22 июня 1917 года
Я ждал, что она выхватит пистолет или бросится на меня с ножом, но она застыла неподвижно. Маленькая, меньше ростом, чем я помнил; одежда не просто поношенная – одни лохмотья; обожженая солнцем кожа обтягивает кости, лицо в засохших струпьях, как будто упала или ее избили. Руки безвольно повисли вдоль тела, и у нее не было сил поднять их.
Сколько же ей лет? Тридцать три или тридцать четыре, хотя сейчас-то она уже старше… Я помнил ее очаровательной девушкой с блестящими черными глазами; теперь она выглядит как женщина возраста своей матери. Нос сломан, сросся криво.
– Я ходила к нашему дому, – сказала она. – Хотела разыскать свидетельство о рождении. На границе, разумеется, отказались признать мое гражданство.
Я отвел глаза. Ее выговор – она четыре года училась в колледже – слишком резко контрастировал с нынешним обликом.
– Боюсь, вам трудно будет его отыскать, – пробормотал я, имея в виду метрику.
– Да, я уже поняла.
Я никак не мог взглянуть на нее прямо.
– Я очень проголодалась, – сказала она. – К сожалению…
Никак не получалось поднять взгляд. Она молчала. Видимо, ждала ответа.
– Ладно, попробую зайти к Рейнолдсам, – вздохнула она.
– Нет-нет. Входите.
Два года она жила в Торреоне у кузена, но кузен оказался каррансистом, пришли виллисты и убили его, потом жестоко избили Марию и жену кузена, а может, сделали и еще что похуже. Деньги, что у нее были, закончились, и она почти месяц прожила на улице. Наконец решила, что ничего больше не остается, кроме как вернуться сюда. Она несколько раз повторила, будто напоминая мне, что она гражданка Америки. Я заверил, что знаю это. Хотя, конечно, выглядит она как типичная мексиканка.
Удобно ли выразить соболезнования по поводу семьи? Полагаю, не стоит. Я промолчал. Мы стояли в кухне, я разогревал бобы, карне асада и тортильи, приготовленные Консуэлой. Руки у меня дрожали. Я чувствовал спиной ее взгляд. Бобы пригорали, она не выдержала и отодвинула меня от плиты. Я сконфуженно улыбнулся, мол, не привык возиться со стряпней, но ответной улыбки не последовало. Пока бобы разогревались, она нарезала помидоры, лук, перец, перемешала.
– Если вы не возражаете, я поем.
– Да-да, конечно. У меня как раз есть дела наверху.
Она кивнула, не отводя от меня глаз, и не прикоснулась к еде, пока я не вышел.
Я сидел в кабинете, чувствуя себя так, словно из меня высосали все жизненные силы… Вся энергия, мечты, университетские надежды вдребезги разбились о скалы этих прерий. Я едва не позвонил шерифу, чтобы он приехал и арестовал ее, хотя и не смог бы объяснить, по какой причине. Мы убили ее родных, сожгли ее дом, украли ее землю… это она должна звонить шерифу… ей следовало появиться у нас на пороге в окружении сотни парней с ружьями наизготовку.
Может, выбраться через окно на крышу террасы – до земли всего пятнадцать футов, – спрыгнуть вниз, сбежать и никогда больше не возвращаться?
Или просто подождать, пока кто-нибудь, например мой отец, а лучше Нил Гилберт, вышвырнет ее отсюда, заведет подальше в кусты и перережет последнюю нить? Перед глазами Педро из-под опущенного века Лурдес скатывается слезинка, голова Аны запрокинута, а рот широко распахнут, будто даже мертвая она продолжает кричать.
Я должен ей все рассказать. Я же старался, изо всех сил – может, она видела? Я стоял между двумя сторонами, но все равно они начали стрелять.
Вытащив из сейфа две тысячи долларов, сунул в карман. Нужно отвезти ее в больницу в Карризо или еще куда-нибудь, где зарегистрировано ее рождение, выправить документы, помочь устроиться, быть любезным, но твердым: здесь ей делать нечего.
Она срезала кожицу с манго.
– Какие у вас планы? – спросил я как можно мягче.
