В 1521 году дюжина испанских коров поселилась на землях Нового Мира; к 1865-му их стадо насчитывало четыре миллиона голов в одном только Техасе. Одомашниванию они не поддавались: могли запросто поддеть вас на рога, а потом спокойно продолжать щипать травку. Нормальные фермеры с ними предпочитали не связываться, ну примерно как с медведем гризли.
Но все равно они оставались стадными животными. А в большой компании притупляются самые задиристые рога. Можно было всего за год на пустом месте собрать собственное стадо, если не выпускать лассо из рук семь дней в неделю, ловить, клеймить, опять ловить; а потом, если тебя не забодают насмерть и не затопчут, всегда находился сосед, который весь год чесал брюхо да щурился на солнышко, посмеиваясь; ему всего-то и надо было, что пробраться ночью к тебе на пастбище с десятком надежных товарищей и за несколько часов умыкнуть плоды твоей работы за целый год, после чего объявить, что скотина, мол, принадлежит ему.
За стол, кров и малую толику будущих доходов я нанял двух бывших конфедератов, Джона Салливана и Милтона Эмори, в придачу к Тодду Мирику и Эбену Хантеру которые в войну служили в самообороне, патрулировали Округа Маверик и Кинни. Они хорошо знали здешние места и не чурались пота и крови. Артуро Гарсия они тоже знали и ненавидели, но тогда все терпеть не могли мексиканцев, и я на это не обращал внимания.
Перегон скота начинали, задолжав своим работникам на несколько лет вперед и заняв денег у всех друзей и знакомых. Скотину вели неторопливо и бережно, позволяли пастисть и пить сколько пожелает, чтоб не потеряла ни унции веса. Носились с коровами, как с драгоценными яйцами. Но любая гроза могла стоить вам половины стада.
Жизнь ковбоя описывают как торжество свободы и западной вольности, но в действительности это невообразимо тоскливая рутина – пять месяцев рабского труда на благо своры тупых животин, – и я бы сроду этим не занялся, если б речь не шла о моей личной собственности. Тот факт, что в стране было достаточно спокойно, чтобы гнать через нее такие ценности, говорит сам за себя; дни Бриджера, Карсона и Смита миновали, землю приручили и освоили.
Мы потеряли двоих тридцатидолларовых работников, их лошади в темноте сорвались с обрыва. Остальных распустили в Канзасе. Они радовались большому городу и шансам найти другую работу; в жизни у них не водилось таких денег. За 1437 голов я выручил чистыми 30 000 долларов да еще две сотни индейских пони в придачу. Лошадей мы погнали обратно в Гисхолм, я задержался в Джорджтауне проведать семью, а Салливан, Мирик, Эмори и Хантер вместе с пони отправились к Нуэсес.
Мадлен по-прежнему жила на ферме с Эвереттом, Финеасом и Питом. Ее мать, все такая же красотка, вышла замуж второй раз, и у них за обедом опять прислуживали негры.
В окна кухни ярко светило солнце. Деньги лежали в банке, а я блаженствовал дома, любуясь красавицей-женой.
В ее рыжей шевелюре блеснул белый волосок. Я нежно поцеловал его.
Она похлопала рукой по макушке:
– Это седина там?
– Это серебро.
Она вздохнула:
– Теперь ты еще меньше будешь по мне скучать.
Я молча поцеловал ее еще раз.
– Ты хоть скучаешь по мне?
– Очень сильно.
– Иногда мне кажется, что ты меня совсем не любишь.
– Глупость какая, – возразил я, хотя понимал, о чем она.
– Тебе нравится, что у тебя есть жена. Но я совсем не уверена, что тебе нравится она сама.
– Я люблю тебя.
– Любишь, разумеется. Но я тебе не нравлюсь. Я часто вспоминаю позапрошлый год, когда мы жили здесь все вместе. Кажется, никогда в жизни я больше не смогу проглотить ни кусочка оленины, но когда я думаю об этом, понимаю, что это было самое счастливое время.
– Мы сидели на мели, – сказал я. – У нас не было будущего.
– Когда-нибудь я умру. Считай, что у меня уже нет будущего.
Я любовался ею в лучах заходящего солнца: локти лежат на выскобленном добела столе, волосы мягкой волной растеклись по плечам, алые губы, высокие скулы, грудь все такая же пышная. Любой мужчина захотел бы ее.
– Пойдем в спальню, – предложил я.
– Хорошо, – устало улыбнулась она.
Потом я любовался, как она лежит в постели, прикрыв глаза.
– Мне это было нужно.
– Мне тоже, – сказал я.
Она протестующе мотнула головой:
– Тебе ничего не нужно. – Отбросив простыни, она подставила тело солнечным лучам; я водил по нему пальцами туда-сюда. – Если будешь так продолжать, я захочу еще.
Я продолжал, но что-то у меня не получалось. Она заметила, скользнула ниже и взяла меня губами. Интересно, где она этому научилась. Зато я тотчас изготовился. Когда мы делали это, я уже собрался сказать, что если она захочет попробовать с кем-нибудь еще, я не стану возражать, но передумал. Я уже хотел соскользнуть с нее, Мадлен удержала меня.
– Ровно через десять лет у нас будет самый большой дом в Остине.
– И тогда ты вернешься наконец из своей глухомани?
