Доктор Пичугин тщательно протирал полотенцем каждый палец и озабоченно качал овальной, похожей на длинное яйцо головой. Консилиум, состоявший из двух Златовратских и доктора, был закончен. Заключение получилось неутешительным.

Софи смотрела на доктора строго, по-взрослому. Леокардия Власьевна уж прежде заметила в ней эту особенность: что-то лишь слегка меняя, чуть-чуть переставляя акценты, Софи могла казаться и вовсе девочкой, ребенком, и взрослой женщиной, много пережившей и понявшей. Ее собственные дочери, почти ровесницы Софи, подобным даром не обладали. В Аглае не было совершенно ребяческого, Любочка все никак не желала взрослеть, а Надя, как и сама Каденька, с трудом выказывала свою женскую сущность, тяготея к бесполой рациональности.

– Ничем, увы, ничем не могу поддержать вашу надежду, милая барышня, – говорил между тем доктор Пичугин. – Состояние крайне тяжелое, в обоих легких – хрипы, прогноз сомнителен. Единственное, на что остается надеяться… Ну, вы сами знаете… Ваша камеристка – женщина крупная, сложения сильного, правильного, в самом расцвете возраста, по-крестьянски здоровьем одарена в полной мере. Вот тут есть для нас шанс…

– А для ребенка? – требовательно спросила Софи.

– Увы! – Пичугин широко развел руками. – Здесь никакой надежды. Но вы уверены, что она действительно носит ребенка? Как я понял, Вера Михайлова сообщила вам об этом ровно перед тем, как впасть в состояние полной беспамятности? Не было ли это сообщение началом бреда, так называемой аурой? Может быть, она, как всякая нормально развитая женщина ее возраста, хотела бы носить ребенка и в спутанности сознания просто выдала желаемое за действительность? Никаких признаков беременности я при осмотре не заметил…

– Вера знала, что говорит, – спокойно возразила Софи. – Она не могла ошибиться, потому что у нее уже был ребенок, и она хорошо знает все признаки. – (Глаза обеих Златовратских расширились от изумления.) – А вы не заметили, потому что срок небольшой.

– А что случилось с предыдущим ребенком? – деловито спросил Пичугин.

– Он умер, когда ему едва исполнился год. Простудился.

– В таком случае и эту попытку следует признать неудачной. В лучшем случае произойдет выкидыш на ранних сроках. В худшем – ребенок умрет вместе с матерью. Где-то посередине – рождение нежизнеспособного урода…

Софи молчала. Каденька терзала кисти наброшенного на плечи платка. Глаза ее сухо и страшно горели. Все присутствующие знали, о чем она думает.

– Но что-то можно сделать? – спросила Надя.

– Поддержать сердце. По возможности снижать температуру. Потребные для этого лекарства я уже матушке вашей продиктовал. Вы обе – грамотные, здравомыслящие люди, так что в моем непрестанном присутствии особого смысла нет. Однако, если понадоблюсь, извольте… А так… Будем ждать кризиса. Он все решит.

Пичугин вышел. Надя пошла проводить его. Каденька взглянула на Софи.

– Может, и обойдется, – жестко и скрипуче, словно голос проходил не через горло, а через жестяную трубку, сказала она. – Однако странно. Если есть микробы, болезни вызывающие, и это наукой доказано, должно же быть и средство, чтобы их убить. И сразу выздоровление наступит. Правильно я говорю?

– Может быть, и правильно. Но где ж такое средство взять, если докторам оно неизвестно? – откликнулась Софи.

– Нашим докторам неизвестно, – решительно сказала Надя, возвращаясь в гостиную. – А самоедским?

– Шаманская медицина есть мракобесие и суеверие, – отрезала Каденька. – А те два-три действующих флористических агента, которые они используют, и нашей медицине известны.

– Китайская медицина использует не два-три, а около десяти тысяч действующих агентов! – сообщила Надя и снова вышла, топая, как солдат на параде.

– Я пойду к ней, – сказала Софи.

Каденька кивнула и мучительно сощурила глаза. Софи который уж раз поразилась тому, какая она вся старая, худая и высохшая. Особенно – шея. Недавно она для чего-то подсчитала года Леокардии Власьевны. Получилось – тридцать шесть лет.

