1884 г. от Р. Х., марта 10 числа,

Тобольская губерния, Ишимский уезд

Здравствуй, милая Элен!

Дела у нас в Сибири идут ни шатко ни валко. А чего ж хотеть? От таких просторов и расстояний у кого хочешь всякая охота торопиться пропадет.

Спектакли наши наконец-то состоялись и имели у зрителей шумный успех. Особенно цвели Любочка и, как ни странно, ее отец. Илья прятался в тень и даже не выходил на поклоны (хотя он единственный, на мой взгляд, сыграл вполне профессионально).

После окончания «тетрального сезона» я вплотную задумалась над словами Леокардии Власьевны про «дело», которое помогает отвлечься от ненужных рефлексий и воспоминаний, и, кажется, отыскала то, что мне вполне по силам и по душе. Медицина, к которой настойчиво толкала меня бодрая Каденька, мне все-таки не по нраву.

Прямо при училище я теперь собрала начальный класс и учу 8–10-летних ребятишек чтению и письму. Всего у меня 11 учеников, 4 девочки и семеро мальчиков. Среди них трое инородцев, один – татарин, а остальные – русские. Русских детей помогла собрать Мари Гордеева. Простые егорьевцы не очень-то хотят отдавать своих детей учиться. Тем более что при соборе есть что-то вроде церковно-приходской школы. Но священник и учитель там стар и слаб и чаще пропускает занятия, чем на них приходит. Впрочем, мой юный вид тоже никому никакого почтения, как ты понимаешь, не внушил. Тут-то и вмешалась Машенька. Она просто попросила родителей, а сам факт того, что весь город тем или иным образом зависит от ее отца, сделал отказ совершенно невозможным. Так что ребятишки были принесены мне в жертву. Инородцев же прислал остяк Алеша, правая рука и едва ли не единственный сердечный друг Гордеева. Когда Алеше надо, он говорит по-русски не хуже нас с тобой, но обычно предпочитает юродствовать и подчеркивать свою «инородскость». Вот и нынче он отдельно подошел ко мне и, отвратно кривляясь, спросил, соглашусь ли я вместе с другими детьми «мало-мало косоглазых учить». Я, естественно, согласилась.

Детишки мне достались очень разные. Одни схватывают моментально, а другие – тугодумы, и им надо все объяснять по десять раз. Я уж их полюбила. Тех, которые тупенькие, мне жалко, а на умных – радостно, как они за мной вслух повторяют и буквы с цифрами учат. Еще мы с ними учим стишки для развития памяти и рисуем всякие фигуры. Потом, к весне, я думаю сделать еще экскурсии и занятия на природе, потому что таким маленьким нужно «наглядно-действенное восприятие» (это мне Левонтий Макарович сказал, из какой-то книжки). Так что передай Оле: Софи, мол, делает успехи на ниве народного просвещения.

Для нас самих недавно сделал экскурсию Петропавловский-Коронин. Мы ездили в санях на какой-то «разлом», и Ипполит Александрович долго на примере Тобола объяснял нам про то, как речки в Сибири, бывает, промерзают насквозь и останавливаются, и тогда весной вода с верховьев заливает все поверх льда, и происходит шлифовка берегов, и какой-то «кислородный замор», и еще что-то удивительное. Потом он привел нас на поляну, и мы просто ахнули, потому что весь снег там был в ярко-красных пятнах. Оказывается, это такой микроорганизм, Hematococus (? – писала по слуху), который живет на снегу и сам как-то кормится с помощью солнечного света. В общем, все было интересно, Надя брала какие-то пробы, и они с Корониным с энтузиазмом говорили о развитии науки в Сибири. Оказывается, именно в Сибири какой-то Маркс в позатом годе впервые собрал космическую пыль (интересно, как он ее от обычной отличил?).

Сам Коронин пишет статьи во Всероссийское географическое общество, и в «Восточное обозрение», которое издает либерал и народник Ядринцев, и еще куда-то в три места. И везде его печатают. Надя давала мне читать его статьи (они у нее в этажерке на верхней полке лежат). Там, где про камни, микроорганизмы, червей, всякую гидрографию, – очень интересно. Но когда про людей…

