Едва начало светать. На северном крае неба еще горели потускневшие звезды. Где-то простуженно кричал петух, по тракту со скрипом тянулись первые возы-волокуши. Полосатая кошка, неловко приседая, тащила от амбара через дорогу здоровенную задушенную крысу.

Осип, старый слуга Полушкиных, тряс спросонья головой и что-то недовольно бормотал. Петя не слушал его. Лицо молодого человека было острым и зеленоватым, как будто за ночь подернулось тонким осенним ледком.

– Николашу, Николая Викентьевича позови! Буди, я тебе сказал!

– Так, Петр Иваныч, время-то каково! Спят оне! – пытался спорить Осип.

– Иди! Не зли меня! – Голос Пети внезапно сорвался на визг. – Иди, или… или я решиться могу!

От визга Осип наконец проснулся, испугался, наложил крест дрожащей рукой и кривобокой рысцой побежал в покои молодого хозяина.

Николаша вышел вскорости, одетый, спокойный, потирая ладонями скулы.

– Ну, что там стряслось, Петр Иваныч? – спросил он у приятеля, но, едва взглянув тому в лицо, оборвал сам себя. – Оставим пока. Идем ко мне, выпьешь водки. После поговорим. Глядишься так, будто тебя к виселице приговорили.

В комнате, щеголевато, но беспорядочно обставленной, выделялась широкая кровать, поверх огромной перины застеленная белоснежным кружевным бельем. Петя упал в кресло, жадно, клацнув зубами об стекло, выпил протянутый ему стакан. На закуску Николаша подал другу засохшую маковку.

– Ну? – спросил хозяин, когда гость слегка отдышался.

– Помнишь, ты говорил? – выдохнул Петя. – Про отца? Я согласен!

– А что так вдруг, к утру? – усмехнулся Николаша. – Впрочем, погоди опять. Если ты всерьез говоришь, а не с похмелья бесишься, так надо это дело обсуждать не здесь, в доме, где у каждой стены уши есть… От слуг ведь, сам знаешь, ничего не укроется…

– А как же? – не понял Петя. – Ко мне тем паче нельзя.

– Найдем место, – махнул рукой Николаша.

Спустя время небольшой полушкинский возок остановился на окраине Егорьевска, возле последнего дома – небольшой, но справной усадьбы бобылки Настасьи. Николаша почмокал губами, привязал к излучине саней смотанные вожжи. Конек, как только понял, что встали надолго, опустил голову и прикрыл глаза – приготовился досыпать. Петя вопросительно глянул на друга.

– Далее гнать смысла нет, – пожал плечами Николаша. – Здесь нас слушать некому… Говори теперь, что с тобой стряслось.

– Он… он меня, можно сказать, из дому выгнал…

– Да ну-у?! – удивился Николаша. – Это с чего ж такое?

– Не важно. Есть и еще. Коли сейчас вот все не провернуть, так тебе на Машке не жениться вовек.

– Отчего это?

– Оттого, что отец ее за Опалинского сватает. Между ними с самого начала сговор был.

У Николаши на скулах заходили желваки.

– А-ах, маман! – с невольным восхищением пробормотал он.

– При чем тут твоя маман? – обескураженно спросил Петя.

– Она еще ране обо всем догадалась. А я, дурак, не поверил ей, не предполагал даже в Иване Парфеновиче такое… Да уж… умные люди всегда друг друга разберут, а нам, дуракам, еще учиться и учиться…

– Не буду я боле у него учиться, – зло сказал Петя. – Хватит! Давай свой план. Но прежде клянись… Клянись, что потом, когда все у нас будет, я на Элайдже женюсь, и ты… ты мне слова не скажешь и будешь на свадьбе дружком…

– Да господи! – досадливо поморщился Николаша. – Мне-то что! Хоть на кикиморе лесной женись… – Глаза у Пети опасно блеснули, и Николаша вмиг поправился: – Да шучу я, шучу, прости… Не проснулся еще толком, сам понимаешь, когда разбудил… Не волнуйся… Все сделаем в аккурате, не свадьба будет, а загляденье…

Несмотря на то что все пока шло на диво в лад и в точном соответствии с его планом, Николаша ощущал непонятно откуда взявшуюся неловкость. Петя, который выпил уж полуштоф водки, почему-то не желал пьянеть и смотрел по-прежнему чистыми, какими-то на удивление холодными глазами. Впервые Николаша заметил в Петином лице сходство со старшим Гордеевым.

