Наши полномочия закончились в 1860-м. Государство раскололось: с одной стороны – плантаторы и те, кто читал газеты их сторонников, с другой – все остальные. Но мятежникам был нужен Техас; Конфедерация не продержалась бы без нашего хлопка, без мяса и портов.
Тем летом сгорел Даллас. Как всегда в случае заговора, пожар сопровождали чудеса. Во-первых, все здания оказались пусты – ни одной живой души не пострадало, хотя вспыхнул целый квартал. Второе чудо состояло в том, что не нашлось ни одного свидетеля. Третье, и последнее, чудо вот какое: известно, что звук собственного голоса аболиционисту милее всего на свете, – всякий раз, как в Канзасе загоралась телега или ящик из-под мыла, не меньше дюжины фрисойлеров принимались верещать, что это их работа, в надежде, что их непременно повесят за правое дело, – но Даласский пожар не взяла на себя ни одна кроткая душа. Плантаторы подожгли свои дома, чтобы втянуть нас в войну, и уже до восхода солнца газеты принялись обвинять беглых рабов и янки, которые наверняка сожгут весь Техас, сначала изнасиловав всех белых женщин.
К концу лета техасцы были убеждены, что в случае отмены рабства весь Юг станет африканским, женщин уберечь не удастся, а расовое смешение будет нормальным делом. Хотя тут же могли начать уверять, что война не имеет никакого отношения к рабству. Что все дело в гордости, человеческом достоинстве, самоуправлении, да в самой свободе, в конце концов, в правах штатов; это война за освобождение нас от наглого вмешательства Вашингтона. И неважно, что Вашингтон спас нас от возвращения в состав Мексики. Неважно, что они приструнили индейцев.
Но даже тогда никто не думал, что рабство сохранится надолго. Сама жизнь противилась этому, не только в Америке, а по всему свету. Но плантаторы полагали, что людей можно уговорить повоевать ради дополнительных пары десятков лет хлопковых прибылей. Вот тогда-то во мне начал просыпаться дух стяжательства. В этом мире нет смысла оставаться маленьким человеком.
После голосования за отделение штат начал стремительно пустеть. Половина знакомых мне рейнджеров умотала в Калифорнию – они не собирались умирать ради богачей, стремившихся удержать своих ниггеров. По пятам за ними спешили техасцы, которые осмелились поднять голос против рабовладения или плантаторов, их сразу подозревали в симпатиях Линкольну. Сепаратисты тоже бежали. Фургоны тянулись на запад, подальше от войны, и над ними гордо развевался флаг Конфедерации. Они были за войну, пока не приходилось сражаться самим, и я часто думаю, что именно поэтому Калифорния превратилась в то, во что превратилась.
Я бы не стал признаваться в этом всяким идиотам, но мне рабство представлялось в порядке вещей. У нас были рабы, у индейцев были рабы, ваши враги становились трофеем, который даровал в награду ваш Господь. Лики Христа и его матушки украшали рукояти многих мечей; все герои Техаса поминали их имена в сражениях с Мексикой. Война была их золотым окладом, и я не понимаю, почему этот порядок нужно менять.
Если вы не состояли в техасской кавалерии, то подлежали призыву и вас отправляли на восток воевать в пехоте. Та к что благоразумные люди, у которых по каким-то причинам не было лошадей, срочно обзаводились ими – выпрашивали, одалживали или просто воровали. Я записался в отряд Горных Стрелков МакКаллоу (просто однофамилец), и нас послали освобождать Нью-Мексико от федералов.
С самого начала все пошло наперекосяк. Наш главный, полковник Сибли, решил, что марш – дело скучное, и удалился на походную койку в своем фургоне в компании двух проституток и бочонка с бухлом. Отдельные забияки, из тех, кто воображал, что сражается за человеческое достоинство и свободу от северной элиты, возроптали было, но после того как конфисковали еще несколько фургонов, волнения прекратились. Прочие и так уже прозвали себя НБЛ, Ниггеры Богатых Людей, – в честь тех отважных, кто вдохновил нас на борьбу за свободу. А что до Сибли – пока он делился с нами виски, мы не возмущались.
Газеты обещали, что победа над фермерами-янки будет легкой и стремительной, но довольно скоро обнаружились некоторые ошибки в расчетах. Среди ребят из Нью-Мексико было не так уж много фермеров. Вообще-то они мало отличались от нас – охотились, воевали с индейцами и через пару месяцев умудрились окружить нас и спалить все наши обозы. Сибли притих и вернулся в свою блядскую «санитарную карету»; остальные проголосовали и решили возвратиться в Техас. В газетах объявили, что Нью-Мексико нам и даром не был нужен, потому как там полно аборигенов, так что отступление отныне полагается считать грандиозной победой.