Вот, например, о местных жителях: «Вкусы и требования дикаря создаются под влиянием особых законов. Он увлекается предметами и произведениями не столько утилитарными, обеспечивающими его жизнь и направляющими его к лучшему, сколько потакающими его страсти и детскому увлечению. Чаще всего дикарь обольщается блестящими, но дешевыми игрушками, украшениями. Здесь он ищет минутного удовлетворения ощущений и страстей…» Да инородец Алеша, увешанный бусами и сушеными мышиными головами, по слухам, скупил едва ли не все побережье здешних рек до самого Тобольска. Он же вместе с Гордеевым держит разъездную торговлю в уезде, рыболовные пески, шубное и щепное производства в Ишиме да еще присматривается к смолокурению и суконному делу. И все это, заметь, ради «минутного удовлетворения ощущений». А полукровка Печинога, действительно совершенно дикий на вид, хранит дома (и читает, заметь!) стихи Давыдова и Надсона. Зато уж до чего продвинуты русские рабочие на прииске и в Егорьевске! Достаточно в питейную лавку заглянуть…

Или вот о верованиях и сказаниях сибирских народов (часто поразительно поэтических и интересных, но я уж тебе об этом писала): «…порою под грубой корой инородца не умолкало стремление человеческой души разгадывать природу и человеческую жизнь…» А порою, значит, умолкало?! У целых народов! И только у одного Коронина и ему подобных неумолчно…

И наконец, завершающий тему перл (там до того было о вырождении сибирских народностей): «…дух сибирского инородца остается примитивным. Глубокая меланхолия лежит на нем, мрачная безнадежность сковывает его сердце…» Куда уж дальше?

Намедни в глубокой тайне приезжал к Коронину какой-то человек не то с Индигирки, не то, напротив, с Алтая. То ли какой-то беглый политический, то ли скрывающийся от надзора, я так и не поняла. Называли друг друга почему-то «гражданин», пили в каморке за моим классом очень много чая (Виктим не успевала носить), читали привезенные «гражданином» листовки и манифесты, пели серьезным шепотом протяжные песни, похожие своей тяжелой безнадежностью на русские народные. Когда пятый раз пошли мимо меня «до ветру» (два же, считай, самовара выдули), я спросила, как мне «гражданина» называть. Коронин сделал страшное лицо и сказал, что это тайна.

После Надя очень серьезно спросила меня, что я думаю по поводу этих статей и не правда ли, в них виден глубокий ум и благородная душа Коронина, болеющего и бьющегося за народ.

Мне не хотелось обижать Надин, но и соврать я не могла, вдруг у нее какие-то серьезные виды на него есть? Должна же она знать… Я так и сказала, что лучше бы он занялся своими червями, а народ оставил в покое. А из его статей видно одно: пишет он, как любой писатель, не про народ, а про самого себя, и если кто-то и «увлекается предметами и произведениями не столько утилитарными, обеспечивающими его жизнь и направляющими его к лучшему, сколько потакающими его страсти и детскому увлечению», так это сам господин Коронин с его борьбой и есть. И еще хотелось бы узнать наверняка: чье это сердце сковывает «мрачная безнадежность» – Виктим, Хаймешки, дочери остяка Алеши Варвары или самого Ипполита Михайловича, бросившего любимую науку и прельстившегося «блестящими безделушками» героев, борющихся непонятно за что?

Надин ничего не ответила, забрала статьи и сразу же ушла. Потом, кажется, плакала в своей комнате. А я что могу? Она умная, разберется.

Третьего дня Николай Полушкин сделал мне вполне вежливое по форме, но абсолютно ужасное по содержанию предложение. Удивляться нечему, я здесь совершенно одна, без родных и покровителей, без каких-либо возможностей себя защитить. Каденька, конечно, принимает во мне всяческое участие, но она слишком экзотична, ее никто не принимает всерьез, а Левонтий Макарович – ни рыба ни мясо. Боюсь, их собственным дочерям придется устраиваться в жизни самостоятельно. Покуда это понимает одна Аглая и бесится от этого несказанно.

Мне ж, может быть, придется поискать покровительства здешнего туза Гордеева, когда он изволит вернуться, тем более что с дочерью его мы нынче вроде бы ладим.

Пока ж Николаша доступно объяснил мне, что я явилась непонятно откуда, зачем и вообще не поймешь кто, и странно, что мною до сих пор полицейская управа не заинтересовалась. Впрочем, всегда можно этот интерес подогреть, намекнул он. Вечно жить приживалкой у Златовратских я не смогу, своих средств у меня нет, следовательно, надобно как-то определяться. Исходя из вышеизложенного, лучшей доли, чем его любовница, мне ожидать не следует. Он же, со своей стороны, сделает все, чтобы наша с ним жизнь текла с обоюдной приятностью…

Выслушала я это все довольно бесстрастно. После сняла варежку и молча влепила наглецу пощечину. Он, кажется, растерялся, должно быть, такого исхода не ожидал. Потом пробормотал что-то вроде: «Я тебя уничтожу!» – и ушел. Поделом ему, и совершенно не жаль.