«Самое время, ничего не скажешь», – не без ехидства подумалось ему.

– Ладно, Петюня, слушай пока мой план, – решительно сказал Николаша.

Петя обернул к нему застывшее лицо.

– Я тебя слушаю. Внимательно.

– Значит, так… Сначала ты поедешь на прииск и как бы случайно зайдешь в питейную лавку… Горло, дескать, пересохло, а запас вышел. Нет ли чего получше для молодого хозяина?..

Николаша говорил. Петя слушал. Изредка задавал наводящие, вполне по существу вопросы. Отвечая ему и попутно проясняя для себя самого некоторые моменты, Николаша думал о том, что, может, говоря о Пете с Печиногой, он не так уж и соврал инженеру. Освободившись от папенькиного гнета, новый Петя вполне мог оказаться ему полезным. По крайней мере, на первых порах.

В огороде возле поганой ямы скорчился за ящиком Ванечка, маленький сын бобылки Настасьи. Зубы мальчишки стучали не то от холода, не то от страха. Выйдя с утра до ветру и случайно услыхав начало разговора, он теперь уж не мог открыться и, обхватив руками узкие плечи, терпеливо дрожал, повернув в сторону возка оттопыренное, посиневшее от холода ухо.

В самой питейной лавке народу по случаю поста было немного. Большинство ходило поодаль и тосковало. Колька Веселов, похожий уж не на демократа Белинского, а скорее на ожившие мощи (свят! свят! свят!), ораторствовал вовсю, несмотря на то что надрывный кашель то и дело сгибал его пополам. С кашлем получалось даже убедительнее. Смысл его горячечных речей угадывался с трудом, логика хромала, но пафос искупал все недостатки. Рабочие, у которых развлечений было немного, и даже приехавшие за покупками в лавку крестьяне слушали с удовольствием. Жалели себя, сетовали на тяжелую жизнь, дружно ругали неведомых «сплутаторов» (логически выводя это иноземное наименование от русского слова «плут»).

– Окстись, Колька! – Беспалый Кузьма хлопнул оратора по плечу. – Чего нарываешься-то? Вон, гляди, в лавке сам младший хозяин сидит…

– Кто мне хозяин?! – брызгая тягучей слюной, закричал Колька. – Холопов отменили давно, так вы теперь сами, своей волей под ярмо идете! Я – сам себе хозяин!

– Да ладно, ладно, – вздохнул Кузьма. – Шел бы ты в дом. Поберег бы себя-то. Дите у тебя малое, да жена – девчонка. Загнешься вот-вот, на кого им опереться?

– Я никого не боюсь! – снова закричал Колька и закашлялся. – Я за правду стою, – с трудом прохрипел он.

Петя сидел за столом на лавке, в справной, но не роскошной шубе, в яловых сапогах, задумчиво смотрел на кашляющего Кольку через распахнутую дверь. Потом медленно поднялся, взошел на порог, глянул на мир сквозь мутный стакан с водкой.

– Вы уж не серчайте на него, Петр Иваныч, – поспешно подбежав, подобострастно склонился Кузьма. – В горячке он, чахоточный. Сам не понимает, что говорит…

– А ведь Николай-то не вовсе не прав, – негромко сказал Петя.

Рабочие замерли.

– Я бы не так дело повел. Если человека за скотину держать, так он скотом и будет. Уважать надо того, кто трудится, тогда и работа пойдет… По-иному…

– Уважать! – ахнул кто-то.