– Прямо сейчас я планирую съесть это манго. С вашего позволения, разумеется.
Я смолчал.
– Помните, как мы сидели вместе у нас на галерее? – Нож соскользнул, но она продолжала чистить манго, не обращая внимания на порез.
– Принести пластырь?
– Не стоит, благодарю. – И сунула порезанный палец в рот.
Я уткнулся взглядом в стол, потом принялся рассматривать комнату, узоры на потолке. Она опустила голову; плечи подрагивали, лица я не мог разглядеть. Что бы я ни сказал, любое мое слово будет понято ложно.
И тогда я решил просто прибрать посуду.
– Мне, конечно, не следует здесь находиться, – заговорила она.
– Все в порядке, – успокоил я.
– Для моего брата было не в порядке.
– У вас есть еще родственники?
– Зятья. Надеюсь, они мертвы, но вообще они из той породы людей, что выживают в любых обстоятельствах.
Понятно, как поступил бы на моем месте любой нормальный человек. У нас вечно жила куча старых друзей отца, состарившиеся одинокие пастухи, те, у кого не осталось родственников или не о чем было с ними говорить; десятки стариков доживали свой век в наших бараках, обедали вместе с вакерос или с нами, в зависимости от степени близости к отцу. Но тут другой случай. Или должен быть другой.
– Я живу один, – сказал я. – У отца свой домик выше по склону. Жена от меня ушла, сыновья на фронте.
– Это угроза?
– Напротив.
– Я представляла, как ты пристрелишь меня, – тихо произнесла она. – Думаю, ты все еще на это способен.
Сочувствие вмиг улетучилось. Я остервенело тер уже чистую тарелку.
– Тогда зачем ты пришла?
Тишина.
– Можешь переночевать здесь. Наверху полно свободных комнат, по лестнице налево, выбирай любую.
Пожав плечами, она впилась в манго, сок потек по ободранному подбородку. Сейчас она походила на нищенку из Нуэво-Ларедо, окончательно опустившуюся, но пышущую гневом. Я вновь понадеялся, что она откажется, оставит меня в покое, что пищи в доме врага будет достаточно.
– Отлично, – сказала она. – Я останусь на ночь.
23 июня 1917 года
Спальня показалась недостаточно безопасным местом, и я устроился в кабинете, заперев дверь на ключ. Зарядил пистолет, разрядил, опять зарядил. Слышал ее шаги в коридоре, хотя понимал, что ковры слишком толстые и мне просто мерещится.
Около полуночи я все-таки разрядил пистолет. Да, я ничем не отличаюсь от прочих, во мне бушуют такие же темные инстинкты. Я не боюсь ее физически. Все гораздо хуже.
Задремал я с первыми проблесками рассвета. Взошло солнце; я перевернулся на другой бок и опять уснул. Издалека донесся звук, которого я давным-давно не слышал; осознав, что это значит, я мгновенно подскочил и оделся.
Консуэла стояла на пороге гостиной, наблюдая за кем-то. Завидев меня, она тут же ускользнула, как будто я застал ее за чем-то недостойным.
Мария играла на рояле. Она, должно быть, расслышала мои шаги, потому что резко выпрямилась и чуть сбилась, но играть не прекратила. Волосы она распустила, обнажив шею; я запросто мог пересчитать позвонки. Не знаю, что она играла. Что-то старинное. Немецкое или русское. Я встал в нескольких шагах позади; она продолжала играть, не оборачиваясь. И я ушел в кухню.
– Мне готовить для нее завтрак? – Консуэла сверлила меня взглядом.
Я кивнул.
– Кофе есть?
– В кофеварке. Frio.
Я все равно налил чашку.
Консуэла принялась нарезать нопаль и заталкивать его в сэндвичи.
– Ваш отец в курсе?
– Скоро будет.
– Я должна относиться к ней как к гостье или…
– Именно так.
Не знаю, насколько хорошо она знала Гарсия. Но в любом случае Гарсия были богатыми, а Консуэла – служанка. Солнце уже давно встало, теплый воздух сквозь открытые окна заливал дом. Я на четыре часа опаздывал на работу. Я достал из ледника несколько кусков кабрито, завернул в салфетку вместе с тортильей.
