С утра Гордеев хотел еще раз переговорить с сыном, но того дома не оказалось. Вызванный к хозяину Мефодий засвидетельствовал, что еще засветло Петр Иваныч из дома убежал, даже Соболя седлать не стал. Недоброе предчувствие крылом коснулось Ивана Парфеновича, но он его отогнал: подумаешь, Петька обиделся!

Сейчас напьется допьяна и позабудет сто раз. И вот же болван (Гордеев с досадой ударил кулаком по ладони) – придумал на дурочке-еврейке жениться! Послал Бог сыночка, ничего не скажешь… Кстати, и о дочке вспомнить надо! Ведь так ни разу и не поговорили толком после приезда… Что-то там такое Петька плел про то, что она пила и управляющему свои чувства неподобающим образом демонстрировала… Это как же так?.. Да и пускай, как бы ни было! Хватит уж ей за печкой сидеть, а Опалинский для того сюда и призван, чтоб Машеньку мою ублажать. Надо все это поскорее разрешить. Вот нынче ж Машеньку позвать (или уж к ней пойти?) и выяснить все… свадьбу определить… Хотя нет! Как бы не напугать ее. Если у них уж все решилось, то надо сперва с управляющим переговорить. Он все же мужик, да и изначальный договор имеется…

Сам себе в том не признаваясь, Иван Парфенович просто трусил говорить с Машенькой. С мужчинами любого круга и достатка он договаривался запросто, а вот с женщинами – не умел. Как смолоду не научился, так и не знал, что говорить, что делать, куда смотреть. Смущался всю жизнь отчаянно, нес какую-то чушь. Поэтому особенно ценил женщин малословных, молчуний. Такой была и оставалась сестра Марфа, такой же была и покойная Мария. Да и бобылка Настасья, поздняя сударушка, особой болтливостью не отличалась. Молчаливой, в угоду отцу, росла и Машенька. Привыкнув за много лет к ее незаметному, но такому уютному присутствию, он как-то совершенно не мог себе представить этого разговора, а главное, его последствий. «Вот тебе, Машенька, муж. Будь счастлива!» Этого довольно? Или еще что-то объяснять надо?

А как же он, отец, Иван Парфенович Гордеев? Ведь он покуда еще не умер, да и умрет ли нынче – бог весть. Особого доверия к эскулапам Гордеев сроду не испытывал. Правда, за грудиной и вправду жило что-то нехорошее, больно царапающееся там, а иногда сжимающее сердце мягкой, но безжалостной лапой… Но ведь это еще как повернется…

Да все равно! Гордеев решительно тряхнул крупной, обильно седеющей головой, словно отгоняя морок. Что решено – то решено, что сделано – то сделано. Молодым своя жизнь нужна, да и прииск со всем прочим когда-нибудь все одно передавать придется. Повезет, так еще и до внуков доживу, успею их чему-нибудь научить…

А теперь вот надо с управляющим решительно переговорить. Чего он тянет, в самом деле? Или про уговор позабыл?

Сразу переговорить с Опалинским не получилось. Алеша со своей кривой трубочкой с раннего утра ждал, чтобы доложить о делах. Марфа говорила о домашнем, тщательно избегая упоминания о детях и ночных происшествиях (за это Гордеев был ей крайне благодарен, что выразилось в повышенном внимании к хозяйственным проблемам и мелочам). После пришли двое подрядчиков, дьячок с приветствием и плохо замаскированной просьбой о пожертвовании на починку прохудившейся церковной кровли. К обеду неожиданно прибыла Евпраксия Александровна Полушкина. Расспрашивала о поездке, серьезно интересовалась полученным оборудованием (что оно дает, сколько человек высвобождает, какова прибыль), рассказывала местные сплетни, радовалась какой-то приезжей девочке, буквально взбудоражившей местное общество, рассказывала о том, что Николаша наконец-то взялся за ум… Все это Иван Парфенович видел на семь сажен вглубь, помня о Петиных словах про сватовство Николая.

«Поздно, голубушка, спохватилась, поздно! Все уж решено!» – не без злорадства думал он, глядя на породистое, умное лицо Евпраксии Александровны.