– Нет, ты слыхал, Антипка?! Он сказал: уважать! – Худой мужик в рваном полушубке потряс соседа за отвороты вытертого пальто.

Тот раздраженно вывернулся, вытянул кадыкастую шею, боясь пропустить хоть слово из сказанного на пороге.

Впрочем, Петя, кажется, более говорить не собирался. Да и нужды не было.

Мужики возбужденно загомонили все разом, перебивая друг друга.

– Да мы за уважение завсегда… с нашим… не сумневайтесь!

– Фершала бы сюда трезвого!

– Это правда! Детишки к весне мрут, сил нет, я уж с осени двоих схоронил, еще один болен, баба того гляди ума лишится!

– Лавку мясную на пост закрыли, а на рыбу в три раза цену подняли! Что ж это за закон такой?!

– Штрафы бы списать хоть наполовину! Да хоть на треть!

– Десятник, как что не по нему, так сразу – в зубы! Что мы ему – каторжники, что ли?

– Надо, чтоб разбирался кто-то, если человеков непонимание промеж вышло…

– Выбрали ж комитет, пускай он…

– Дак тот комитет инженер на порог не пустил! И Ивану Парфеновичу небось не передал!

– Да ты догадай! Кого Иван Парфенович слушать станет: комитет ентот или Печиногу? Догадал?

Петя слушал крики с больной улыбкой, которую расходившиеся рабочие попросту не замечали. Когда вопили особенно пронзительно, морщился, словно стреляло в ухе. Толпа росла. Затесавшиеся в толпу крестьяне, легко отличимые от рабочих по виду одежды и окладистым бородам, слушали молча и внимательно. Сами не встревали.

Наконец пожилой трезвый и разумный на вид рабочий придумал обратиться напрямую.

– Скажите ж нам, Петр Иваныч! Как вы про все это думаете? До сего дня мы полагали, что вы батюшкину линию держите. Одна, так сказать, рука. А нынче что ж? Или народу померещилось? Вы уж разъясните сразу, чтоб нам в помрачение не впасть…

– Отец мой – сильный хозяин, – осторожно, явно обдумывая каждое слово, начал Петя. – Я полагаю, что с этим вы все согласитесь. Но он уж немолод, начинал при прежних порядках и потому иногда перегибает палку. И люди, которых он вокруг себя собрал, которые помогают ему…

– Иноверец – змеюка узкоглазая! Рассадил кругом своих родственничков!

– Сидят аспиды, ухмыляются! Тянут последний рубль у трудового человека!

– Инженер за каждый чих штраф дерет!

– Нормы каждый год повышают, а деньги – те же!

– У меня жена три дня при смерти лежала, так Печинога мне за неделю вычел!

– Да вспомни, ты после жениных похорон две недели без просыпу пил…

– Вот я и говорю, им наша жизнь что трава придорожная. Растоптать не жалко.

– Да погодите вы, дайте хозяину сказать!

Петя задумался, посмотрел поверх толпы, словно вспоминая что-то.

– Наверное, было бы разумным в чем-то улучшить условия труда. Где-то снизить нормы выработки…

– Правильно!

– Ура молодому хозяину!

Внезапно в задних рядах толпы образовалось какое-то смущение и коловращение народа. Раздвигая людей, к крыльцу лавки прошел инженер Матвей Александрович Печинога. В полушаге за ним, сторожко оглядываясь, следовала Баньши. Даже ступенька, на которой стоял Петя, не уравняла их в росте. Инженер глядел сверху вниз, говорил спокойно и медленно, словно вразумляя ребенка:

– Что ж вы говорите-то такое, Петр Иванович? Будто не знаете, как они вас сейчас поймут. Чтоб можно было ничего не делать, и деньги на водку не переводились – вот их мечта. Вы нынче двумя словами напортачите, обнадежите их, а после отцу вашему весь сезон расхлебывать. Да и что за блажь? Никогда вас приисковые дела, а уж тем паче положение людей не интересовали. Было б не так, может, и аварии той, осенью, не случилось. Что ж теперь? Дешевой популярности захотелось? Шли бы вы лучше домой или уж в трактир. Там вам самое место.