– Обязательно. – Я поцеловал ее в шею.
– Мне кажется, тебе нравится жить там, где кончается география.
– Мне нравятся люди, просто я не знаю, как делать деньги в тех местах, где они живут.
– Скоро тебе уже не придется этим заниматься.
– Очень скоро.
– И не забудь.
Тодд Мирик лежал мертвый во дворе ранчо, а Эбен Хантер – на пороге. Они лежали там уже несколько дней. Я бросился искать Салливана и Эмори. На нижнем пастбище кормилась большая стая грифов, долговязого Эмори я узнал по останкам.
Салливана я нашел на армейской заставе в Брэкетте. Ему прострелили легкое, но раз он сумел дожить до сих пор, шансы оправиться были очень неплохие. Здоровый был парень, с неожиданно тоненьким голоском, который унаследовал его сын. Я спросил, как он себя чувствует, но Салливан не в настроении был обсуждать свое здоровье.
– Ерунда какая получается, нас пять месяцев не было, а они явились ровно в тот день, как мы вернулись, – задыхаясь, проговорил он. – Дожидались, чтоб получить денежки от продажи стада.
Грабители даже половицы подняли, сорвали шкафы со стен, кладовку разворотили, но денег не нашли. Я положил их в банк.
– Умный человек присмотрелся бы к твоему соседу мексиканцу. – Он перевел дыхание. – Бакрас навестили его, но это все равно что пустить пса по его собственному следу.
– Мы достали кого-нибудь из них?
Он отвернулся к окну, и я понял, что не надо было задавать этот вопрос.
– Главное, дыши, старина.
– Эмори зацепил двоих. Он всегда был шустрым парнем.
Я протянул ему платок, и он крепко вцепился в мою руку. Горло у меня перехватило. Мы оба молчали.
Потом Салливан отпустил меня, взял платок, утер лицо.
– Я не уеду отсюда, пока не отправлю на тот свет хотя бы нескольких. Дождись меня, ладно?
Весь день я хоронил Эмори, Мирика и Хантера. Вечером поехал к Артуро Гарсия.
Он жил в огромном белоснежном доме, больше похожем на старинную крепость. Встретил меня на длинной крытой террасе, тянувшейся вдоль всего фасада. Сквозь раскрытую дверь я разглядел картины в золоченых рамах, старинное оружие, мебель вроде той, что стоит в королевских дворцах.
Он сочувствовал мне, сожалел о моей утрате. Каким-то чудом его скот не тронули. Я хотел было проехаться вдоль его пастбищ и поискать две сотни своих индейских пони, да их уже наверняка давным-давно переправили в Старую Мексику.
– Вот чего не пойму, – начал я. – Чтобы добраться до моего участка, они должны были проехать перед самым вашим домом. Если, конечно, не собирались делать крюк в двадцать миль. И обратно им пришлось бы гнать моих лошадей через ваши пастбища. И так оно и было, судя по следам.
– Страна большая, Илай. Мне очень жаль.
– И они с точностью до дня знали, когда мы вернемся.
– Илай, я скажу это, но только один раз, потому что знаю, как ты огорчен, но то, что я мексиканец и живу на границе, вовсе не означает, что я имею отношение к краже твоих лошадей и убийству твоих людей.
– Я этого и не говорил.
Из дома вышел молодой белый мужчина в ярко-желтых штанах и голубой шелковой рубахе. Ботинки у него были начищены до блеска, на каждом бедре висело по револьверу. Прямо актер, играющий плохого парня.
– Джим Фишер, – представился он. – Очень сочувствую вашему горю, сэр.
С разных сторон стали подтягиваться еще парни, и я уехал. И на всякий случай несколько ночей спал в зарослях, подальше от дома. Успел все хорошенько обдумать.
Других соседей у меня нет, никаких дорог сюда не ведет.
Я вам так скажу: то, что Гарсия мексиканец, отношения к делу не имеет. Не важно, белый он или латинос, но чем крупнее ранчеро, тем больше шансов, что он будет выживать своих соседей. Твой кусок пирога я могу съесть и сам, так он рассуждает, и на каждого сиротку, о котором он трогательно заботится на людях, найдется десяток, кого он сам втихаря и осиротил.
Гарсия потерял половину поместья. Я не отрицаю, что государство отобрало его землю. Но я-то тут ни при чем; кроме того, он не первый, кто лишился имущества. Он думал, что мне некуда деваться, что рано или поздно я смоюсь оттуда.
Вот только я был не один. По дороге с его дальнего пастбища нашлось такое место, где узкая тропинка вилась по склону меж высоких стен, и пара человек, вооруженных десятизарядными винчестерами, могла остановить здесь целую армию. Умирая, Гарсия бормотал что-то на языке, которого я никогда прежде не слышал, – не английский, не испанский, даже не язык команчей. Но я все равно понял. Он думал, что проклинает меня, но дело в том, что об этом я давным-давно знал.
Когда Салливан немного окреп, мы наняли полдюжины верных ребят и перегнали лошадей и скот Гарсия в Нью-Мексико. Всех неклейменых бычков и жеребят оставили на моих пастбищах. Надо было еще тогда сжечь дотла его дом, а землю засыпать солью, потому как через год явился его племянник и занял место дядюшки.