно покачал головой.

Ему не нужен был чай. Ему нужен был Парс, живой и здоровый. Ему требовалось чудо!

Левент еще острее почувствовал свою беспомощность, хотя раньше ему казалось, что он способен легко преодолеть любое препятствие. Сейчас, сидя у операционной, где умирал брат, Левент думал, что мог оказаться на его месте. Ему было до слез жалко Парса, но он чувствовал облегчение при мысли, что это не его продырявила сумасшедшая девка. Опершись спиной о гладкую стену, он благодарил Аллаха за то, что жив.

Божкурт же думал совсем о другом. Оказавшись в настоящей беде, он понял цену тому, что имел и к чему стремился. Выяснилось, что все, накопленное долгими годами труда, — мишура, пустяки, совершенно бесполезные вещи. Он впервые подумал о деньгах как о ярких фантиках. Ему больше не было интересно зарабатывать эти дурацкие бумажки. Не прельщала его и возможность укрепить и расширить семейный бизнес. Сидя у операционной, Божкурт решил отойти от мирских дел и посвятить себя Аллаху.

Размышления обоих прервал звук открывшейся двери, из которой вышел хирург. Он не снял маску, мешавшую родным увидеть выражение лица и прочитать ответ, уже написанный в его глазах.

Божкурт и Левент одновременно вскочили навстречу доктору. Но оба боялись задать главный вопрос. Со стороны это выглядело так, словно они смотрели на судью, готового вынести приговор, и безмолвно, одними глазами, молили его о пощаде.

Хирург посмотрел по сторонам, словно в поисках пути к отступлению, но остался на месте.

— Мне очень, очень жаль… — с искренней горечью произнес он, стаскивая маску с лица. — Мы сделали все, что было в наших силах.

По лицу Левента пробежала тяжелая тень понимания. Божкурт, словно отказываясь принять сказанное, вертел головой, поглядывая то на сына, то на доктора. Почему-то людям кажется: пока делаешь вид, будто не понял, что происходит, все остается по-прежнему.

Неожиданно Божкурт суетливо вытащил из нагрудного кармана толстую пачку купюр и протянул хирургу:

— Возьмите, господин доктор. Возьмите, я вас прошу! Если надо, я еще дам, но только спасите моего сына. Это очень нужно. Он еще молод. И вообще, дети не должны умирать раньше родителей.

Говоря так, он все совал и совал деньги, а взгляд его был лихорадочным и безумным.

— Да что вы говорите?! — Врач отвел руку старика. — Разве в деньгах дело? Уже ничего нельзя сделать.

— Как? — переспросил Божкурт.

— Ничего. Нельзя. Сделать. — Врач произнес это медленно, чуть ли не по слогам, пристально глядя в глаза Божкурта, который по-прежнему отказывался понимать смысл сказанного. — Мне очень жаль, — врач развел руками, уронив маску, — но ваш сын мертв. Мертв, слышите? Летальный исход, гм… Ранения, несовместимые с жизнью.

Потоптавшись на месте, Божкурт с надеждой посмотрел на Левента:

— Сынок, найди директора. Он точно сможет нам помочь, не то что этот… Ты видел? Ему мало денег, что я предложил. Он хочет больше!

— Папа, ты не понял… — Левент взял отца за плечи и осторожно встряхнул. — Парса больше нет с нами. Его душа скоро предстанет перед Аллахом. Уже ничего нельзя изменить.

Закрыв лицо руками и содрогаясь всем телом, Божкурт тихо, по-детски заплакал. Врач, опустив глаза, поспешно ушел. Левент обнял отца, прижав к груди. Не в силах больше сдерживаться, Божкурт зарыдал в полный голос. Эхо разносило его плач по пустым ночным коридорам.

Сколько же рыданий слышали больничные стены… Сколько слов, произнесенных шепотом или во весь голос, они хранят… Сколько слез видели эти окна… Сколько раз здесь рушились надежды и ломались судьбы…

Но столько же счастливых людей здесь прошло; столько же благодарных слов звенело в этих коридорах; столько же жизней здесь было начато с начала.

Больница подобна большому миру. В ней рождаются и умирают. Все, что происходит между этими двумя событиями, походит на сон.

* * *

Мужчины еще не ложились, когда за окном забрезжил зеленоватый рассвет. Страшная ночь закончилась, унеся с собой страшные переживания. Жаль, что она не в силах забрать в неведомые дали тяжелые воспоминания, которые позже являются к нам в любой день и час, нанося нестерпимую боль. Ночь тает, и хочется, чтобы с ней исчезли болезненные события, оказавшись лишь вымыслом.

Иллюзией.

Туманом.

