– Николя, как это понять? – Евпраксия Александровна сидела перед трюмо и делала омолаживающие примочки, макая кусочки марли попеременно в пахту и какой-то ядовито-розовый раствор. После она аккуратно раскладывала их на лице, приминая мелкими движениями пальцев. – Ты должен Машеньку Гордееву обихаживать и уж решительно с ней поговорить. А вместо этого волочишься за приезжей Домогатской. Согласна, она крайне мила, энергична и явно хорошего роду. При других обстоятельствах большего и желать нечего. Но ведь у нее никаких средств нет, да и какая за ней история? Твой жребий брошен, Николя, и все подобные увлечения следует пока отложить до лучших времен…

– Если вам будет приятно узнать, маман, – Николаша криво усмехнулся, – Софи Домогатская не далее как вчера на мои ухаживания ответила оплеухой.

– Правда? Браво, Софи! – Евпраксия Александровна похлопала одной пухлой, ухоженной ладонью о другую. – Поделом тебе. Что ж ты ей предложил? Небось что-то совершенно несусветное. Вот что значит вырасти вдали от подлинного общества, на окраине цивилизации. В обществе человек вместе с молоком матери впитывает, какой к кому подход нужен, и в любом угаре божий дар с яичницей спутать не сумеет. Перед такой девушкой, как Софи, надо было на коленях стоять, говорить, что погибаешь, умолять о даровании любви… А ты что? Ах, Николя… Вырос в дикости… Не видишь разницы между аристократкой по рождению и здешними мещанами да крестьянками. Думал, только мигни, и упадет к тебе в руки, как перезрелая поповна… Небось пытался ее запугать или купить? Вот и получил по заслугам.

Николаша, отчего-то совершенно не обижаясь и не гневаясь на слова матери, внимательно слушал.

– Так что же Машенька-то? Пора, мой друг, пора…

– Так вы уж объясните мне, маман, поподробнее, как к Маше-то идти, чтоб я опять впросак не попал. – Усмешка Николаши стала еще язвительнее, но Евпраксия Александровна неплохо читала в душе старшего сына и знала, когда он говорит серьезно.

– Здесь-то как раз никаких разносолов не надо. Чем обыденнее все, тем серьезнее намерения, так это крестьяне понимают. Машенька, конечно, уж из крестьянского сословия выпадает, но и до аристократки ей далеко. Так, мещаночка с богословским уклоном. Решать-то и обустраивать все равно будут Гордеев с Марфой, а уж они-то в глубине души так крепкими крестьянами и остались. Сказать лучше сейчас, чтобы она до приезда отца могла помечтать, привыкнуть к тебе как к суженому. – (Николаша презрительно сморщил тонкий нос, а Евпраксия Александровна погрозила ему пальцем.) – Значит, так прямо и говоришь: «Позвольте, Марья Ивановна, просить вас оказать мне честь и стать моей дорогой супругой и спутницей жизни». – В обычно манерном голосе Евпраксии Александровны неожиданно прорезались истинно гордеевские интонации, породистое лицо стало по-мещански простоватым, и сын не сумел удержаться от улыбки.

Мать часто рассказывала ему, как в юности блистала в спектаклях, имела массу поклонников своего таланта и едва ли не подумывала о сценической карьере. Сейчас он склонен был всему этому верить.

– Хорошо, маман, я постараюсь запомнить и произвести должное впечатление…

Маман благосклонно кивнула и влажно пришлепнула на лицо очередную примочку.

– …А перед Домогатской, значит, надо было на коленях стоять? – лукаво улыбнувшись, докончил Николаша.

Евпраксия Александровна всплеснула руками и попыталась изобразить негодование. Но улыбка материнской гордости и любви все равно прорывалась наружу, и Николаша ее отчетливо видел.

Покидая анфиладу материнских комнат, он проходил мимо кабинета отца.

– Николай, это ты? Зайди-ка ко мне! – послышался густой, всегда словно простуженный бас Викентия Савельевича.

Николаша пожал плечами и распахнул приоткрытую дверь.

Отец сидел за столом и складывал или вычитал какие-то цифры, выстроившиеся перед ним на листе длинным столбиком. Полутемный кабинет, уставленный тяжелой, массивной мебелью, был наполнен каким-то своеобразным уютом и весьма гармонировал с темно-бурым, кабаньим обликом хозяина.

