Возвратившись к стихотворению Кюхельбекера «Участь русских поэтов», о котором я пишу в начале статьи, остановлюсь подробнее на сформулированных выше проблемах позиционирования тел поэтов в рамках литературного канона.
Напомню оригинальный текст:
Ключевой прием построения этого текста — отсылка к четырем поэтам. Один из них назван, трое других — нет. Для моих рассуждений наиболее существенны трое непоименованных стихотворца. Имя Рылеева названо и выделено посредством парной рифмы:
Участь Рылеева интерпретируется в терминах «телесности»: он «рожден для свободы», и «петля стягивает его дерзостную шею». Шея обозначена архаическим «выя» и модифицирована синекдохой (totum pro parte) «дерзостная». Круг возможных значений термина, включая «медицинские» аспекты, очерчен, таким образом, достаточно широко. В то же время рифма, обрамляющая две «рылеевские строки», обращает «выю» в устойчивый эквивалент «России». Итак, Рылеев помещен (можно было бы сказать включен или заточен) в сердцевину тождества: часть тела (т. е. опора головы, шея) — Россия. Одновременно (посредством еще одной синекдохи) Россия является отечеством преследуемых судьбой поэтов. Но это также и область, где Рылеев, в рамках метаканонического текста, претендует на каноничность. По аналогии Россия обращается в подвергаемое физическому воздействию тело.
Начальные слова строки «Не он один…» отделяют Рылеева от безымянных стихотворцев и одновременно сопоставляют его с ними. Не одному Рылееву уготован трагический жребий. Участь прочих поэтов-мучеников моделируется по образцу, задаваемому судьбой Рылеева. Его «стянутая петлей шея» — символ всех поэтов, становящихся «комом в горле» для официальной власти. Очевидно, что литературный дискурс основывается здесь на телесных, т. е. медицинских, тропах и что критерии каноничности определены, в свою очередь, совокупностью этих тропов и развивающими их стихотворческими приемами.
Три неназванных поэта разделены и связаны, соотнесены не только в своей безымянности, но и посредством поэтической техники. Напомнив, что три неназванных поэта — Пушкин, Грибоедов и сам Кюхельбекер, выделим включающие телесный код семантические ряды:
«Или болезнь» — заболевание в Сибири;
«Шлет пулю их» — гибель в Петербурге;
«Или же бунт» — убийство бунтовщиками в Персии.
Вторая и третья пары характеризуются ярко выраженной семантикой насилия. Она акцентирована фонетическим созвучием соседствующих «пулю» и «бунт» и парономазией «шлет» — «или же». Определенную долю фонетического сходства обнаруживают и все три возможные причины смерти — «болезнь», «пуля» и «бунт»: bol — pul — bun. Фонетические и ритмические соотношения усложняют и обогащают семантические ряды:
Три обозначенных Кюхельбекером проявления судьбы — «тюрьма», «ссылка» и «мгла» — обращены к своим предшествующим ритмическим и квазиритмическим парам «уму» и «пылки», однако «тюрьма» и в особенности «мгла» стремятся к следующему за ними «челу», заполняя относящиеся к Пушкину смысловые лакуны. Отмечу и специфическую гармонию рифм, окрашенных «темными» звуками, которые сгущают вокруг трех поэтов атмосферу безысходной, «темной» судьбы.
Напомню, что Кюхельбекер создает текст, который ни при каких условиях не мог быть опубликован. Кюхельбекер, таким образом, аранжировал самое существо своего поэтического языка в интересах канонического самосохранения и самоосуществления. Он пытался осенить свои реальные страдания и грубую вещественность толикой канонизирующей сопричастности. Выдающиеся поэты, «короли поэзии», неизбежно претерпевают беспримерную по жестокости гибель, что сближает их участь с «образцовой» судьбой Рылеева.
Семантической и медицинской дистанции между «болезненной слабостью» первого из упомянутых стихотворцев и «смертельными терзаниями», которые вызывают кончину прочих, соответствуют различия языкового материала как такового. Однако последовательность «темных» рифм все же выводит «слепых и страждущих», т. е. всех «слабых», на дарующие каноничность подмостки. Это классический пример souci de soi: поэтическая репрезентация печальной участи русских поэтов — «входной билет» Кюхельбекера для участия в русской «канонизирующей игре».