Вера дышала шумно и поверхностно. Разом запавшие внутрь черепа глаза были закрыты не до конца, и видно, как под голубыми веками туда-сюда метались зрачки.

Софи сноровисто обтерла ее лицо губкой, дала попить. Вера сделала всего один глоток, что-то пробормотала. Софи поплотнее прикрыла ее одеялом, спрятала внутрь большие Верины руки, распахнула форточку, впустила свежий морозный воздух. Идеи о том, что больного надо держать в закупоренном помещении во избежание простуды, казались ей ерундой.

Мы уже знаем, что все причины всех болезней без исключения Софи видела вовсе не в сквозняках или загадочных микробах, которых кто-то где-то нашел. Главной причиной любой болезни она считала согласие человека болеть, невозможность найти из сложившейся ситуации другой, более достойный выход. И сейчас она не сомневалась в причине Вериной болезни. Вера хотела не просто заболеть, она хотела умереть и нынче стремительно приближалась к исполнению своего желания. Что же может сделать в этой ситуации она, Софи?

Софи опустилась на стул, сложила руки на коленях и задумалась, одновременно вспоминая начало Вериной болезни.

Все началось остро и страшно. Лицо Веры покраснело, жар не вмещался в деления термометра, молодая женщина хваталась за бок, тяжко и натужно стонала, обильный пот тек по ее вискам и груди. Потом вроде бы наступила передышка. Вера лежала в кровати, иссиня-бледная, хватала воздух помертвевшими губами, покрытыми желтым струпом. Впрочем, ореховые глаза ее смотрели непривычно остро и дико. Никакого забытья в них не было и в помине. «Напротив, – подумала Софи, – словно прорезалось что в тускловатом Верином взгляде. Что же?»

Софи почти насильно напоила молодую женщину бульоном и клюквенным киселем, который специально для нее сварила Надя, опустилась на колени возле Вериной кровати.

– Верочка, голубушка, не умирай! – попросила она. – Не умирай, пожалуйста! Ты ведь у меня одна от прежней жизни осталась. Как же мне без тебя? Если я когда тебя чем обидела, прости. Не бросай меня теперь. Более-то никого нет. Семью я сама покинула, мсье Рассен умер, Сержа Дубравина убили…

Вера помотала головой по подушке.

– Что? – всколыхнулась Софи. – Не хочешь простить? Еще пить дать? Не веришь, что я люблю тебя, что ты дорога мне? Так я говорить о таком не умею и даже показать, как другие… Нынче ж я что хочешь готова для тебя сделать. Только скажи… Что?

– Сергей Алексеевич жив, – тихо, но внятно сказала Вера.

– Господь с тобой! – вскрикнула Софи и невольно перекрестилась. – С чего ты взяла?

– Я Никанора видела.

– Так что ж? Никанор, может, и жив. Его никто мертвым не видел. А Сержа этот Опалинский видал, даже бумаги у него взял, исправнику отдал. Откуда ж ему живому-то взяться?

– Я не знаю, – прошептала Вера. – Мне думать нынче трудно, а не то разобралась бы. Нечисто здесь что-то. Вы, Софья Павловна, присмотритесь к этому Опалинскому, когда он приедет. Сдается мне, он разгадку знает… А может, он сам разгадка и есть… – Вера закашлялась.

Софи одной рукой поддержала ее горячую спину, другую руку положила на влажный затылок. Опять обтерла губы и лицо.

– Конечно, конечно, присмотрюсь! Да и бог с ним совсем! Скажи лучше, что можно для тебя сделать… Хочешь, я Матвея Александровича сюда привезу?

– Нет! – громко и протяжно закричала Вера. – Не-ет!

– Ах ты господи! Да что же это! – Софи засуетилась. Крупные слезы катились по ее щекам. – Опять я что-то неловко сделала! Скажи: он обидел тебя? Да я ему за тебя все его зенки каменные выцарапаю. Ногтями не получится, так я кайлом, кайлом!

Вера уж успокоилась, на горячность Софи даже сумела слабо улыбнуться.