Выкриков не было. Напряжение слишком велико. В толпе молчали. Лишь кто-то мучительно застонал сквозь стиснутые зубы. Казалось, волна ненависти сейчас захлестнет всех. У Баньши шерсть на лохматом загривке поднялась дыбом, словно под ветром, почти скрыв короткие треугольные уши.

Топот копыт барабанной дробью пронесся в мерзлом от злобы воздухе.

Мужчина осадил коня, спешился, с небрежной уверенностью бросил кому-то поводья. Через расступившуюся толпу, не торопясь, поигрывая хлыстиком, прошел к месту действия. Огляделся с деланым удивлением.

– Петя, друг мой! Ты тут. А я тебя повсюду ищу. Что ж охота? Зайцы мартовские порскают как оголтелые, тебя дожидаются. А ты? Как всегда, с народом? О, и Матвей Александрович здесь? Мое почтение! Что ж за собрание?

– Да вот Петр Иванович вдруг ни с того ни с сего взялся радеть за народное дело, – раздраженно сказал Печинога, не глядя на Николашу. – Берется судить об управлении прииском, отца прилюдно осуждает. Видите ли, слишком крут… Стыдно слушать! Уж вы бы, что ли, его укоротили, забрали отсюда к этим… мартовским зайцам…

– Я вам не позволю разговаривать со мной в таком тоне! – недовольно крикнул Петя и высоко вздернул подбородок. – Я не ребенок и не идиот!

Печинога выразительно пожал плечами.

– Господа, господа, давайте не будем ссориться. – Николаша картинно замахал рукой в замшевой охотничьей перчатке. – Петя у нас, конечно, известный либерал, а Иван Парфенович либерализмом отнюдь не страдает, но… Не надо бы вам, Матвей Александрович, прилюдно моего друга оскорблять. Культурные люди всегда имеют возможность договориться. И вовсе не обязательно делать это при всем честном народе, на пороге питейной лавки…

– Негодяи-и! Мерзавцы! – взмыл над толпой высокий, истерический голос Веселова. – Братья! Неужто вы не видите?! Они же сговорились все трое! Играют, как по нотам! Дурят вас как хотят, а вы и уши развесили! Тот – плохой хозяин, этот – хороший, по справедливости рассудит… Чепуха все! Только когда мы свою силу покажем, тогда и они на уступки пойдут! А пока сила на их стороне, шиш вам с маслом! Я говорил сто раз – сила наша в комитете, который может организованно выдвинуть требования! Организованно! Послушайте меня! Сейчас послушайте! Они ведь вас в пропасть толкают! Будет бунт, будет резня, прискачут казаки, всех, на кого Печинога пальцем укажет, в кутузку, на каторгу упекут. Остальных уволят – помирай голодной смертью, батрачь у мироедов. Останутся те, кто согласен быть покорной скотиной! Неужто вы их планов разгадать не можете! Белой же нитью шито! Не дайте им! Сейчас не дайте! Покажите, что вы не скоты!

Большинство рабочих с тупым изумлением слушали Кольку Веселова, отрицательно качали головами. Только на нескольких лицах отражалась работа мысли, желание понять.

– Они – ладно, они по природе своей мироеды! – продолжал кричать Колька, грудью наступая на стоящих на крыльце людей. – Но ты-то, ты-то, инженер, ты у них пес наемный вроде твоей собаки! Чего ж ты-то за них душу продать готов?! Или и нету у тебя, как бабы говорят, души?

Печинога молчал и явно не знал, что ответить и надо ли отвечать.

Николаша шагнул вперед.

– Ты замолчи теперь, – тихо сказал он Кольке. – Ежели хочешь еще хоть сколько пожить, замолчи.