Левент сидел напротив отца. На столе перед ними не было ничего, кроме бутылки ракии и двух полупустых стаканов. Обычно мужчины разбавляли анисовую водку холодной водой, пока она не становилась мутно-белой. Но только не этой ночью. Сегодня оба хотели забыться, стереть из памяти страшные минуты, которые пришлось пережить. Возможно, в черной бездне несчастья это единственная возможность для глотка воздуха. Непоправимое уже произошло, и ты знаешь о нем, но бесконечная цепочка дней раскаяния, воспоминаний и мучений еще впереди. И есть только ты с опухшими от слез и бессонницы глазами. И пока не начат новый день — нет ничего. Ты можешь позволить себе просто быть. И лишь наутро начинаешь горевать, оплакивать и бредить. А пока — только пить, мечтая забыться.

Божкурт улыбался своим мыслям, хранимым в самых потаенных уголках души. Посмотрев на отца, Левент отпил ракии и непослушными губами произнес:

— Мне будет не хватать его… нашего малыша Парса.

Божкурт покачал головой.

— Он вечно попадал в какие-то переделки. С самого детства страдал из-за баб. — Лицо Божкурта просветлело. — Помнишь, как он подглядывал за Айше? Едва шею себе не сломал, когда с крыши свалился. А она даже не знала, что в нее этот молокосос втюрился, ходила по комнате полуголая…

— Парс не только за ней подглядывал. — Левент засмеялся. — Он пол-округи голыми видел. Тебе мать говорить боялась, но на него частенько жаловаться приходили.

— Да, баб он любил, просто наказание Господне! — Божкурт пригладил влажные от водки усы. — От руки очередной сучки и погиб.

В комнате повисла тишина. Размеренно тикали тяжелые настенные часы.

— Я говорил, что она беду принесет, что нужно ее под замок посадить или на цепь. — Левент ударил пустым стаканом по столу. — А вы ее выпустить решили. Все потому, что Парсу она сильно нравилась…

— Молчи! — Божкурт сверкнул глазами. — Я допустил жестокую ошибку, я же ее и исправлю. Своими руками! — Он поднял их вверх ладонями. — Этой мерзавке не жить на белом свете! Или я не Божкурт.

С этими словами он встал из-за стола и вышел на улицу.

Воздух был свеж, как в начале осени. Тихо шелестели листья деревьев. Первые солнечные лучи пробивали себе дорогу сквозь сбившиеся облака, которые походили на отару заблудившихся овец.

Неуверенно ступая по росистой траве, Божкурт шел к цеху. Точнее, не шел, ноги сами его несли. Поколебавшись одно мгновение, он распахнул тяжелую дверь. Здесь пахло влажным бетоном и хлоркой: вчера работницы отмывали кровь Парса. Но темные пятна так и остались на полу.

Божкурт опустился на колени в месте, где вчера нашел едва живого сына, и коснулся ладонью бетона, хранившего следы его крови.

— Ох, сынок… — прошептал он. — Разве должны дети уходить раньше родителей? Разве этого Аллах хотел?

Подобно молниям в грозу, в утомленном сознании турка начали вспыхивать отрывки прошедшего дня.

Вот они закончили обед из трех блюд: острые баклажаны, тушенные с бараниной, красный чечевичный суп и домашняя халва. После такой трапезы тянет, ни о чем не думая, вздремнуть в обволакивающей неге сада. И вот Божкурт уже там — лежит, закинув руки за голову. Кусты жасмина дурманяще благоухают медом, привлекая деловитых пчел. Кипарисы источают аромат разогретой на солнце хвои и древесной смолы. Назойливо жужжат мухи, противно касаясь щек и носа. Лениво отмахиваясь, Божкурт чувствует, что засыпает. Звуки все дальше, все тише, и наконец он погружается в сладкий плен послеобеденного сна.

Его пробуждение похоже на падение со второго этажа. Левент толкает его, дергает за ворот, кричит:

— Папа! Папа! Парс!

Божкурт, приходя в себя, садится на тахте.

— Чего ты орешь, как осел? Скажи нормально, что снова выкинул твой брат?

— Папа… — срываясь на рыдания, стонет Левент. — Парс мертв!

— Что ты говоришь?

Что происходило дальше, Божкурт помнил смутно. В памяти осталось, как он не разбирая дороги бежал на фабрику, как, стоя на коленях в луже крови, обнимал безвольное тело сына, как мчался в машине в больницу, нарушая все правила движения…

А потом вышел этот доктор в маске. И не взял денег. И Аллах тоже не возьмет денег. Смерть — это нечто необратимое и непоправимое.