– Давайте разогрею, – предложила Консуэла.
– Я лучше пойду. Увидимся за ужином.
– Мне присматривать за ней?
– Нет. Просто подавай ей все, что попросит.
Вернулся я затемно, когда Консуэла уже должна была уйти. В кухне вкусно пахло, но посуда вымыта и убрана. Мария сидела за столом и читала. «Виргинец» Уистера.
– Тебе нравится? – спросил она.
– Неплохо.
– Сильный белый человек оказывается в диком краю и самоутверждается. Правда, ничего подобного не было.
Мы помолчали, сказать было нечего. Наконец я не выдержал:
– В то утро все произошло слишком быстро.
Она вновь раскрыла книгу.
– Думаю, нам лучше поговорить об этом.
– Для тебя, конечно, лучше. Ты же хочешь, чтобы тебя простили.
Ночной ветерок освежал комнаты. Где-то во тьме ухала сова, а издалека доносился грохот отцовской буровой.
– Утром я уйду. Прости, что вообще появилась здесь.
Мне сразу стало легче.
– Отлично, – сказал я.
Пролежал без сна несколько часов. Накликал беду, катаклизм, какого и вообразить не мог; все ломит, как у старика перед дождем. Хочу одного: чтобы она исчезла… сама мысль об этом помогает успокоиться. Все благородные устремления растворились без следа; когда нужна, доброта – субстанция столь же редкая, как маточное молочко. Кажется, что в любой момент дверь вышибут sediciosos, выволокут меня во двор и поставят к ближайшей стенке…
Но я вовсе не этого боюсь. Я помню Педро, помню, как сидел с ним на террасе. Ана принесла чай, Педро начал пить, но вдруг чай потек на рубашку, на колени. Оказывается, под подбородком у него дыра, которую я сразу не заметил. Следующая картина: я стою рядом с отцом и Финеасом, с одной стороны расстилаются ярко-зеленые пастбища, пахнет акацией, деревья вокруг усеяны золотистыми цветами. Прямо перед нами старый вяз… человек на лошади, на шее у него петля, все ждут от меня чего-то; это очень простое действие, но я не могу на него решиться. Наконец Финеас шлепает лошадь по крупу, человек соскальзывает, дергается, извивается, ноги ищут опору…
Унижение от собственной слабости, зависть к Финеасу. И все равно я знал, что никогда не смог бы этого сделать, сколько бы попыток мне ни давали. Они старались закалить мой дух; все напрасно.
Я открыл глаза. Холодно. Ветер гуляет по дому, два или три часа ночи, поскрипывают ветряки, тявкают койоты. Вспомнил, как мечется кругами загнанный олень, подошел к окну, луна освещала наши земли миль на десять в округе. Все, что видно глазу, принадлежит нам.
Оделся и пошел в западное крыло, крадучись, словно на любовное свидание, хотя какой смысл… мы одни в доме. Изо рта у меня дурно пахнет, волосы засаленные, лицо неумытое, от тела несет застарелым потом, но я все шел и шел по коридору. Лазутчик в собственном доме. Мимо мраморных бюстов, рисунков античных руин… портрета моей матери, мимо комнаты Гленна, Пита-Младшего, комнаты Чарли… За одной из дверей шумел вентилятор. Я тихонько постучал.
И еще постучал, подождал, постучал в третий раз. И распахнул дверь. Кровать пуста, но простыни разбросаны, в комнате темно. Я подошел к окну. Она стояла на крыше террасы, на самом краешке.
– Уйди оттуда.
Она не шелохнулась. Ночную рубашку, наверное, одолжила Консуэла. Мелькнула мысль, что она ходит во сне.
– Иди сюда, – повторил я.
– Если ты собираешься убить меня… мне все равно, но миловаться с тобой я не намерена.
– Тебе лучше пожить пока здесь.
– Imposible.
– Оставайся, пока не окрепнешь.
Она протестующе помотала головой.
– Я просто хотел задержать тебя, пока ты не ушла. Только и всего.
– Чтобы ты мог совершить добрый поступок.
Покосившись на меня, она еще раз качнула головой. Она смотрела вдаль, в сторону своего дома. Я испугался, что она сейчас шагнет с крыши.