Вспомнил, как она презирала при жизни простенькую, скромную крестьянку Марию, как, при внешней вежливости, высмеивала ее необразованность (Мария иногда и не догадывалась о насмешках, а в прочих случаях не знала, что сказать), сжал под столом кулаки…

«Ничего у тебя здесь не выйдет! – думал Гордеев, с максимальным радушием угощая жену приятеля. – И не надейся, змея ты подколодная!»

…Машенька проснулась с головной болью и чувством глубокого удовлетворения, которое ей случалось испытывать после хорошо исполненного молитвенного урока. Да, ноет все, да, сомнения, но дело-то – сделано. Сделано!

Машенька со стоном потянулась, помассировала пальцами гудящий затылок, пошевелила пальцами обеих ног. Стала вспоминать все по порядку. Состояние внутренней решимости, марш, ежевичная настойка, удивленные глаза Мити, свеча, влажные волосы, золотистая шерстка в распахнутом на груди вороте… Прогулка с тросточкой вокруг стола… Потом признание… Ох и странно же, должно быть, было Мите ее слушать… Догадался ли он, что она пьяна? Догадался, конечно, он же мужчина, такие вещи сразу определяет… Ну а дальше?

Машенька рывком села на кровати. Простенькая ночная сорочка сползла с округлого плеча, но девушка даже не заметила этого (хотя в ином случае не преминула бы поправить). Под мышками, на спине и почему-то за ушами выступил холодный пот.

Самое главное… Что ж он ей ответил?! Этого Маша не помнила!!!

Лихорадочно напрягая память, девушка попыталась восстановить события. Ничего не получалось, только еще больше заболела голова. Машенька застонала.

Кошмар! Бред, из которого нет никакого выхода! Что ж теперь будет? Как узнать? Не может же она нынче подойти к Мите и непринужденно осведомиться:

«А я вот давечи вам в любви объяснилась. Помните? Так и что вы мне ответили?»

Теперь Машенька ненавидела себя. Каличка, уродина убогая! В кои-то веки раз совершила решительный поступок, и тут же ее тело, как и всегда, подвело ее, не дало воспользоваться плодами душевных усилий. Ну отчего все так ужасно!

Когда Аниска принесла воду для умывания, Машенька, всклокоченная, с синяками под глазами сидела на кровати, свесив босые ноги, и смотрела в стену.

– Ой, барышня! – заторопилась Аниска. – А нынче-то ночью Петр Иваныч…

– Молчи! – шепотом крикнула Машенька.

Никакие приключения Петра Ивановича ее в эти минуты не интересовали. Не умываясь и даже не протерев глаз, она заставила Аниску поставить кувшин у окна и ждать («Молча, слышишь, молча!!»), а сама дрожащей рукой, придерживая у виска раскалывающуюся голову, набросала короткую записку:

Милая Софи! Коли б Вы объяснились с человеком, а после не помнили, что он Вам сказал (ну, хоть бы спьяну), то как бы Вы в таком случае поступили? Молю, ответьте немедленно.

Ваша Мари

После Машенька пригрозила Аниске, что коли та хоть на минуту с ответом задержится, то Маша сама лично съездит на прииск за инженеровой собакой, умолит Печиногу дать Баньши в аренду и постелет ее подстилку в людской прямо возле Анискиного сундука. Много времени, чтоб извести Аниску, псине явно не понадобится.

Сбледнувшая с лица Аниска умчалась, едва не проглотив от страха язык, а Маша, ломая руки, ходила по комнате, глядела на рябину за окном.

Ответ был еще короче вопроса.

Милая Мари! Вы еще спрашиваете! Конечно, я бы сделала вид, что все помню, и он мне ответил: Да! ДА! ДА!!! А коли не так, то пусть, негодяй, повертится!

Любящая Вас Софи

«А ведь и вправду! – Машенька осторожно примерила на лицо улыбку. Улыбка легко удержалась. – Что ж это я переживаю-то? Если б он ужасное что-то сказал, так я б помнила теперь, мне б плохо было. А мне… у меня голова болит, и во рту сухо. И только… Стало быть, он мне сказал… он мне сказал… О-о-о! И Софи права, я вполне могу так думать и так себя и вести… А коли не так… Ну, тогда можно и по лбу рукоятью, чтоб было что вспомнить…»