– А ведь и правда выцарапает… Что ж… Садитесь, Софья Павловна, ко мне поближе, вот сюда, да наклонитесь, пожалуй… громко нынче говорить не могу. А сказать-то, пожалуй что, надо… Недолго мне осталось и… перед Богом стоять…

– Вера, не болтай чепухи! – строго сказала Софи. – Я тебе помереть не позволю. Ты молодая, сильная, красавица, каких мало, нужна мне. Не хочешь сама за себя бороться, я буду. Коли хочешь исповедаться или что там еще полагается, так я тебе хоть сейчас попа позову. А про помирать – и думать у меня не смей!

Вера опять улыбнулась, молча поманила Софи пальцем, указала на место рядом с собой. Софи послушно присела.

– Знаете ли, что братик у вас был?

– Знаю, конечно, – удивилась Софи. – У меня целых три братика.

– Я не про тех. Гриша, Сережа, Лексей – те барчуки. Саша его звали, Александр. Крещеный он был, чин чином.

– Кого Сашей звали? – Софи тревожно вгляделась в лицо Веры.

– Сына моего. Годик ему сравнялся – и помер. На мне вина.

– Почему ж на тебе? Не ты ж его убила…

– Я и убила. – У Софи разом заледенели ладони, а Вера между тем продолжала: – Дитя не может без матери жить, а я его в сиротский дом снесла. Тем и обрекла его.

Против воли Софи снова отметила совершенно не крестьянскую речь Веры. Подумала, что за время их совместного путешествия Вера, пожалуй, еще развилась. Теперь вот, оказывается, у нее был ребенок…

– А при чем же тут я-то, Верочка? Я тогда, должно быть, сама ребенком была.

– Четырнадцать лет вам сравнялось, когда Сашенька умер, – подумав, сказала Вера. – Вы, ясное дело, ни при чем. А вот отец ваш…

– Папа?!

– Именно так. Папенька ваш приходился сыночке моему отцом, а вам, стало быть, Саша – братиком единокровным. Про то я сначала и сказала.

– Не может быть… – потрясенно прошептала Софи.

Теперь она точно вспомнила таинственную суету, которая царила вокруг Веры три года назад. Маман тогда советовалась с папой… Вера куда-то ненадолго исчезала, потом появилась снова, желтая, как китаец, и еще более молчаливая, чем обычно…

– А что же, мама знала?

– Нет, конечно. Как можно-с?! Павел Петрович не стал супругу волновать, представил дело так, что горничная, мол, на стороне с кем-то спуталась, но надо ж девушке помочь… С ее-то, Натальи Андреевны, добрым сердцем… Мне, значит, сначала объяснили, какая я безнравственная шлюха и что по правде-то мое место, вместе с ублюдком, на панели, а потом от широты душевной предложили выбор: либо я с позором и дитем возвращаюсь в деревню и там в навозе (Где мне самое и место! Подумать только! Облагодетельствовали меня, взяли в дом, а я, грязная и распутная, не сумела оценить!) провожу остаток жизни, либо мне дают последний шанс исправиться и доказать свою преданность, потому что девочки – это вы с Анной Павловной – ко мне уж привыкли, а если новую горничную взять, так где гарантия, что она лучше меня окажется! Ребенка во втором случае, естественно, придется сдать в сиротский дом. О позоре моем, так и быть, все будут молчать…

Софи слушала исповедь Веры с округлившимися от ужаса глазами. Больше всего поражало то, что все это происходило в двух шагах от нее, а она ничего (ну ничего же!) не знала и не заметила. Да и замечала ли она тогда вообще что-нибудь, кроме себя!

– А что ж папа?! Когда вы с ним…

– Павел Петрович меня еще в имении, в деревне приметил. Он всегда любил по деревне гулять, с народом разговаривать. Добрый барин… Кроме шуток, у нас его, можно считать, любили. Безвредный был человек, без злобы в сердце. Да вы и сами не хуже меня знаете… Ну так вот… Я уж тогда перезрелой считалась, по нашим-то, деревенским меркам. Лицом-то и статью меня Бог не обидел, а вот ум как-то не по-деревенски сызмальства был повернут. Смышленая слишком была и мнение свое имела – так можно сказать. Поэтому парни-то на меня облизывались и прижать на сенокосе да в праздники пытались, но далее не шло – сватов не слали.