– Сегодня в кухне, – тихо проговорила она, – когда ты стоял спиной, я подумала, что могла бы запросто перерезать тебе горло. Прикидывала, сколько до тебя шагов и что я буду делать, если ты успеешь повернуться.
– Останься, – повторил я.
– Ты не знаешь, о чем просишь, Питер.
24 июня 1917 года
Новости-не-про-Гарсия: вакерос жалуются, что шум буровой погубит скотину. Говорят, в этом году не жди хорошего приплода, если коровы страдают от постоянного грохота.
Спросил у отца, на какую глубину они намерены бурить. До центра Земли – сказал он. Я поинтересовался, известно ли ему, что водоносные пласты здесь залегают неглубоко, а наша вода одна из лучших в Техасе, и если в воду попадет нефть, нам конец. Он сказал, что эти парни – специалисты в своем деле. Ну, те самые, что спят со свиньями.
Мы вступаем в эпоху, когда человеческое ухо прекратит различать звуки. Сегодня я почти не слышал буровой установки. Интересно, к чему еще я теперь глух?
Возвращаясь к ужину домой, я расслышал звуки рояля еще из-за дверей. Снял башмаки за порогом, очень тихо открыл и прикрыл за собой дверь, прокрался в гостиную и прилег на диван, наслаждаясь музыкой. Когда я открыл глаза, она стояла надо мной. На миг я увидел ее такой, какой она была десять лет назад, – круглое лицо, темные глаза. Перевел взгляд на руки. Пустые.
– Я собираюсь ужинать.
– Одна?
– Все равно.
Она разогрела то, что нам приготовила Консуэла. После еды я еще раз спросил, что же произошло в тот день.
– Не возражаешь, если я еще чего-нибудь приготовлю? – Она пропустила мой вопрос мимо ушей. – Все время хочется есть.
– В холодильнике всегда что-нибудь найдется, – предложил я.
Она достала холодного цыпленка и принялась за еду. Она старалась есть аккуратно, но изящество давалось ей с трудом. Я был сыт, а она все еще голодна.
– Расскажи.
– Думаешь, разговоры помогут мне простить тебя?
– Я сам себя не прощу, – тихо произнес я.
– Мой рассказ ничего не меняет. Просто чтобы прояснить ситуацию.
Я кивнул.
– Ладно. Итак, когда они ворвались в дом, они перестреляли всех – и тех, кто лежал, и тех, кто стоял. Кто-то застрелил мою племянницу, ей было шесть лет, а я как последняя трусиха убежала в свою комнату и спряталась в шкафу. Потом помню, как сижу на кровати и кто-то задирает на мне юбку, понимаю, что меня собираются изнасиловать, потом вижу, что это ты. Я подумала, что ты сейчас изнасилуешь меня, и это почему-то показалось ужаснее всего остального.
Потом ты повел меня через дом. Я заглянула в спальню родителей, отец и мать убиты, сестра рядом с ними, в sala лежали Сезар, и Ромальдо, и Грегорио, Мартин и мой племянник и их семьи. Я видела, как яркий солнечный свет льется через распахнутые парадные двери, и начала надеяться, что, может, останусь в живых, но тут мы вышли на террасу и я увидела, что во дворе собрался весь город. И пожалела, что пряталась в шкафу. Готова была выхватить у тебя винтовку.
Потом я оказалась в доме у Рейнолдсов. Они считали, что спасли меня, что оказывают мне большую любезность.
Они накормили меня, позволили помыться, дали одежду, предложили комнату с чистой постелью. А мой собственный дом с моей собственной постелью и одеждой был всего в нескольких милях оттуда. Но мне уже не принадлежал.
– Никто не хотел, чтобы так получилось.
– Как легко ты произносишь ложь. Ты сам, может, и не хотел, ну и еще пара человек… Рейнолдсы, очевидно… Но остальные? – Она не отводила взгляда от тарелки. – И мне по-прежнему хочется есть. Вот во что трудно поверить.
Помолчав немного, она спросила:
– Мы можем выйти на воздух? Меня бросает то в жар, то в холод. Сейчас стало очень жарко.