Серж отлично понимал, что Машенька при встрече с ним должна испытывать неловкость за вчерашнее, и был исполнен готовности помочь ей эту неловкость преодолеть. Поразмыслив, он решил, что веселое дружелюбие и тон понимающих друг друга заговорщиков будет в этом случае вполне уместен. По существу же вопроса вполне можно разобраться позже, когда смущение и неловкость себя исчерпают. Девушка мила и отважна и вовсе не заслуживает нравоучений. Как она вчера очаровательно размахивала этой своей тросточкой! И ведь походка у нее действительно стала лучше, чем он помнил… Неужто и вправду училась? Для него – так она сказала? Да-а-а… Ситуация складывается не из простых…

Встретившись во дворе, они одновременно улыбнулись и одновременно протянули друг другу руки. Машенька выглядела веселой и беззаботной. Серж удивился, потом обрадовался. Печальные и замкнутые в себе девушки никогда не были его слабостью.

– Митя! Я вас вчера очень напугала?

– Да нет, наоборот. Вы были очаровательны… А разве мы не перешли на «ты»?

– Перешли, конечно. Я и позабыла.

– А еще о чем ты позабыла? – Серж лукаво улыбнулся, и Машенька едва не запаниковала.

– А было что-то?

– Да нет, ничего не было… Но мне…

– Тебе жаль?

– Немного. А тебе?

– Мне… Мне трудно говорить… Это… неприлично…

– Неприлично? – улыбнулся Серж.

– Ты хочешь сказать, после того как я к тебе, пьяная, во флигель пришла?

– Ну-у… где-то так…

– Ах ты… негодяй!

Машенька зажмурила глаза и заколотила кулачками по груди Сержа. Молодой человек поймал ее в охапку и закружил.

– Дмитрий Михалыч! Дми-итрий Михалыч! – позвал от крыльца Мефодий (в голосе его слышалась укоризна, от которой Машеньке стало еще веселее. Еще никто и никогда не укорял ее за излишнюю вольность поведения.) – Иван Парфенович вас к себе требует! В кабинете они…

– Прости, солнышко, – ласково сказал Серж, осторожно ставя девушку на землю и поддерживая под локоть, на случай если закружилась голова. – Я идти должен. Батюшка твой ждать не любит, сама знаешь.

– Иди, конечно, иди, Митя. – Машенька счастливо улыбнулась.

Ей и не надо ничего боле. И так слишком много. Это бы пережить. Как он ее назвал – «солнышко»… Солнышко… Она, Мария Ивановна Гордеева, перестарок, сверчок запечный, и вдруг – солнышко. Солнышко!

Машенька проводила взглядом Митю, входящего на крыльцо. До чего ж он красив! И разве ей можно быть такой счастливой! На мгновение стало стыдно. Помолиться, что ли? Да нет, пускай! Опять вспомнилась странница Евдокия с ее строгим, иконописным, истинно монашеским лицом. «Помни: кто в любовь ушел…» В нынешнем состоянии слова монахини показались девушке уж не предостережением, а едва ли не материнским напутствием.

«Да, да, да! – едва ли не вслух крикнула Машенька. – Я свою дорогу выбрала. И она – в любовь!»

– Марья Ивановна! – послышался от калитки знакомый звучный голос. – Мое почтение!

Николаша Полушкин сдернул с головы шапку, поклонился, приветствуя девушку. Красивые густые волосы лежали ровно уложенной волной. Лицо раскраснелось от ходьбы (коня видно не было, должно быть, пришел от дома пешком).

– Простите, что побеспокоил вас… Но ведь томление сердца и души вам понять следует… Покоя нет, покуда ответ ваш не услышу… И уж тогда с Иваном Парфеновичем поговорить…

– Николай Викентьевич! – Машенька выпрямилась, глянула Николаше в глаза. – Я вам искренне признательна за добрые слова и за предложение ваше, но только вы знать должны… Это невозможно теперь!

– Отчего же? Теперь? Я могу и ждать, если недолго…

– Нет, нет, нет! – Машенька отчаянно замотала головой и, пошатнувшись, едва устояла на ногах. Пожалела, что нет при ней тросточки, на которую можно опереться. – Я хочу сказать, это совсем невозможно, потому что я… я другого люблю!

– Вот как? – Николаша неприятно усмехнулся. – И что ж? Позволено ли мне будет узнать, кто мой счастливый соперник?