Его матушка Евпраксия Александровна вчера встретила меня на улице и как-то особенно одобрительно держалась. Неужели он поделился с ней своим фиаско?! Какие тогда у них странные отношения получаются. Ведь Николаше-то уже лет тридцать будет…

А вот сейчас ты сядь. Сидишь? Тогда читай дальше.

У моей горничной Веры, кажется, роман с инженером Печиногой. Как это может быть, на каком основании и прочее, не спрашивай. Я сама ничего не понимаю и на всякий случай никому ничего не говорю. Печинога смотрится прежним, то есть куском серого камня. Вера, пожалуй, изменилась – стала поживее и как-то оттаяла.

Недавно Левонтий Макарович рассказал мне, что они с Верой разбирали латинские стихи, и она попросила его научить ее тоже сочинять вирши. Добросовестный Златовратский долго рассказывал ей про всякие ямбы и хореи. Она вроде бы все поняла, а потом принесла ему стишок:

На заборе сидит кот, Сзади дома огород, В речке плавает рыбак, А на улице – кабак.

Мне этот стих ужасно понравился. Но Златовратский принялся Вере объяснять, что писать надо о возвышенном, о чувствах, с применением всяких греческих и прочих мифов, метафор, гипербол, аллитераций и разной другой чепухи. По-моему, это все зря, и пусть бы Вера писала так, как ей хочется.

Вот вроде бы и все новости рассказала.

Целую тебя нежно и люблю верно —

твоя Софи

Есть люди, которых любовь преображает абсолютно – от макушки до пяток и до самой мельчайшей черточки. Инженер Печинога к таким людям не относился. И внешне, и в своих привычках он оставался совершенно таким же, как был до встречи с Верой. Так же обливался холодной водой по утрам, протирал тряпочкой зубы, ходил для моциона на лыжах, читал журналы, работал в лаборатории и дома – над статистикой и анализом выработки. Общительность его также не претерпела никаких изменений и по-прежнему оставалась где-то в районе нулевой отметки.

Веру инженер привозил к себе в пятничный вечер. По пути они обычно молчали, словно по уговору сберегая ту, первую ночь.

В доме Вера пыталась хозяйничать, но у педантичного Матвея Александровича всегда было все готово и все – на своих местах. Так что ей оставалось лишь делать вид. Он не возражал, следил за ней с улыбкой.

Филимон постепенно к Вере привык и иногда даже взгромождался ей на колени, наклонял голову и просил почесать за ушами, там, куда ему тяжело было достать самому. Баньши к Вере никогда не подходила, но каждый раз пристально следила за ней из сеней раскосыми глазами. Иногда коротко взглядывала на хозяина, словно ожидая команды, разрешения порвать наконец в клочки непрошеную гостью, нарушающую их привычное уединение.

Печинога, поймав вопрошающий взгляд псины, грозил Баньши пальцем, и та виновато скулила и мелко стучала по полу пушистым хвостом.

Физическая часть их близости была удивительна.

Инженер не имел ни малейшего представления о дозволенных и недозволенных ласках. Порождение ссыльного безбожника и полукровки, позабывшей все верования своего народа, Печинога не имел никакого религиозного чувства, и понятия греха для него попросту не существовало. Доселе он жил, повинуясь диковинному внутреннему закону, который, по всей вероятности, был сродни кантовскому (по крайней мере, звездное небо поражало Печиногу так же, как и кенигсбергского философа). Теперь, внезапно столкнувшись с областью жизни, в которой не имел никакого опыта, он попросту абсолютно доверился своей возлюбленной. Она же обучала его осторожно и неторопливо и порою сама удивлялась собственной неожиданной свободе и отсутствию скованности.

Свой страх перед раздеванием он объяснил ей почти сразу же. Из детства он помнил, как полуголый пьяный отец с ужасными криками преследовал мать, а потом из их комнаты неслись ее стоны. Маленький Матвей пытался ворваться туда и защитить мать, а голый отец, громко хохоча и тряся уже обрюзгшими обширными телесами, вышвыривал мальчика за порог, напоследок придав ему ускорение ногой, а после запирал дверь на задвижку. Тогда Матвей думал, что отец попросту бьет мать, и его непременная при этом обнаженность казалась мальчику какой-то загадочной и потому особенно ужасной.

