А ночью он присел к камину и, пододвинув табурет, следил, как тень ложилась клином на мелкий шашечный паркет. Она росла и, тьмой, набухнув, от желтых сплющенных икон шла коридором, ведшим в кухню, и где-то там терялась. Он перелистал страницы снова и бредить стал. И чем помочь, когда, как черт иль вий безбровый, к окну снаружи липнет ночь, когда кругом — тоска безлюдья, когда — такие холода, что даже мерзнет в звонком блюде вечор забытая вода? И скучно, скучно так ему сидеть, в тепле укрыв колени, пока в отчаянном дыму, дрожа и корчась в исступленье, кипят последние поленья. Он запахнул колени пледом, рукой скользнул на табурет, когда, очнувшися от бреда, нащупал глазом слабый свет в камине. Сердце было радо той тишине. Светает — в пять. Не постучавшись, без доклада ворвется в двери день опять. Вбегут докучливые люди, откроют шторы, и тогда все в том же позабытом блюде чуть вздрогнет кольцами вода. И новым шорохом единым растает на паркете тень, и в оперенье лебедином у ног ее забьется день… Нет, нет, — ему не надо света! Следить, как падают дрова, когда по кромке табурета рука скользит едва-едва… В утробе пламя жажду носит Заметить тот порыв один, Когда сухой рукой он бросит глухую рукопись в камин. …Теперь он стар. Он все прощает и, прослезясь, глядит туда, где пламя жадно поглощает листы последнего труда.

1939