– Присядь, Николай, говорить с тобой хочу, – начал Викентий Савельевич. – Вырастил я тебя. Худо-бедно, но вырастил. Ты не глуп, статями, лицом и здоровьем удался. Это и говорить не надо, так ясно. Я для затравки.

Что ж теперь? Давно пора тебе дело начинать. Сто раз ты говорил, что к извозу и поставкам у тебя душа не лежит. Пусть так. Чем же займешься? Гляди, у всех что-то есть. И время-то нынче какое? Дел масса, шевеление всего вокруг! Что говорить, когда даже девки нынче пытаются себя найти! Вон Надя Златовратская на курсы собралась, Каденька лечит самоедов, даже эта девочка приезжая, погляди, уже детишек учит… Что ж ты-то тусклый такой? Да и мне по душе обидно. Двое взрослых сыновей, а все дело – на мне. Васька-то пытается как-то мне угодить, но у него уж больно мозга странная. И не дурак ведь совсем – я ж вижу, – а только как-то все… Намедни вот захожу к нему, а он после субботних морозов трех мерзлых синиц на улице подобрал и из пипетки их мадерой отпаивает. Гляди, говорит, папаня, одна уж чирикает и за палец меня клюет. Значитца, жить будет… Что с такого возьмешь? Но он-то хоть чего хочет, книжки какие-то читает, пишет там чего-то… А ты? Годов-то тебе уже сколько… И смышленее ты Васьки, и злее, и доверчивости его глупой в тебе ни на грош нет (а как же в торговых делах без проверки-то?). Все вроде при тебе… Вот нам с Иваном докука вышла. У него сын, у меня – двое, а дело передать, получается, некому… – Викентий Савельевич замолчал, выжидающе глядя на Николая.

Тот пожал плечами, удержал готовый сорваться зевок.

– Что ж вам сказать? Разве еще раз повторить то, что уж сто раз слыхали? В чем смысл? Ну да, не тянет меня к делам. Но, если вы настаивать будете, наверное, придется попробовать… Да…

Викентий Савельевич крякнул от неожиданности, взглянул удивленно-радостно.

– Да ну?! Ну молодец! Ну распотешил меня, Николаша! Наконец-то! Я уж тебе хоть завтра все покажу… Или сегодня, сейчас…

– Погодите, отец, пожалуйста. Мне немного настроиться надо. Я сперва себя переломить должен, убедить, что вот, дело мое, и на всю жизнь… А уж потом…

– Да ладно, ладно! – замахал руками Викентий Савельевич. – Настраивайся на здоровье… Потом… Пойду сейчас же матушку твою обрадую! Она-то уж больше меня испереживалась за твою непристроенность. Любит она тебя, Николаша, без памяти. Ты уж ее не огорчай, сделай, как сейчас обещал-то…

– Я постараюсь, – серьезно кивнул Николаша.

К полудню вторника выяснилось, что в доме вышел весь кофий, который старшие Златовратские «для бодрости» потребляли в количествах неумеренных, да и Аглая любила с утра выпить чашечку со сливками и сахаром.

Вера сама вызвалась сходить в лавку. Сидеть дома было душно, да еще как-то нездоровилось, крутило желудок. Вера слишком хорошо все это помнила, чтоб обманывать себя. Тревожно было и вместе с тем радостно.

На свежем морозном воздухе все прошло.

В лавке Вера купила кофею и сладких пастилок, которые так любила Любочка Златовратская, и не спеша шла по улице, вдыхая сладкий, уже слегка пахнущий еще далекой весной воздух. Ярко-желтое с оранжевым бочком солнце, похожее на наливное яблочко, стояло над лесом уже довольно высоко. Отчего-то Вере захотелось пройти к лесу, прислониться к стволу дерева, потрогать ветки и понюхать уже готовые тронуться в рост почки. «Длинная зима была», – вслух прошептала Вера и улыбнулась, вспомнив свое тайное счастье.

Сойдя с дороги по протоптанной, должно быть, охотниками тропе (вокруг было много собачьих следов), Вера приблизилась к ближайшей лиственнице, обняла шершавый ствол и закрыла глаза. Воспоминания, мечты или что-то еще, происходящее внутри, сообщили ее полным, ярким губам удивительную тихую и ясную улыбку.

– Вот я тебя и подстерег! – раздался рядом низкий голос, как будто смутно знакомый.

Вера открыла глаза и тут же широко распахнула их в немом изумлении.

– Что, не ожидала?