Подобную ситуацию отчасти предвосхитил Пушкин, когда изобразил в своем наброске Рылеева, который стоит подле Кюхельбекера, готовящегося выстрелить в великого князя Михаила. Упомянув об этом, обратимся к «особым взаимоотношениям» Пушкина и Кюхельбекера, привлекавших внимание авторитетных литературоведов и писателей, например Тынянова и Набокова. Обращусь здесь к еще одному тексту Кюхельбекера, датируемому приблизительно тем же временем, что и «Участь русских поэтов»: к повести-драме в стихах «Агасфер». Этот незавершенный труд, подобно многим повествованиям об Агасфере, рассказывает о явлениях Вечного Скитальца на «ключевых» перекрестках истории (Реформация, Революция и т. п.). Финальная сцена драмы происходит в «конце времен»: в предсмертный миг «последний человек» видит приближающегося Агасфера. Он умирает на руках Вечного Странника, взгляд которого устремлен к мерцающему над горизонтом свету.
В описании того, каким явлен Агасфер угасающему взору «последнего человека», существенна авторская ремарка, неожиданно напоминающая нам о Пушкине. Агасфер явлен «последнему человеку» таким же, каким предстает перед дон Гуаном увлекающий его в ад Каменный Гость. Именно в этом эпизоде говорится о творчестве Пушкина. Вот строки, о которых идет речь: «Походка тяжела, как будто истукана, / Который, отделясь от медного коня, / Вдруг стал шагать на зов безумца Дон-Жуана, / В лице нет жизни, нет в очах огня». Кюхельбекер снабжает свой текст следующим примечанием: «См. трагикомедию Мольера, оперу, переделанную из этой комедии, и гениальный отрывок нашего Пушкина: „Каменный Гость“». Образ Агасфера, воплощающий представления о максимальном телесном совершенстве и о предельном метафизическом бедствии, отсылает нас к произведениям Пушкина. В то же время угасающий взор «последнего человека» — отчетливая отсылка к участи слепнущего Кюхельбекера. Эта многозначная «телесная» репрезентация — еще более яркий пример канонической souci de soi: «сильный» канонический поэт долговечнее «слабого» «последнего человека». Он увидит свет Второго Пришествия. Но, возможно, именно «последний человек» будет спасен в райском сиянии, а участь нераскаянного грешника Агасфера темна. Анализируемый текст разрабатывает ту же тему, что и «Участь русских поэтов», но в ином — метафизическом — ключе. «Последний человек» на руках Агасфера — аллегория канонического устремления с непредсказуемыми последствиями, но вполне определенными надеждами стихотворца. Подобно явлению Каменного Гостя Дон Гуану, творение Пушкина для Кюхельбекера — каноническая травма и каноническая мечта.
Для моих рассуждений также существенно, что Кюхельбекер, чья единственная драма в стихах, написанная до 1825 года, «Шекспировские духи» (она посвящена, между прочим, «другу Грибоедову»), скромно названа в авторском предисловии «безделкой», предвосхищает позднейшие рассуждения Блума о Шекспире как об «универсальной канонической суперзвезде» и воплощает канонические устремления в специфических, очень «восточных» контурах. Пушкин, как и Шекспир, нашел верный способ изображения королей (в данном случае — царей): он примеряет к себе самому венец «литературного и окололитературного владыки». Борис Годунов — пушкинский Ричард II, наделенный некоторыми чертами Ричарда III. Оставаясь (в лучшем случае) «второстепенным классиком», Кюхельбекер тем не менее являет нам значительно более яркие воплощения канонических устремлений, мобилизуя и тело поэта, и тело поэмы для их репрезентации. Претерпевая реально физическое и психическое мученичество, стремясь исцелить и укрепить свое «поэтическое тело» благословением сопричастности, он мог интерпретировать пушкинского постдекабристского «Пророка» как своеобразное «повествование о вторжении разрушающих тело Сил». Однако, как я упоминал в начале статьи, тело, лишенное текстуального и/или поэтического, — «чистый лист», который не заслуживает внимания. Существенно тем не менее, что «реальное тело» является не столько продуктом «реальной» канонической конкуренции, сколько поэтическим следом канонического устремления как воплощения медицинской и метамедицинской souci de soi. В случае Пушкина и Кюхельбекера, их физические и поэтические тела содержали и продуцировали мириады подобных следов. Но кто скажет, чья сопричастность реальнее — того, кто в поэме, или того, кто вне ее? Следуя Канторовичу, который утверждает, что «концепция двух тел короля <…> неотделима от Шекспира», а самая суть ее заключена в Ричарде II, мы можем счесть источником канонического посвящения (по крайней мере, значительной его доли) текст как таковой.
Прочее — дело техники.