Павел Петрович со мной раз-другой поговорил, в вырез заглянул – а там и сейчас есть на что поглядеть, с матушкой вашей, уж простите, не сравнить – и говорит: «Хочешь, Вера, в город тебя увезу? Будешь у меня в доме служить». Я, глупая, обрадовалась. Мир поглядеть, людей, мне этого всегда хотелось, но самой-то ехать боязно… Я ж еще при крепости родилась, куда это из души-то денешь. Свободе-то, как я теперь понимаю, ей учиться надо, или уж по наследству чтобы… Девка я к тому же… Я к нему: «Согласная, только обучите меня грамоте!» – мне давно хотелось, а дьячок у нас девок принципиально не учил. Нечего, бывало, говорит, да прилепится жена к мужу своему! Нечего! А Павел Петрович сразу согласился и даже обрадовался вроде. Ого, говорит, да с тобой может быть интересно.

Вот и приехали мы в город. Сошлись. Ничего сказать не могу – не обижал он меня, всегда со смехом да с лаской. Я читать-писать выучилась, он мне вслух книжки читал, словом, забавлялся мною по-всякому. А потом вот… Тут он сразу на попятный пошел: ты ж понимаешь, Вера, я счастием и покоем законной супруги и законных детей рисковать права не имею! Поэтому решай сама. Но мое к тебе благоволение неизменно, и, если решишь остаться, все у нас останется по-прежнему. А ребятенка мы после, когда все утихнет, из приюта заберем и в хорошую семью определим, в деревню, на воспитание. Потом видно будет…

– И что ж?

– Я как Сашеньку-то в приют снесла, так сама не своя стала. Ни думать, ни смеяться, ни уж там читать или еще чего… Все об одном страдаю. Похудела, пострашнела. Как минутка свободная, иду к приюту и стою, стою у ограды… Молока у меня было хоть залейся. Не остановить, не раздоить, ничего. По ночам губы кусала, чтоб не выть от боли. Лексей Павлович меня выручал да нянька евонная, добрая душа, дай ей Бог всего! Ему-то тогда уже чуть не третий годик пошел, но он еще грудь брал, потому что ласковый был и слабый, а матери и вовсе не видел. Вот нянька меня к нему и пускала, а Лешеньку мы уж вдвоем уговаривали: «Пососи, Лешенька, молочка, у тети грудка болит!» Он, масенький, жалел меня, сосал, пока мог, после ласкаться лез. «Тепель, Вела, ладно?» А у меня одна-то боль отступает, а другая… Хоть волком вой. Да еще Лексей Павлович на Сашеньку похож, один отец все же… После Сережа увидал случайно, как Леша мою грудь сосет, матери наябедничал, она на меня орала, ногами топала, няньку едва не рассчитала. Что это я сыночка ее своим бесовским, распутным молоком опаиваю… Леша потом ночью плакал, нянька рассказывала, звал меня. Он сердечный у вас растет, Лексей-то Павлович… Ну а я, как Павла Петровича увижу, так сразу одно: когда Сашеньку из приюта заберем? Ему надоело все, радости с меня никакой, молоком пахнет, и с тела спала, вот он меня и прогнал…

– Как?! – Софи гневно кусала губы, глаза стали вовсе раскосыми, и привлекательность ее в тот миг могла бы сравниться разве что с привлекательностью загнанной в угол кошки.

– Да нет, не выгнал из дома, не подумайте, это ему слишком жестоким показалось бы. Он мне сказал приблизительно так: «Довольно, Вера, это уж совсем далеко зашло. Ты умная девушка и должна понимать свое положение и мое. Я тебе зла не желаю, но отныне запомни: больше уж между нами ничего не будет. А ребенок, что ж, может, потом когда-нибудь я и приму участие в его судьбе. Но ты на то рассчитывать не должна. У меня есть шестеро законных детей. Я об них думать должен».