– Никанор! Откуда ты взялся?!

– Да ладно тебе прикидываться! Сама же про меня в штофной лавке вызнавала, значит ведала, что я живой и здесь обретаюсь. Передавала, что встретиться хочешь…

– Я не передавала.

– Значит, мне неверно доложили. Что ж, будем считать так, что я сам хочу… Помнишь ли любовь нашу?

Вера шагнула назад, прижалась спиной к лиственничному стволу, смотрела тяжело, исподлобья. Взгляд Никанора тоже никак легким не назовешь. Вера видела: с осени Никанор изменился, одичал, заматерел, стал будто еще шире.

– А ты теперь, что же, в лесу живешь?

– Так получается. Когда, впрочем, и в избе.

– А правда ли, что ты барина своего, Сергея Алексеевича, в клятву разбойникам порешил?

– Болтают… – усмехнулся Никанор. – Пусть болтают… Мне на руку. Тебе скажу, только ты уж не передай никому… Жив-живехонек Сергей Алексеевич, по службе повышение получил и ах как высоко взлетел…

– Это как же так получается? – изумилась Вера, позабыв на миг и тревогу, и смущение, вызванное нежданной встречей. – Жив и не у вас, в лесу? Где ж он? Моя-то барышня его уж оплакала и, считай, по новой живет…

– Спросила бы, как его теперь зовут… Да это ладно. У бар свои дела. Лучше скажи про нас. Ты меня тоже оплакала и побоку? Или уж и оплакивать не стала? Раньше позабыла? – Никанор смотрел смурно, угрюмо, в грубом лице пряталась боль.

– Прости меня, Никанор. – Вера выпрямилась, взглянула ему прямо в глаза. – Нет между нами боле ничего… Да, считай, и не было…

– Как же так, Вера?! А как ты ласкала меня по-французски, помнишь? Как ладой называла?

Вера досадливо, по-лошадиному затрясла головой.

– Нет, Никанор, нет!

– Ах ты… паскуда! – Огромные кулаки Никанора сжимались и разжимались, он словно выдавливал из себя грубые, площадные слова.

Вера стояла молча, все более бледнея, но не опуская взгляд.

– Думаешь, я не знаю ничего! Как ты с этим инженером! Как вы с ним… Телешом, ночью, в снегу! Я все видел!.. Чем он лучше меня? Ну скажи – чем?! На вид-то я попригляднее буду, всякий скажет! Что, паскуда, на деньги евонные прельстилась?!

– Да, Никанор, на деньги, – спокойно, убедительно отвечала Вера. – Такая я. Как хочешь, суди. Мне двадцать шесть лет уже. Перестарок. Сам из крестьян, знаешь. Надо о будущем думать. Он меня в Италию обещал свозить…

– Не будет тебе, паскуда, Италии! – Никанор шагнул вперед, протянул клешнястую руку, зашарил где-то под армяком.

Вера собрала все силы, но качнулась не назад – навстречу. Глаза у нее потемнели, из ореховых сделались красно-коричневыми, в цвет коричной коры. Взгляд уперся в широкую переносицу Никанора. Рванув крючки, женщина распахнула на груди дареную шубу.

– Ну давай, мулодец-разбойник! Не сумел удержать, так убей! То-то славы будет – молодую бабу зарезал! За что? Да за то, что, пока ты в нетях был, с другим слюбилась! Я тебе кто – жена? Или сговорена? Ты меня взамуж звал? Обещал чего? Или я тебе обещалась?

По мере того как Вера говорила, лицо Никанора, налитое дурной, темной кровью, постепенно слабело, расплывалось в чертах, искажалось нешуточной мукой. Голос женщины, злой, напористый, словно загонял в него какие-то жестокие гвозди.

– Вера! – Он подошел уж совсем близко, взял за плечи, заглянул в лицо. – Верушка моя! Я же… У меня ж ни с кем, как с тобой… Пойдем со мной… Я для тебя все… Я могу нынче… Будешь как королевна жить!

– Нет, Никанор! – Вера решительно вывернулась из его рук, не опасаясь, повернулась спиной, пошла к дороге. На краю обернулась. – Сам рассуди: куда ты меня зовешь? В лес, в разбойничью долю? Мне королевной разбойников быть нынче несподручно. Другое на уме. Так что не поминай лихом. И я тебя злом не помяну. Прощай, Никанор!

