Владимир Жуков
Друг
Написать о Коле Майорове — значит поверить в то, что свершилось, и навсегда проститься с ним. Может, потому до сих пор и не было о нём печатного слова.
А я вижу, как, постепенно скрываясь в полумраке, затихает наш школьный зал. Не знаю почему, но так делали всегда — выключали «лишний свет», когда начинался литературный вечер. Может, чтоб меньше стеснялись наши поэты. Страшно было выходить перед товарищами со своими стихами. И это лучше, чем мы, понимала наша добрая учительница русского языка Вера Михайловна Медведева, всю свою любовь и знания отдавшая родной школе и нам. Это её заботами и стараниями долгие годы в 33-й ивановской средней школе выходила лучшая в городе литературная стенная газета, плодотворно работали литературно-творческий и драматический кружки.
Не сразу воцарялась тишина, не вдруг кончалась «торговля»: никто из школьных поэтов — учеников 7–10-х классов — не хотел выходить первым. Чаще других вечер приходилось открывать Коле Майорову. Застенчивый, по-хорошему степенный и угловатый, становился он в дверном проёме из класса в зал и, опустив глаза, глуховатым голосом объявлял название своего нового стихотворения. Среди школьников, пробующих силы в поэтическом слове, он пользовался всеобщим уважением: в его поэтическом хозяйстве уже было свыше десятка тетрадей стихов. Тетради эти, с любовью оформленные, в красочных обложках, целы до сих пор, а тогда они ходили по рукам из класса в класс. Их читали и перечитывали. Обложки к ним делал его одноклассник и друг Коля Шеберстов, нередко и сам выступавший в качестве поэта и, насколько мне известно, по сей день, будучи заметным художником-графиком, пишущий, но почему-то так и не печатающий своих стихов.
Уже в ту пору стихи Николая Майорова были не похожи на всё то, что читалось на вечерах, публиковалось в стенной газете. Ни в разговорах, ни тем более в стихах — своих и чужих — он не переносил общих слов. Строки его всегда отличало раздумье.
Природный ум, постоянная дружба с книгой заметно выделяли его среди сверстников. На учебные дела, которые, кстати сказать, всегда шли отличнейшим образом, на жизнь он смотрел по-взрослому серьёзно. Это и притягивало к нему многих, скрепляло крепкой и бескорыстной дружбой.
Писал он много и увлечённо. Но поэтом быть не собирался, считая, что писателем может быть только человек по-настоящему талантливый, такого ряда, к какому себя не причислял.
И когда настало время выбирать вуз, пошёл на исторический факультет. К истории он всегда относился с особым интересом и уважением.
Будучи в Москве, он не порывал с родной школой. В стенной «Литгазете» всё так же появлялись его, только уже не от руки написанные, а три или четыре стиха в газетных вырезках из университетской многотиражки, литотдел которой редактировал в ту пору «замечательный парень Виктор Болховитинов».
Это «Часы», «В Михайловском», «Быль военная», написанные ещё до поступления в университет, летом 1937 года.
Часы
Я не знаю, час который.
Летний день уходит в дым.
Может, нам расстаться скоро,
Может, часик посидим?
Против озера большого
У смеющейся воды
Запоём с тобою снова,
Что мы оба молоды.
Не гляди в часы. Не надо.
Я часам твоим не рад.
Ниагарским водопадом
Брызги времени летят.
И подумай — кто осудит?
Прогуляем до росы.
Может, бросим и забудем
Расставанье и часы?
С ветром ночь уже шепталась,
Падал с трав кристалл росы.
Но любовь не умещалась
Ни в слова и ни в часы.
В Михайловском
Смотреть в камин. Следить, как уголь
Стал незаметно потухать.
И слушать, как свирепо вьюга
Стучится в ставни.
И опять
Перебирать слова, как память,
И ставить слово на ребро
И негритянскими губами
Трепать гусиное перо.
Закрыть глаза, чтоб злей и резче
Вставали в памяти твоей
Стихи, пирушки, мир и вещи,
Портреты женщин и друзей,
Цветных обоев резкий скос,
Опустошённые бутылки,
И прядь ласкаемых волос
Забытой женщины, и ссылки,
И всё, чем жизнь ещё пестра,
Как жизнь восточного гарема.
…И досидеться до утра
Над недописанной поэмой.
Быль военная
Ночь склонилася над рожью,
Колос слепо ловит тьму.
Ветер тронул мелкой дрожью
Трав зелёную кошму.
Тишина котёнком бродит
От реки до дальних троп.
У соседки в огороде
Дремлет ласковый укроп.
Мой товарищ курит трубку,
Говорит не торопясь.
О боях, о жаркой рубке
Начинается рассказ.
Только вот глаза прикрою,
Память снова говорит.
Под днепровскою волною
Не один товарищ спит.
И пройди по всем курганам —
Бой кровавый не забыт,
И курганы носят раны
От снарядов и копыт.
Мы не раз за трубкой вспомним
Быль военную годов,
Как в упор в каменоломню
К нам тянулись семь штыков.