– Да уж! Подумал! – прошипела Софи.

– Я тот же час решилась. И дня после того разговора не прошло, как я собрала вещи, взяла все деньги, что были, и нянька Лешенькина мне еще пять рублей дала и мсье Рассен пятнадцать…

– Эжен знал?!

– Конечно знал и очень утешал меня, когда я потом хотела руки на себя наложить. Большой души человек был. Он меня и уговорил в деревню ехать. «Что тебе общественный суд? – так он мне говорил. – Ты уж умственно поднялась над своей средой, и этого изменить нельзя. Но в первую очередь ты – мать. Об этом каждая твоя клетка вопиет ежечасно. Забирай ребенка и езжай домой. Пусть твой мальчик немного подрастет, окрепнет. Потом ты наново будешь решать свою и его судьбу. Может быть, обучишься какой-нибудь специальности…»

Вера достаточно точно, вплоть до грассирующего акцента, передала речь Эжена. Софи опять заплакала навзрыд, не вытирая слез.

– Прибежала я в приют, кричу: отдайте моего Сашеньку! А там мне няньки и говорят: поздно ты, девушка, спохватилась. Сашенька твой еще до Покрова помер. Аккурат недельку и не дожил… Не помню, как и вышла оттуда… Когда я за вещами-то к вечеру не вернулась, мсье Рассен тайком слуг разослал меня искать и сам пошел. Меня кухарка в каком-то сквере отыскала, домой привела… Я потом место на фабрике искала, еще где-то… Хрен редьки не слаще. Тем более что Павел Петрович слово сдержал и более никогда меня не тревожил, вроде даже и видеть перестал… Черт меня попутал тогда, должно быть, от горя ума лишилась. Осталась я у вас, потому что хотелось мне ему отомстить…

– Кому? Папе? – с любопытством, сквозь слезы, спросила Софи. – Удалось тебе? А что ты хотела?

– Да я и сама не знала. Так, сладко думать было… Ничего конкретного. Может, гадала, подвернется какой случай… Потом сами знаете что… Застрелился он. Я как бы и обиделась даже. Вот, сбежал от меня…

– О! Это я хорошо понимаю! Я тогда тоже на папу обиделась, что сбежал!

– Ну вот… А как я про ваши-то дела с этим, Дубравиным, узнала, так сразу и подумала… – Вера замолчала, прикрыла глаза.

– Что ж ты подумала? – поторопила Софи, потом спохватилась. – А не хочешь, не говори вовсе. Лежи отдыхай. После доскажешь, когда поправишься…

– После может и не быть, – усмехнулась Вера, снова открывая глаза, не то мутные от вновь поднимающегося жара, не то подернутые мукой воспоминаний. – А перед Господом-то ничего не утаишь… Я тогда решила вам, Софья Павловна, отомстить…

– Мне? – растерялась Софи. – За что ж?

– А ни за что, так просто. Как Павел Петрович со мной. Поиграл и бросил. Мне тоже поиграть захотелось. А уж вы-то на него более всех из детей похожи, да и любил он вас наособицу от других. Сам мне не раз говорил… Вот я и решила найти для вас этого Дубравина… Я уж не сомневалась тогда, что добром все это не обернется, знаю таких… поматросит и бросит… И будете вы в том же положении, что и я. Отольются кошке мышкины слезы…

– Но, Вера, как же так?.. Ведь с тобой-то папа нехорошо обошелся, не я…

– Ну… умер он… будто другие с одного человека на другого злобу свою не переносят… бывает, собаку пнут, слугу, мебель даже… Но это все от дьявола, конечно, я потому и говорю теперь…

– Ну что ж. – Софи тяжело вздохнула. – Сказала, и ладно. Что было, то прошло. Сержа уж нет, обесчестить он меня не успел, хоть я ему и предлагала…

– Опалинского расспросите… И… вы, Софья Павловна, идите теперь…

– Куда ж я пойду? – удивилась Софи. – Я тут буду сидеть, с тобой. Коли ты устала, так спи, а я вот книжку почитаю. Или попить тебе сперва дать?