До Ричмонда было полторы тысячи миль, там практически забыли о нашем существовании. Призвали потуже затянуть пояса – новый губернатор принимал присягу в домотканой одежде, – но еды хватало. На улицах стало меньше молодых парней, да время от времени приходили слухи о кораблях янки, появившихся в наших портах, но в целом и не догадаешься, что идет война. Будучи лейтенантом, я мог свободно отправиться куда пожелаю, правда, идти особо было некуда. Команчи отвоевали приличные куски своих прежних земель; граница сократилась на несколько сотен миль. На пустынных дорогах, где не рыскали индейцы, вас поджидали отряды местной самообороны. Им щедро платили по пятьдесят долларов за каждого дезертира-конфедерата, так что если они не были лично с вами знакомы, то просто рвали в клочья увольнительные документы, набрасывали вам петлю на шею и волокли к начальству в обмен на свои серебреники.
Судья Блэк был ко мне благосклонен, и, когда мне надоедали казармы, я поселялся в его доме, пил его кларет, спал в его кабинете, лопал сэндвичи, которые подавали на сервировочном столике. Прочел несколько книжек, но в основном пил виски, курил сигары и планировал собственное будущее. К тому моменту мне стало ясно, что жизнь богатых и знаменитых бледнолицых не слишком отличается от жизни команчей: можешь делать что пожелаешь, и ни перед кем не отчитываться. Войну я закончу в чине капитана или даже майора, а потом куплю ферму или грузовое судно. Одно я знал наверняка: с работой на других покончено.
Из трех дочерей судьи одна умерла от лихорадки, а две другие все еще не вышли замуж. Старшей было двадцать два. Cremello, как судья, со светлой кожей и кроткого нрава, похожа на моего брата – тот тоже любил книги и философские размышления. Была там какая-то темная история в ее прошлом, но об этом предпочитали не говорить. Младшая, копия матери, красотка-брюнетка, любила безделушки и безупречное поведение в обществе.
Я страшно корил себя, что вообще смотрю в их сторону; судья надеялся, что дочки выйдут замуж за какого-нибудь выпускника Гарварда, или за сына Сэма Хьюстона, или, по крайней мере, за банкира. Я же был ненадежным лейтенантом, чей срок на земле мог окончиться в любой момент, и не было никакого смысла вкладываться в меня. Та к что когда однажды ночью дверь моей комнаты тихонько при открылась, я готов был поклясться, что это Милли, квартеронка, недавно появившаяся в доме.
Она присела на краешек кровати. Мадлен, старшая дочь судьи.
– Думаю, ты не станешь возражать, – шепнула она.
Я и не возражал. Кожа у нее была почти прозрачная, а волосы рыжие; лицо в веснушках, зато губы мягкие, и еще огромные зеленые глаза. Вся она была такая хрупкая, и хотя прежде я считал, что целоваться с девушками это как вгрызаться в незрелую хурму, я похлопал по матрасу, и она прилегла рядом со мной.
От нее сладко пахло шерри. Поскольку я не проявлял инициативы, она решила взять дело в свои руки. Очень скоро я понял, что девственность она утратила давным-давно.
Но, к несчастью, я чертовски трусил. Судья мне этого никогда не простил бы, в лучшем случае заставил бы на ней жениться. И вообще она была пьяной и, думаю, немножко чокнутой; неизвестно, чем дело обернется, когда взойдет солнце. Оценив мою робость, она улеглась сверху. В отличие от большинства женщин, искавших моего общества в те времена, она была чистой и милой. Я погладил ее волосы – нежнее кукурузных прядей, – но, сообразив, что сравнение ей не понравится, решил промолчать.
– Я что, недостаточно привлекательна?
– Ты слишком хороша.
– Но… – Она тронула там рукой, напоминая о моем конфузе.
– Это все в голове, – объяснил я.
– Потому что ты собираешься вернуться на эту ужасную войну за права работорговцев.
– Это война за свободу Техаса, – возразил я.
– Техас – это не Джефферсон Дэвис.
– Не стоит так говорить.
– А кто услышит?
– Я.
– Не будь идиотом. Можно сражаться за Техас, но не за плантаторов. Хотя сейчас я не уверена, есть ли разница.
– Похоже, в этом доме поселился фрисойлер, – пошутил я.
– Я сказала отцу, что он трус и рабство до сих пор существует из-за таких, как он, кто не решается выступить против. И из-за таких, как ты, кто готов за него сражаться. Хотя, конечно, у тебя-то нет выбора, – вздохнула она и сменила тему: – У тебя что, сифилис?
– Нет.
– Он предостерегал меня от тебя, еще с тех пор, как мне исполнилось двенадцать.
– Он сказал, что у меня дурная болезнь?