Несколько секунд двое людей с одинаковыми именами (а следовательно, находящиеся под покровительством одного святого) глядели друг другу в глаза. Истерзанный чахоткой Веселов с впалыми горящими глазами и лихорадочным пятнистым румянцем и Николаша – красивый, розово-румяный от мягкого весеннего морозца. И в это мгновение окончательной истины (весьма редко, но такие мгновения случаются на этом свете) оба все поняли друг про друга. И каждый знал, что другой – понял. А потом Колька вскрикнул пронзительно и бессильно, как подраненный заяц, взбежал на крыльцо и бросился на Николашу, сжимая исхудалые кулаки. Николаша брезгливо посторонился и поднял хлыстик, Баньши зарычала, а Печинога протянул руку и слегка оттолкнул Кольку, с таким расчетом, чтобы он вернулся в толпу, из которой только что выбежал.

Издавна повелось, что расчеты инженера Печиноги блестяще оправдывались исключительно тогда, когда дело не касалось людей. От его толчка Колька пошатнулся, взмахнул руками и рухнул с крыльца спиной вперед. Драная шапка отлетела в сторону. Редковолосый, свалявшийся затылок с костяным хрустом ударился о наледь.

– Ко-олька! – закричал беспалый Кузьма, поспешно протискиваясь вперед.

Николаша скривил губы. Петя, побледнев, схватился за раненое плечо, глядел расширившимися глазами. Инженер нерешительно шагнул вперед, протянул руку, словно стремясь удержать Кольку от уже свершившегося падения. Баньши подняла к небу широкую морду и неожиданно завыла. В толпе начали поспешно креститься. Из угла посиневших Колькиных губ медленно стекала к уху неправдоподобно алая струйка.

В три последующих дня во всех трех штофных лавках (две в поселке и одна без лицензии на Выселках) разговоры шли об одном. Смутная тоска отодвинула мысль о посте. Колька Веселов лежал при смерти, относительно трезвый фельдшер давал ему опий, а более ничем помочь не мог.

И везде кто-нибудь (все «кто-нибудь» имели какую-то почти неуловимую схожесть в облике) словно невзначай заводил разговор о том, что молодой хозяин человек не злой и за людей, видно, болеет, но, пока жив старший Гордеев, воли ему не видать. И стало быть, рабочим тоже ничего хорошего не светит. А уж Печинога и вовсе зверь, еще почище его пса. Полез с кулаками на тщедушного Кольку, а когда тот упал, так еще и ногой его в грудь пнул. У Кольки-то кровь горлом и пошла… Вот если бы Петр Иванович всем заправлял, так он бы и штрафы отменил, и цены в лавке снизил, и больничку хорошую открыл с трезвым дохтуром… А главное, вовсе другое бы отношение к людям вышло. Он ведь хоть и гордеевский сынок, да батюшка его никогда не жаловал. Так уж вышло – у кровопийцы дети наособицу получились. И младшая дочка, каличка, – ну чистый ангел, все молится и молится. Своих-то грехов нет, так она за всех страждущих молитвы возносит…

В доме Печиноги прохожие доподлинно видели в окнах синие бесовские огни. Собака его по ночам волком оборачивается и по лесу рыщет – это все знают. А одна баба из Светлозерья шла поздно ночью мимо инженеровой избы, увидала, как из трубы вместе с искрами вылетела голая девка на метле и голова у нее была кошачья… С тех пор баба от страха и языка лишилась, лежит на печи и причитает несвязно. Хотели ей священника позвать, отчитать, да отец Михаил отказался, сказал, что глупости. А к владыке и подступиться страшно, больно ветхий годами. Так и лежит, болезная, мучимая бесом.