Как прорвались мы гранатой —
Всё снесли в огонь и дым.
Даже мост спиной горбатой
Встал в испуге на дыбы.
…Мой товарищ, мой ровесник,
Мой любимый побратим,
Этой славы, этой песни
Никому не отдадим.
Кстати, о печатанье стихов. При жизни Николай Майоров напечатал не больше 4–5 стихотворений. Напечататься, выйти в свет он никогда не старался, считая, что настоящие стихи, если они будут, — впереди.
Требовательный к себе, он не искал лёгкого успеха. А уж в ту пору его стихи были на редкость зрелыми, крепкими, выгодно отличались от «поэтической продукции» сверстников.
Помнится, году в 38-м в наших местах (а жили мы на окраине Иванова) разбился самолёт. Весь личный состав погиб.
На другой день на зелёном Успенском кладбище состоялись похороны. В суровом молчании на холодный горький песок первой в нашей мальчишеской жизни братской могилы военные лётчики возложили срезанные ударом о землю винты самолёта.
А вечером Коля читал свои стихи, которые, помнится, заканчивались строфой:
Вот если б все с такою жаждой жили,
Чтоб на могилу им взамен плиты
Их инструмент разбитый положили
И лишь потом поставили цветы…
Событие это оставило в его душе неизгладимый след. Чуткий и отзывчивый к людям, он превыше всего ставил в человеке мужество и прямоту. Тема бесстрашия, гуманизма, преданности делу навсегда осталась для него ведущей.
Стихи о памятнике, как и многие другие, опубликованы не были. Несмотря на дружеские советы, автор в редакцию их не отнёс.
— О жизни и смерти — это очень трудно… Надо так написать, как я не могу, — горячо доказывал он.
На традиционные встречи с бывшими воспитанниками 33-й школы в дни зимних и летних каникул он приезжал буквально набитый стихами. К тому времени, с 39-го года. Коля Майоров параллельно с историческим факультетом посещал семинарские занятия в Литературном институте. У него были две зачётные книжки, и тут и там он шёл отлично.
С любовью, горячо рассказывал Коля о поэтическом семинаре Павла Антокольского, на память читал стихи своих московских друзей.
Для нас, младших поэтов, тех, кто ещё оставался в школе, эти встречи были настоящим праздником: ведь он видел и знал многих настоящих живых поэтов! Разговоры завязывались горячие: об искусстве, о литературе — и в том и в другом знания он обнаруживал основательные, удивительные для студента. Если кто «зарывался», с полки немедленно снимался том Лермонтова, Пушкина и ли Есенина — смотря по обстоятельствам. Время пролетало незаметно.
* * *
Особенно плодотворными были для Майорова 39-й и 40-й годы. Он пишет две большие поэмы — «Ваятель» и «Семья» — и множество стихов. В записях, оставшихся от родителей, случайно сохранился небольшой (подлинность его подтверждает В. Болховитинов) отрывок из поэмы «Семья», поэмы о годах коллективизации: кулак Емельян — один из главных персонажей — бежит из деревни. Несколько строк из большой картины.
На третьей полке сны запрещены.
Худой, небритый, дюже злой от хмеля,
Спал Емельян вблизи чужой жены
В сырую ночь под первое апреля.
Ему приснилась девка у столба,
В веснушках нос, густые бабьи косы.
Вагон дрожал, как старая изба,
Поставленная кем-то на колёса.
Ко времени работы над поэмой «Семья» относятся и нижеприведённые фрагменты, которые печатались недавно как отдельные стихи.
Дед
Он делал стулья и столы
И, умирать уже готовясь.
Купил свечу, постлал полы
И новый сруб срубил на совесть.
Свечу поставив на киот,
Он лёг поблизости с корытом
И отошёл. А чёрный рот
Так и остался незакрытым.
И два огромных кулака
Легли на грудь. И тесно было
В избёнке низенькой, пока
Его прямое тело стыло.
Что я видел в детстве
Косых полатей смрад и вонь.
Икона в грязной серой раме.
И средь игрушек детский конь
С распоротыми боками.
Гвоздей ворованных полсвязки.
Перила скользкие. В углу
Оглохший дед. За полночь — сказки.
И кот, уснувший на полу.
Крыльцо, запачканное охрой.
И морды чалых лошадей.
Зашитый бредень. Берег мокрый.
С травой сцепившийся репей.
На частоколе чёрный ворон
И грядка в сорной лебеде.
Река за хатою у бора,
Лопух, распластанный в воде.
Купанье — и попытка спеться.
Девчонка, от которой ждёшь
Улыбки, сказанной от сердца.
…Всё это шло, теснилось в память,
Врывалось в жизнь мою, пока
Я не поймал в оконной раме
В тенётах крепких паука.
О, мне давно дошло до слуха:
В углу, прокисшем и глухом,
В единоборстве билась муха
С большим мохнатым пауком.
И понял я, что век от века,
Не вняв глухому зову мук,
Сосал, впиваясь в человека,
Огромный холеный паук.