Осторожностью и терпением Вера быстро преодолела эту особенность инженера. Теперь они с каким-то детским любопытством разглядывали и ласкали друг друга. По счастью, оба были согласно неторопливы в движениях и прочих реакциях. Вера садилась на одеяло у ног Матвея и подолгу рассматривала, трогала его плоские ступни с проступающими синими венами, икры, поросшие рыжеватой шерстью, круглые большие колени, кисти рук с сильными толстыми пальцами. Он покорно сидел на лежанке или на стуле, иногда гладил Верины распущенные волосы и лишь блаженно щурился и постанывал, когда ласки молодой женщины становились особенно шаловливыми. Потом сам просил ее встать, или лечь, или принять какую-то иную позу, тушил лампу, открывал заслонку в печи и долго смотрел, как играют оранжевые и малиновые отблески на голубоватой Вериной коже. После осторожно касался ее тела рукой или губами, всякий раз спрашивая: «Так можно, Веронька?» – «Тебе все можно, Матюша», – ласково отвечала молодая женщина.

Вера, в отличие от инженера, была весьма набожной, но вся языческая первобытность их любви вовсе не смущала ее. Наоборот, где-то в самой глубине своей крестьянской души Вера считала возлюбленного кем-то вроде святого. Она, разумеется, никогда не встречала святых, но много читала про них в копеечных житиях, которые в изобилии издавались для народа православной церковью. Матвей Александрович часто напоминал ей героев этих трогательных, наивных и непременно трагических историй. Иногда по ночам в Егорьевске она плакала светлыми слезами от страха за своего возлюбленного. Ведь почти все святые рано или поздно становились мучениками, а значит, и он… В эти моменты Вере хотелось бежать к нему, кинуться в ноги, умолить, уговорить его покинуть прииск, уехать, затеряться где-то вдали… Но где же скрыться от людей белой галке?

Насытившись ласками и физической любовью, они долго разговаривали или он читал ей вслух свои любимые книги. Вера слушала внимательно, задавала много вопросов. Ему все время хотелось что-то сделать для нее, как-то отблагодарить за любовь, которую она ему дарила (именно так он чувствовал. То, что в этой любви отдает и он сам, – этого инженер Печинога не понимал совершенно), но он не знал как.

– Чего тебе надобно, Веронька? – спрашивал он у молодой женщины. – Хочешь, на ярмарку поедем, купим тебе что-нибудь…

– Да мне не надо ничего, у меня все есть, – неизменно отвечала Вера.

– Но чего же сделать? – Инженер беспомощно поднимал могучие плечи.

– Знаешь, Матюша, давай когда-нибудь к морю съездим, – придумала однажды Вера.

Матвей Александрович страшно обрадовался наконец-то высказанному желанию.

– Конечно, Веронька! Вот пароходы по Оби пойдут, и съездим!

– Да я не про то! – рассмеялась Вера, подходя сзади и лаская губами плечи и затылок инженера. – Это море холодное. Такое и у нас в Петербурге есть. Я хочу теплое, как в романах, в котором вода, как бирюза в колечке…

– Поедем! Поедем в Крым или в Италию, куда хочешь поедем! Хочешь, сейчас на карте посмотрим, как ехать будем? – Инженер достал с полки большой атлас.

Вера не понимала карт, но с интересом прислушивалась к объяснениям Печиноги, следила за движением его пальца.

– Вот здесь уже Россия кончается. Видишь, граница нарисована? А вот здесь турки живут… А вот этот треугольничек – Крым. Сюда все отдыхать ездят. И мы с тобой поедем, коли захочешь…

– А далеко ведь как ехать-то, Матюша!

– А что нам, что далеко. Мы с тобой люди вольные. Захотим – и поедем.

Ревность оказалась инженеру так же несвойственна, как и стыдливость в ласках. Возможно, он даже не подозревал о ее существовании. После того первого изумления, когда Вера упомянула о других мужчинах, он словно забыл о них, хотя сама Вера со страхом и каким-то мстительным любострастием ждала непременных вопросов. Вопросов не было. Впрочем, однажды Печинога приподнялся на локте, взглянул на Веру с откровенным любопытством и спросил:

– А что ж, ты и с другими так делала?

– Нет, Матюша, – вполне искренне отвечала Вера. – Так – только с тобой.

– Угу, – согласился Печинога и, вроде бы полностью удовлетворенный ответом, снова откинулся на лежанку.

Иногда, раскалив печь до малинового жара, они, распаренные, задыхающиеся, выбегали босиком из дома, словно вино, глотали морозный воздух, взявшись за руки, смотрели на звезды или кидались друг в друга обжигающими снежными комьями. Потом инженер падал навзничь, а Вера садилась верхом ему на живот и пыталась накормить снегом. Он отбивался, потом валил в снег ее…

Как-то раз им показалось, что в ельнике рядом с домом заворочалось что-то большое, темное…

– Медведь! – ахнула Вера.

– Да они спят все в берлогах и лапу сосут! – беспечно откликнулся Печинога. – Должно быть, сохатый… пусть смотрит… завидует… Ему до гона еще больше месяца осталось.