Вера ушла. Никанор, зарычав, рухнул на колени в снег и долго смотрел на синеватое широкое лезвие ножа, который достал-таки из-за пазухи. Губы и все лицо его при этом бешено и страстно кривилось.

– Что-то ты нынче, Веронька, молчалива и таинственна, – улыбнулся инженер, помогая Вере раздеться в сенях. – Будешь мне загадки загадывать?

– Да, Матюша, ты все правильно чувствуешь, – подтвердила Вера. – Но только про это потом, ладно? Сначала мне возле тебя отогреться хочется.

– Конечно, Веронька, конечно, как ты захочешь… – Печинога обнял Веру и нежно поцеловал ее гладкие, густые волосы. – Я уж забыл, как ты пахнешь…

– А я помню, – улыбнулась Вера. – Как забуду, пойду к хозяйке, кусок мыла понюхаю и сразу тебя вспоминаю.

Веселясь и поддразнивая инженера, Вера гнала от себя тревогу. Она твердо решила не рассказывать Печиноге о встрече с Никанором, потому что никак не могла предугадать его реакцию. Вдруг побежит в управу? Или в лес? С какой-то мрачной сладостью Вера на миг представила себе картину, как двое огромных мужчин не на жизнь, а на смерть схватились из-за нее на заснеженной поляне, и тут же с гневом на себя отогнала эту мысль. Жизнью Матюши она рисковать не станет! Особенно теперь. Пусть уж не знает ничего. Тем более что и самой тут пока не все ясно. Разобраться надо, подумать на досуге.

После еды и ласк инженер посадил Веру к себе на колени.

– Как ты тут жил без меня, Матюша? Расскажи.

Печинога послушно стал рассказывать про самодеятельный комитет, про поездку к роженице на Выселки. Беседу же с разбойником Воропаевым утаил, чтоб не пугать возлюбленную. Зато рассказал про общение с медведем.

Вера вволю поплакала над судьбой осиротевшего младенца, пожалела плененного мишку, потом прижалась мокрым от слез носом к щеке инженера.

– Матюша, а ведь тот… Емельянов, он прав был. Не надо тебе было на Выселки ездить.

– Отчего же?

– Неладно там. А тебя, сам говорил, на прииске многие чуть не причиной всех бед числят. Не дай господь, кто отомстить решится. Потом и концов не найдешь…

– Как я мог не ехать? Кто ж знал: может, ее еще спасти можно? Да и от судьбы, Веронька, не уйдешь. Коли порешит меня кто, значит так тому и быть.

– Нет, Матюша, нет! – Вера руками повернула к себе лицо инженера, целовала лоб, щеки, губы, глаза. – Нельзя тебе нынче умирать!

– Почему же? О себе печешься? Я тебе все оставлю, дом, деньги, все… – Инженер говорил вроде бы в шутку, но его странные, каменные глаза оставались серьезными. – А ты взамен будешь моих братца с сестрицей убогих навещать и гостинцев им возить. Помнишь, я тебе про них рассказывал?

– Матюша! – Вера опять заплакала, но скоро улыбнулась сквозь слезы. – Мне ничего не нужно. Да вот тебе новость моя: ребеночек у нас с тобой будет!

– Что?!! – Печинога вскочил, уронив Веру с коленей. Она едва удержалась на ногах, оперлась о стол, смотрела с удивлением и страхом. – Нет! Невозможно!!!

– Как же невозможно, Матюша? – Вера пыталась еще увещевать вмиг одичавшего инженера. – Ведь мы же с тобой… От этого дети и бывают…

– Почему ты не сказала мне?! Какой же я идиот! Нельзя! Нельзя!

Вид Печиноги был совершенно обезумевший. Он принялся торопливо одеваться. Руки у него тряслись, он не попадал в рукава и все бормотал сквозь зубы: «Невозможно, невозможно!» Баньши тенью металась вслед за хозяином, грозно посматривая на Веру. Филимон, от греха подальше, запрыгнул на печь.

Вера уж не пыталась удержать, объяснить. Смотрела погасшим тусклым взором, лишь слегка вздрогнула, когда хлопнула, едва не слетев с петель, дверь.

К ночи и на следующий день Печинога не явился. Вера сутки пролежала с открытыми глазами на лежанке, кормила кота, пила молоко. После с оказией вернулась в Егорьевск. Там ни с кем не говорила, двигалась, как заведенная ключиком механическая игрушка. А к вечеру второго дня слегла в жестокой горячке.