– Так вы что ж, не поняли меня? – Глаза Веры стали почти круглыми, она приподнялась на подушках, опираясь локтями. – Я вас хотела со свету сжить…

– Ну уж и сжить… – усмехнулась Софи. – Не нож же вострый точила! Да и не вышло из этого ничего. Чего теперь-то? Или ты думала, я сейчас на тебя с кулаками наброшусь? Или я сама пакостей никому не делала? Да ты ложись, ложись…

– Удивили вы меня… Да… – Вера с помощью Софи легла, помолчала, тяжело, со свистом вдыхая и выдыхая воздух.

– Да то все дела давно минувших дней, – с наигранной бодростью сказала Софи, с некоторым трудом возвращаясь к поставленной прежде задаче. – Нынче, как я понимаю, у тебя горячка совсем по другому вопросу. Что ж у тебя с Матвеем Александровичем?.. Только не говори, что ничего, я ж все-таки не совсем слепая.

– У меня… я ребенка от него ношу…

– Как, опять?! – не удержалась Софи.

Вера сначала скривилась, а после обметанные губы расплылись в улыбке. Временами непосредственность Софи явно выдавала в ней недавнего ребенка. Ясно было, что обе беременности Веры слились для нее в одну на том только основании, что она узнала про них почти одновременно.

– А что ж он? – поправилась Софи.

– А он испугался и в тайгу убежал, – усмехнулась Вера. – Вроде папеньки вашего. Сладкое вместе, а горькое – врозь.

– Нет, Вера! – Софи решительно накрутила на палец локон. – Тут что-то не так. Матвей Александрович что угодно, но только не трус и не подлец. И ответственности никакой не боится. Он – сильный человек, это я точно видела. Он тебе денег предлагал? Что вообще говорил?

– Ничего не говорил. – Вера честно пыталась вспомнить. – Твердил только: это невозможно, невозможно!

– Здесь что-то есть, чего мы с тобой не знаем или не понимаем… Но я это узнаю! И тебе расскажу! – Софи вздернула подбородок. – Он… как ты думаешь, он любил тебя?.. Ну, до того, как ты ему сказала…

– Никто так не любил… – тихо сказала Вера. – И я никого…

– Тогда я разберусь! Клянусь тебе, я во всем разберусь! А ты покудова подожди умирать.

– Это уж как Господь рассудит, – твердо сказала Вера, потом спросила едва слышным шепотом: – Доктор тут был. Как он сказал? Что дальше-то со мной будет?

– Посмотрим. – Софи с деланым равнодушием пожала плечами. Вера внимательно смотрела ей в лицо. – Что-нибудь да будет, потому что никогда не бывает так, чтоб ничего не было.

К ночи Вера впала в беспамятство, в котором и находилась до сих пор.

Машенька в темном простом платье сидела за роялем, кончик косы свисал ниже талии трогательной светлой спиралькой.

Николаша вежливо дождался конца пьесы, кашлянул. Машенька обернулась и сразу вскочила, запнувшись ногой о крутящийся табурет. Чтобы не упасть, оперлась одной рукой на клавиши. Рояль взвизгнул.

– Извините, Марья Ивановна, что нарушил ваши экзерсисы, но у меня к вам очень важное дело, не терпящее отлагательств. Петр Иваныч сказал мне, что вы здесь, и я осмелился. – Выпалив все это, Николаша перевел дыхание.

Машенька смотрела с подозрением. Чего это он вырядился? Вроде Петя вчера поминал, на зимний лов собирались. Хотя, правду сказать, Николаша, в отличие от братца Пети, всегда одевался чисто и аккуратно. На Пете же даже самая дорогая вещь сидела так, словно она перед тем ночь пролежала под дождем на соломе, а после во дворе на веревке высохла. Но все-таки здесь было что-то не то. В тщательно подобранном наряде Николаши (небось Евпраксия Александровна руку приложила, отчего-то подумалось Машеньке) чувствовалось что-то такое… официальное, вот! Вроде бы как он в мундир вырядился по казенной надобности. Да только нет у Николаши мундира. И какая у него в этом дому казенная надобность? Да и Петю Петром Иванычем величает…

Отчего-то Машеньке разом стало холодно, словно где-то ветром распахнуло фортку и потянуло сквозняком.