И я тогда, давясь от злобы,
Забыв, что ветер гнал весну,
Клялся, упёршись в стенку гроба,
В котором отчим мой уснул.
Клялся полатями косыми,
Страданьем лет его глухих.
Отмщеньем, предками босыми,
Судьбой обиженного сына,
Уродством родичей своих, —
Что за судьбу, за ветошь бедствий
Спрошу я много у врага!
Так шло, врывалось в память детство,
Оборванное донага.
От большой поэмы «Ваятель» остался один отрывок, подлинность которого не подлежит сомнению, он печатается как стихотворение под названием «Творчество». Другой отрывок — не очень точный — приводится Ириной Пташниковой.
По-видимому, к первоначальным вариантам поэмы относится и приводимый ниже отрывок, который рукой же Майорова датируется 38-м годом.
Никто не спросит, не скостит,
Не упрекнёт обидным словом,
Что стол мой пятнами изрыт,
Как щёки мальчика рябого.
Я спал на нём. Кому-то верил.
И писем ждал. Знать, потому,
Захлопнув поплотнее двери,
Я стал завидовать ему.
Живу с опаской. Снов не знаю.
Считаю даты. Жду весны.
А в окна, будто явь сквозная,
Летят, не задевая, сны.
Проходят дни, и всё короче,
Всё явственней и глуше мне
Поёт мой стол, и чертят ночи
Рисунок странный на стекле.
И в тонких линиях ваянья.
Что ночь выводит по стеклу,
Так много слёз и обаянья,
Пристрастья вечного к теплу, —
Что я теряюсь и немею.
Я нем почти. Почти в снегу.
Сказать хочу — и не умею,
Хочу запеть — и не могу.
Ко времени работы над поэмами относятся и следующие стихотворные наброски, сохранившиеся в черновых записях поэта.
* * *
Как жил, кого любил, кому руки не подал,
С кем дружбу вёл и должен был кому —
Узнают всё,
Раскроют все комоды,
Разложат дни твои по одному.
* * *
Мне только б жить и видеть росчерк грубый
Твоих бровей. И пережить тот суд,
Когда глаза солгут твои, а губы
Чужое имя вслух произнесут.
Уйди. Но так, чтоб я тебя не слышал,
Не видел… чтобы, близким не грубя,
Я дальше жил и подымался выше,
Как будто вовсе не было тебя.
1939
* * *
Я знал тебя, должно быть, не за тем,
Чтоб год спустя, всему кладя начало,
Всем забытьём, всей тяжестью поэм,
Как слёз полон, ты к горлу подступала,
Чтоб, как вина, ты после долго жгла
И что ни ночь — тобою б только мнилось,
Чтоб лишь к концу, не выдержав, могла
Оставить блажь и сдаться мне на милость.
Чтоб я не помнил этой тишины,
Забыл про сны, про небо и про жалость,
Чтоб ни угла, ни окон, ни жены
Мне на твоей земле не оставалось.
Но всё не так. Ты даже знать не можешь.
Где началась, где кончилась гроза.
Не так солжёшь, не так ладонь положишь,
Совсем по-детски поглядишь в глаза.
А я устал. За мною столько лестниц.
Я перешёл ту верную межу,
Когда все мысли сходятся на песне.
Какой, должно быть, вовсе не сложу.
1939
Горько об этом говорить, но почти все стихи и обе поэмы утрачены: они остались в Москве, в общежитии, когда Коля Майоров уходил на фронт, и пропали вместе со всеми его вещами. А между тем эти стихи и поэмы давали основание верить, что в лице Коли Майорова в советскую поэзию приходил большой поэт.
* * *
И вот грянула Великая Отечественная. Почерневший и посуровевший, с обострившимися скулами появился Коля Майоров в Иванове летом 41-го. Вместе с другими студентами он копал противотанковые рвы где-то под Ельней. На этот раз недолго ему довелось побыть дома. Из Москвы телеграммой извещали, что на его имя пришла повестка из военкомата (это ответ на его заявление). Сообщение он встретил, как должное.
…Вещь за вещью извлекались из сундука армейские сапоги, гимнастёрка, тёмно-синие галифе. Меня это крайне удивило. И я, помню, сказал ему об этом.
— Ничего удивительного. Время такое! Сейчас и портянки найдём и портупею, — говорил он, а за переборкой плакала мать.
— Да ты не думай, что вперёд глядел. Это всё для Алексея, ты же знаешь.
Старший брат Николая, Алексей, лётчик-истребитель, был уже в деле.
Наконец всё было найдено и надето. Я помог ему застегнуть портупею. С гражданской жизнью было покончено…
Я получил от него одну-единственную открытку: с марша на передовую — наспех. Карандашом он сообщал, что и как. Обещал писать и дальше.
Но почти в каждую семью приходили повестки из райвоенкоматов.
Пришла повестка и на моё имя.
Только, вернувшись с войны, в 1945 году, я узнал, что больше нет Коли Майорова. Но и теперь, за огромной дальностью времени, в это не верится.