А все-то беды пошли оттого, что где-то есть правильная грамота, самим царем засвидетельствованная, а от народа ее исправники да губернатор прячут. В той грамоте сказано, чтоб рабочих не штрафовать и жалованье всем повысить и чтоб кто рыбу гнилую продает или водку водой разводит, тех сразу на ночь в кутузку, а ежели в другой раз попадется, то батогами и в острог. А лавки евонные отдать народу на полное разграбление для возмещения ущерба.

И правильно Колька-мученик говорил: надо бы людям до кучи собраться и потребовать, чтоб эту грамоту всему честному народу предъявили. А писана она еще прошлым царем, освободителем, и называется по имени его старшей дочери – «Конституция», а дело благое ему довершить не дали, по наущению злодеев «сплутаторов» подложили ему бомбу и разорвали святого царя на много мелких кусков. И вот теперь подлинные-то бумаги лежат в золотом ларце под семью замками. И ежели весь трудовой народ не объединится и своего не потребует, так так им там и лежать…

Все это (и еще более прихотливые умопостроения) передавалось из дома в дом, обсуждалось вполне серьезно в лавках и на улицах. Люди собирались, размахивали руками, чувствовали себя приподнято, почти празднично. Тревога, конечно, была, но умело гасилась старым, испытанным способом – водкой. Кроме того, многие обнаружили, что если просто собраться всем скопом, встать рядом, чувствуя плечо товарища, то помогает и без водки. Несколько бывших переселенцев и неизвестно откуда объявившиеся в поселке ссыльные обучили рабочих «песням протеста» – странным, волнительным, зовущим куда-то, к какому-то неопределенному светлому миру. После распитого штофа пели их чувствительно, с великим удовольствием.

С весеннего синего неба смотрело на землю ослепительно-желтое солнце. Наст сверкал под его лучами. Розовели верхушки берез. Пожилая странствующая монахиня, сестра Евдокия, тяжело опустилась на колени на берегу Светлого озера.

– Молись, Ирина! – бросила она своей спутнице, которая, скинув на плечи плат, крутила головой и жадно втягивала весенний воздух широкими ноздрями.

Ирина кивнула и улыбнулась бессмысленно и счастливо.

Евдокия подняла глаза к пронзительно-синему небу. Оставив уставные молитвы, свела к переносице густые, по-мужски кустистые брови, звучно произнесла:

– Дева Пресвятая, Богородица Пречистая. Покров Твой небесно-чистый над страной Россией. Молю Тебя, пронеси нынче, чтоб кровь не пролилась. Избавь от напасти ради милости Твоей и Сына Твоего, принесшего в мир прощение и любовь. Размягчи ожесточение в сердцах людских, дай им вразумление услышать и понять друг друга раньше, чем кровь прольется. Со смирением и надеждой воззвав к Тебе, Матерь Пречистая, милостивая…

– Сестра Евдоки-ия-а! Сестры!

От поселка к озеру, скользя, спускалась румяная молодая баба в плюшевой юбке и цветастом полушалке. Она улыбалась и весело махала одной рукой (вторую, не так давно подраненную, осторожно держала у груди).

– Будет гулять-то! Идите супчику постного откушать. Сварила все, как вы велели. Даже маслица льняного не полила… А после Сохатый уж велел вас в церкву отвезти. Домчите с ветерком…

Ирина радостно оглянулась на старшую товарку, и улыбка ее тут же погасла.

– Ногами дойдем, – сурово сказала Евдокия. – А ты, Матрена, молись, молись… Тебе много молиться надо. Но Бог, Он милостив, глядишь, и пронесет… А только вряд ли… – пробормотала монахиня уже себе под нос. – На Пречистую только надежда. Она войны не любит…

Ирина и Матрена переглянулись и подмигнули друг другу. Потом Матрешка сощурилась на солнце, достала из кармана круглое зеркальце, широко улыбнулась и принялась пускать зайчиков. Зайчик прыгал по темному одеянию Ирины, а она, смеясь, ловила его ладонью. Снег, уже облизанный жадным солнечным языком, сверкал вокруг тысячами алмазов.