– Я пришел нынче сюда, Марья Ивановна, чтобы предложить вам венчаться и стать моей законной супругой и хранительницей нашего общего очага!

(Про венчание и очаг Николаша придумал сам, творчески развив формулу, предложенную маман. Подумалось, что запечной Машке с ее мечтами о монастыре будет приятно услышать про церковный обряд и милую ее сердцу печку.)

Машенька прижала руки к груди, унимая бешено колотящееся сердце и судорожно соображая, что же положено говорить в подобных случаях. Что-то ведь да положено! А у нее – один страх… да еще крутится в голове: нет, нет, уходите, и слушать не хочу! Как же он смеет – с этим к ней, после того, как она и Митя…

Да он же ничего не знает! Ничего не знает про Митю. И что он может знать? Никто ведь их не видел тогда. А больше-то ничего и не было. Маша почувствовала, как щеки щиплет жаром, будто от мороза. Бессвязные мысли крутились в голове, заполошно трепеща крылышками.

Вот он смотрит на меня и думает: эка дура! И зачем я к ней пришел? А правда, зачем он ко мне пришел? Делать предложение! Господи, он пришел делать предложение! Лучший жених в Егорьевске! А я стою и не знаю, что сказать. Меня не учили. Всех девиц таким вещам учат, а меня – нет. А и правда, кто ж на меня позарится. Да вот и позарились! Господи, о чем я? Митя, Митя… Как ему сказать, что – не могу, невозможно?.. Он сказал: дело не терпит отлагательств… Почему это? Ах да! Завтра – Широкая Масленица, а с понедельника – Великий пост. В пост о плотском думать грешно. А что ж он прежде тянул-то? Решиться не мог? Ерунда! Да и вообще… Зачем это ему?

– Николаша… То есть Николай Викентьевич… Для меня неожиданно… Для меня большая честь, но я не могу немедленно… Я понять хочу: зачем вам теперь это нужно? – Забросив дипломатию, Машенька решила говорить обычным человеческим языком. И сразу почувствовала облегчение.

– Я… это… имел сказать… то есть спросить… – заблеял Николаша.

«Кажется, он окончательно настроился на казенный лад и по-человечески вообще говорить разучился», – подумала Машенька.

– Я давно имел намерение, – разродился наконец Николаша. – Но все не решался открыться из-за неопределенности собственных намерений. Нынче же у меня состоялся разговор с отцом, на котором мы определили порядок, по которому я войду в дело, в котором буду полноправным участником как в деловом, так и в материальном порядке… И я, возрадовавшись, немедленно решил упорядочить и свои личные дела, о которых мечтал и думал непрерывно…

Господи, что он несет! Неужели он и вправду… Я слышала, люди от того глупеют… Он же говорит совершенно не так, как обычно. Так скорее Викентий Савельевич сказал бы. Три «которых» и три «порядка» в одной фразе. Да настоящий Николаша никогда бы себе… Неужели он и вправду давно хотел, чтоб я за него замуж вышла?

Маша медленно вздохнула. Хоть как-нибудь унять это невыносимое биение сердца в ушах – может быть, тогда удастся понять… Он – хотел. Такой красавец. Она будто в первый раз посмотрела на Николашу, на его ладную фигуру, широкую грудь, сильные руки с удлиненными, благородно подвижными и выразительными кистями.

Значит, ее на самом деле можно полюбить? Значит, и Митя?..

Ох, не надо сейчас о Мите. Вот он, Николаша, перед ней. Стоит, смотрит, ждет ответа. Надобно же ему что-то сказать. Нельзя же вовсе промолчать. И обидеть нельзя, он-то ко мне с добром, по-честному. Как же сделать?

– Николаша, право, я очень вам благодарна. Но ответить нынче не могу, потому что, как порядочная дочь, должна с родителями посоветоваться. Матушки у меня нет, вместо нее тетя растила. И батюшка в отъезде. Вот вернется он, поговорю с ним да с тетей, тогда и ответ дам. Вы уж простите меня и зла не держите…

– Чего ж! – Николаша поклонился с тенью прежнего высокомерия. – Как вам, Марья Ивановна, будет угодно. Да только тетенькин совет вам заране известен – монастырь, а Иван Парфенович – что ж, какие у него могут быть возражения, коли мы с вами добром договоримся?