– Сказал, что если решу посмотреть в словаре это слово, то увижу рядом картинку с твоим портретом.
Я не нашелся что ответить.
– Шучу я, шучу, – хихикнула она. – Просто спросила. Расскажи о себе.
– Да нечего рассказывать.
– Я бы легла с тобой, даже будь у тебя сифилис. Я люблю тебя, а ты собираешься на войну.
Я не знал, что с ней делать.
– Итак, – требовательно произнесла она, – ты меня любишь?
– Господи Иисусе…
– Да шучу я, – опять вздохнула она. – Ну ладно, я пошла.
– Я умру глубоким стариком, – сообщил я.
– Не обижайся.
– И не думал.
– Ты его не бойся.
– Его я и не боюсь. Я боюсь того, что может случиться, если ты проведешь со мной слишком много времени.
– Ну, уверена, ты непременно удостоился бы этой чести, но, увы, опоздал лет на пять. Впрочем, ты наверняка уже обо всем наслышан.
Она принялась ритмично двигать бедрами. Мои руки задвигались в такт. Даже в тот момент я не был убежден, что поступаю правильно. Не хотел никого подводить. Но сказал себе, что она юная девушка и чувства ее испарятся стремительно, как утренняя роса.
Почти всю ночь мы резвились, а к утру она ускользнула к себе в комнату. Я ждал пламенных речей про то, что в глазах Господа мы теперь женаты, но она сказала только:
– Мама с отцом уезжают в Сан-Антонио.
Следующей ночью мы делали это еще несколько раз, и всякий раз я принимал меры предосторожности.
– Боишься, что придется на мне жениться? – заметила она.
– Я совсем не прочь жениться на тебе. – Вплоть до того момента я и не задумывался об этом, но тут понял, что говорю чистую правду, и нисколько не пожалел.
– Что ж, очаровательный способ делать предложение.
– Со мной ничего не случится, – продолжал я, не обращая внимания на ее слова. – Можешь не беспокоиться.
– Не говори так, прошу.
Я готов был сказать, что все в руках Божьих, что я закопал топор войны. Хотя с тем же успехом можно сказать, что все во власти Дьявола. И промолчал.
А потом нас направили в Канзас. Судья позвал меня к себе в кабинет. Небрит, волосы всклокочены, и видно, что спал в одежде. Он был во всех смыслах большой человек, и, если не считать рыжих волос, у них с дочерью не обнаруживалось ничего общего. Но сейчас я заметил, что у Мадлен его глаза и крупный рот, и почему-то мне стало от этого радостно.
– Ты почти покойник, – начал он. Вынул пистолет из ящика, швырнул его на стол. – Я требовал, чтобы она призналась, что ты совратил ее, но она настаивает, что ты ни при чем. Это правда?
– Да, – соврал я.
– Я сказал, что у тебя сифилис и у нее на лице появятся жуткие язвы.
– А это неправда, насколько мне известно.
– Я сказал, что ты спишь со шлюхами.
– Я уезжаю. Вам не о чем беспокоиться.
– Я-то не беспокоюсь, – фыркнул он. – Я тревожусь за свою дочь. По чести сказать, я в ужасе. И мне все это не по душе. Ты мне нравишься, но не рядом с Мадлен. Хотя она, к сожалению, всегда получает то, что хочет. Тебе придется на ней жениться.
– Я и собирался.
– Хороший мальчик, – вздохнул он. – Хороший мальчик.
Все это время он вообще не смотрел на меня. Только в окно. Я понимал, о чем он думает, – пытается вспомнить, где же совершил самую первую ошибку. Когда впервые взял меня в дом, когда спас меня от казни в Бастропе или позволив шляться здесь годами, вопреки косым взглядам соседей? В глазах его стояли слезы.
– Скажу страшное, Илай. – Он принялся прибирать бумаги на столе, складывать их аккуратными стопками, потом встал, подхватил кучку книг, которые валялись на полу, сколько я помнил, и понес их к полкам. – Не делай мою дочь вдовой. – Поглядывая на корешки, он аккуратно расставлял книги.
Когда я был уже в дверях, он окликнул меня:
– Хочу, чтобы ты понимал – я, конечно, хотел для дочери другой судьбы, Илай. Ты славный парень, и я люблю тебя, как сына, но я знаю, что ее ждет с тобой. Я хотел, чтобы она вышла замуж за человека обеспеченного, банкира, чиновника или янки. Не хотел, чтобы она жила в богом забытой хибаре и умерла в родах, или от гнилой воды, или упав с лошади, или чтоб ее застрелили индейцы и сняли скальп. – Он печально вздохнул: – Доченька моя…
– Обещаю.
– Ты не можешь, – опять вздохнул он. – Ты не можешь отвечать за то, что сделают с ней другие.