Божкурт взялся руками за волосы и подергал их, словно проверяя на прочность. Лишь теперь, скрючившись на полу, где вчера лежал Парс, он начинал понемногу принимать произошедшее. Только это не смягчало горе, а лишь ожесточало сердце. Единственное, что теперь давало старику силы жить, — это жажда мести. Животная и неумолимая. Та, что заставляет подниматься на самые высокие вершины и опускаться в самые глубокие пропасти.

Как ни странно, но страсть к жизни зачастую оказывается намного слабее желания отомстить. Да и что значит собственная жизнь для человека, одержимого ненавистью? Ничего. Именно это сейчас чувствовал Божкурт. Он жаждал мести, пусть и ценой собственной жизни. А точнее — он стремился потерять жизнь, ответив на смерть сына. И по-другому он не хотел.

* * *

Божкурт и Левент сидели в просторном кабинете полицейского участка. Тихонько гудел монитор компьютера, пахло кофе и копченой колбасой. На столе виднелись крошки хлеба. Недавно закончился обед. Почесывая подбородок с ямочкой, полицейский просматривал поданное ими заявление и периодически отпивал из кружки дымящийся кофе, заставляя Божкурта морщиться, как от приступа зубной боли. На фоне загорелого лица полицейского особенно ярко и неожиданно смотрелись зеленые глаза, ясные и проницательные.

— Та-а-а-ак, что же, хорошо… — Оторвавшись от чтения, он посмотрел на мужчин. — Получается, вы приютили в своем доме эмигрантку?

— Да, — кивнул Левент. — И работу дали. Платили столько, что она могла только мечтать о такой жизни!

— Сколько она жила у вас?

Левент пожал плечами:

— Месяца полтора.

— Значит, нелегальное трудоустройство. — Цокнув языком, полицейский покачал головой и задумчиво посмотрел сначала на притихшего Левента, а затем на Божкурта. — Ай-ай… Что же мне с вами делать?

— Что с нами делать? Ах ты подлец! — Божкурт так резко вскочил со стула, что тот с грохотом упал. — У меня вчера сына… — Его голос сорвался. — Вчера моего сына убила какая-то дрянь, а ты мне про нелегальное трудоустройство говоришь! У тебя сердце есть, скотина? Да покарает тебя Аллах!

— Папа! — Левент поднял упавший стул и взял отца за плечи. — Садись, не будем устраивать сцен, ты только хуже сделаешь. — Он обратился к полицейскому: — Комиссар, простите его. Он не в себе.

Полицейский молча наблюдал за ними, а когда Божкурт вернулся на место, спокойно сказал:

— Ведите себя прилично, или придется наложить на вас арест. Я закрою глаза на то, что произошло в этом кабинете, только потому, что уважаю ваше горе.

Божкурт сидел, опустив голову. Он не слушал, о чем говорит Левент с полицейским. Он был оглушен и раздавлен, как будто наступивший день придал новых сил горю, теперь полностью завладевшему им.

— Папа! — Левент потормошил отца. — Папа, мы можем идти.

И открыл дверь. Божкурт поплелся к выходу, но у двери задержался, размышляя о чем-то, затем вернулся к столу. Левент пошел за ним. Вытащив из кармана пачку денег, Божкурт протянул ее комиссару:

— Вот, возьмите. Это вам.

— Что это? Зачем?

Комиссар встал из-за стола, недоверчиво глядя на него.

— Найдите эту мразь. Найдите и отдайте мне! Берите.

Божкурт положил деньги на стол и, не позволив комиссару даже рта открыть, поспешно вышел из кабинета.

Левент растерянно смотрел вслед отцу, а когда дверь за ним закрылась, покачав головой, взял деньги со стола комиссара.

— Совсем от горя старик свихнулся, — сказал он, пряча их в карман. — Еще раз простите, комиссар. Будем ждать от вас известий.

Полицейский кивнул:

— С вами свяжутся.

— Надеюсь, это скоро произойдет. — Левент подошел к двери. — До свидания.

Полицейский кивнул.

Когда дверь за посетителями закрылась, он выдвинул ящик стола и достал тонкую длинную плитку шоколада. Аккуратно освободив ее от обертки, полицейский откусил маленький кусочек и, закрыв глаза, сделал глоток еще дымящегося кофе.

Для кого-то это был обычный рабочий день, а у кого-то решалась судьба. Кто-то потерял все, а кто-то видел за трагедией лишь строки заявления, каких за день бывают десятки.

Невозможно заставить другого чувствовать так, как чувствуешь ты. Чрезвычайно сложно, почти невозможно понять, какую боль мы сами причиняем другим. Так уж устроен человек, хвала Аллаху. В полной мере он понимает лишь свое несчастье, лишь свою утрату.

Иначе на сколько бы нас хватило?