– Я поступлю так, как сказала, – неуклонно, однако не в силах поднять взгляд, сказала Машенька.

Николаша поклонился еще раз и вышел, притворив за собой дверь. В коридоре послышался возбужденный шепот братца Пети, явно подслушивавшего под дверью. После Машенька вспомнила, что Николаша ни единым словом с будущей невестой не попрощался.

Шорох за дверью смолк, и стало тихо. Только стучали ходики на стене – деревянные мужик с медведем отбивали минуты топорами по колоде. Да уютно, вполголоса подпевала печка. Да поскрипывала старая мебель. Да возился за стеклом, на подоконнике, воробей, завтракал сворованной где-то корочкой. Маша осторожно опустила крышку рояля, подошла к окну и долго смотрела на воробья, улыбаясь его деловитой суете.

– Дура. Вот дура, – прошептала она, отводя наконец глаза от птицы, – с чего я взяла, что у него ко мне какие-то чувства?

Она имела в виду отнюдь не Николашу. С этим-то все ясно… вернее, стало ясно, как только он ушел. Пока был тут, Маша не могла толком думать. Как под чарами! Еще бы: к ней, хромоногой девке-перестарку, первый красавец явился предлагать руку и сердце! Как он сказал: венчаться и стать хранительницей очага. Вот так сразу и умереть от счастья. Маша тихо засмеялась, закрыв глаза.

Это, значит, он со своим папенькой все рассчитал. Как войти в дело и сколько еще капитала потребно. Ровно с Машино приданое… Или – с маменькой. Она умная, Евпраксия Александровна… Маша смеялась, не замечая того, что все громче всхлипывает, и вдруг поняла, что вот-вот разревется в голос. И испуганно прикусила губу.

А в самом-то деле – почему ж не пореветь?! Все девки ревут от… от любви! Это только ей невместно – дуре, уродине малахольной! Что б там Софи ни говорила… Ох, ей-то говорить легко, она-то… вот приедет Митя, глянет на нее и… Разве возможно иначе?!

От этой мысли стало так худо, что Маша метнулась от окна – не зная куда, зачем… Схватила со стола книжку, пролистала, наугад уперлась глазами:

«…Le’ oracle du mont Carmel, consulte par Vespasien, lui avait promis tous les succes…»

Господи! И она это читала? И впрямь казалось – интересно?! Значит, поделом ей! Правильно, только тут ей и место, в темном углу за печкой! Она швырнула книжку, шагнула к креслу – взять шаль. Надо сейчас же ехать, сказать…

Куда ехать? Кому сказать?

Споткнувшись, она глянула вниз и, когда увидела, как брошенная книжка лежит на полу, развернув страницы, остановилась. Ой, до чего же все нелепо, до чего же… Книжка чем виновата? Она склонилась, подняла ее. Плакать расхотелось.

Вот и все мои метания, безнадежно подумала Маша, возвращаясь к окну. Воробья уже не было, доклевал корку и улетел. А она?.. Ничего не изменится. Разве пойти замуж за Николашу? Сидеть у него за печкой…

А и пойду! Она даже вздрогнула от неожиданности. Возьму и пойду! Пусть они все… Она не стала додумывать, это было мелочно и неинтересно. Дело в другом, совсем в другом! Пойти-то пойдет, но сперва дождется Митю и спросит: вот это все, что было, – это было просто так или… Да, вот так прямо и спросит, глядя ему в глаза! Ничего, смелости хватит!

И пусть только попробует не ответить.

Ей вдруг стало так страшно, как будто вопрос уже прозвучал. Как будто Митя – вот он, стоит посреди комнаты, глядя ей в спину. И сейчас она услышит ответ. Каков же он будет, ответ-то? Соврет, начнет словеса плести… ох, он умеет! Или честно скажет, что – да, просто так, извините, Марья Ивановна!

Или…