Мы вышли на террасу. Выдался необычно прохладный день, приятный вечер, солнце только спустилось за горизонт. Но я предпочел не обсуждать погоду. С той стороны холма доносилось урчание буровой установки.
Мы посидели молча, после паузы она продолжила:
– Я много думала о том, что произошло. И чем больше думала, тем больше понимала, что все пошло не так с самого начала, все началось с выстрела в твоего сына. Гленн, да?
– Да.
– Как он?
– Жив.
– Я рада.
Я покраснел. Почему-то мне было неловко, оттого что Гленн жив.
– Один из твоих ранен, одиннадцать моих мертвы… – Она вытянула ладони, словно взвешивая на них жизни. – Мы все страдали, но прошлое остается в прошлом, пришла пора двигаться дальше.
Я молчал.
– Ты ведь так думаешь, да? Твой ребенок ранен, моя семья уничтожена, мы квиты. И ты еще лучший из них. Остальные думают: ладно, у белого человека царапина, никакой мексиканской крови не хватит, чтобы смыть этот грех. Пять, десять, сто… им все равно. В газетах мертвого мексиканца называют «туша» – как животное.
– Не во всех газетах.
– Даже если только в одной. Впрочем, я не лучше; довольно долго я представляла, как расправляются с каждым белым в этом городе, как их режут, сжигают. Помню, с какой ухмылкой пялились на меня Террелл Снайдер и братья Слотеры…
– Вряд ли там были Слотеры, – усомнился я.
– Точно были, я видела их как тебя, но это неважно. Я решила прекратить злиться, принять случившееся, смириться, убедила себя, что произошел несчастный случай. Даже поверила в это. Это же бред какой-то, наши семьи знакомы десятки лет. Тебя мы вообще прекрасно знали. Я и помыслить не могла, что ты замышлял недоброе. Начала думать, что, возможно, слишком поспешно сбежала от Рейнолдсов.
А когда убили кузена, решила вернуться. Переправилась через реку, добралась до наших пастбищ – много месяцев я не чувствовала себя настолько живой. Шла пешком всю ночь. Придумала целую историю – на случай, если столкнусь с вашими объездчиками, хотя надеялась, конечно, избежать такой встречи; я же знаю, тут все зависит от их настроения, что ты ни рассказывай. Но… обошлось. Я решила, это знак.
Я знала, что дом будет в запустении. Обивка на мебели разодрана, испачкана птичьим пометом, повсюду грязь, бумаги изгрызены мышами, лужи крови моих близких никто, конечно, не вытирал, и пули застряли в стенах. Он будет таким же, как в тот день, только постаревшим на два года.
Когда я добралась до нижнего выгона, у старой церкви, взошло солнце, и я увидела – дом сожжен. Но и тогда я продолжала надеяться. В пустых домах часто хулиганят, туда бегают на свидания влюбленные парочки, иногда там ночуют нищие, а климат у нас сухой – достаточно непогашенной сигареты, и вспыхнет пожар. Я пробралась сквозь завалы в отцовский кабинет, где в металлическом сейфе хранились все документы. Сейф выдержал бы любой пожар. Он лежал под обломками, как и все остальное, но я разгребла эту кучу мусора. Моя метрика, акции, документы на землю, может, немного денег, все такое, – но знаешь, что я нашла?
Я отвернулся.
– Ничего. Пусто. Бумаги исчезли. Все документы, письма, все записи. И тогда я поняла, что все произошло не случайно, это умышленное преступление. Вам недостаточно было истребить мою семью – нужно было уничтожить любую память о нашем существовании.
– Никто этого не хотел, – беспомощно повторил я.
– Опять лжешь. Даже ты уже позабыл, что это ложь. Ложь для тебя превратилась в правду.
Я отвернулся и принялся разглядывать зеленую ящерку, скользившую по террасе. Через некоторое время услышал странный звук, похожий на предсмертный хрип. Похолодев от ужаса, обернулся – нет, она просто уснула. Я долго смотрел на нее, прислушивался, и когда стало ясно, что прямо сейчас она умирать не собирается, сходил в дом за одеялом и бережно укутал ее.