– Опалинский Дмитрий Николаевич! – выпалила Машенька, не очень-то соображая, что и зачем она делает.

– Ага! – сказал Николаша. – Вы твердо решили?

Машенька молча кивнула, не в силах более продолжать тягостный разговор.

– Ну что ж, в таком случае боюсь, что вас ждет неприятный сюрприз. И я даже ни в чем не смогу оказать вам поддержку, так как вы мои добрые и, поверьте, искренние чувства категорически отвергаете…

– Я вам верю, Николаша, – почти прошептала Машенька, опустив голову. Силы ее приближались к своему пределу. Вот если бы сейчас вышел из дома Митя, снова заключил ее в свои объятия, и сразу все стало бы ясно… Но Мити нет, и надо рассчитывать на себя, самой говорить еще. – Но я вас не понимаю… Какой сюрприз?

– Увы, Марья Ивановна! Мне говорить не хотелось, я думал, ваше сердце окажется мудрее, заглянет под блестящую обертку, разглядит отсутствие совести и голый расчет… Но ныне я как человек, за вас искренне болеющий, должен вам сказать…

– Да что же? – вскрикнула Машенька. – Говорите, коли хотите, скорее! Что ж тянуть?!

– Да мне неловко. – Николаша очень натурально смутился и пожал плечами. – Вы ж, пока не узнаете, думать будете, что я нарочно соперника очернить хочу… Да пускай! Мне ваше счастье дороже!.. Только скажите сперва: Дмитрий Михайлович вам уж в своих чувствах признался?

– Н-нет… – нерешительно сказала Машенька. – То есть – да! Я же вижу… И знаю! Когда словами говорить не обязательно!

– Ох, Машенька. – Николаша сочувственно покачал головой. – Какое ж вы еще дитя, как я погляжу! Как мне вас, право, жаль!.. Но что поделать, мир жесток, и рано или поздно любому с этим столкнуться приходится… Опалинский ваш выписан был Иваном Парфеновичем из Петербурга с непременным условием: должность завидная, а к ней в придачу – женитьба на хромой хозяйской дочери. Таков был уговор еще до того, как он вас в глаза увидал…

– Вы все врете! Я слушать не хочу! Врете! – завизжала Машенька и, если б не ее хромота, затопала б ногами. – Вы – негодяй, убирайтесь отсюда немедля, я вас знать боле не хочу!

– Вот видите. – Николаша грустно улыбнулся, надел шапку. – Я так и говорил. И уйду сейчас. А только подумайте сами: откуда мне-то знать? И про письмо в Петербург, и про уговор…

– Откуда вы знаете?

– Да мне Петя рассказал. А ему – сам Иван Парфенович. Так что вам узнать просто… А потом… Помните, что я вас невинною жертвой считаю, и мои чувства к вам без изменения… Честь имею!

Николаши уж и на улице не было видно, а Машенька все стояла без движения посреди двора, прижав к щекам ладони и мерно покачиваясь из стороны в сторону. Потом медленно, спотыкаясь, побрела в голый, промороженный за зиму сад, тяжело опустилась на обледеневшую скамейку, замерла. К ногам тут же слетелись синицы и воробьи, которых она всегда подкармливала. Птички чирикали тревожно и вопросительно, ждали крошек. Самые храбрые едва ли не дергали за подол. Машенька не шевелилась. Все в ней словно умерло.

Серж вошел в кабинет Гордеева, все еще улыбаясь. Какая же чудесная девушка эта Машенька! Храбрая, милая, удивительно свежая. И как хорошо, что нету в ней совсем этой петербургской светской, холодной замороченности! То, что с избытком было в резкой, хрустально-ледяной девочке Софи, то, что достаточно безуспешно пытается изобразить из себя здешняя Аглая… Когда-то все это казалось провинциальному Сержу Дубравину таким интересным, привлекательным, таинственным, аристократическим… С тех пор время прошло и все изменилось. Зачем ему? «Простые» люди зачастую куда теплее, милее, любезнее. И говорить с ними приятнее и проще, и жить… Жить? Эка куда ты, милый, замахнулся… Машенька сама по себе, конечно, хороша, но как-никак дочь местного магната, твоего, между прочим, хозяина…

Вот он, кстати, сидит за столом, смотрит внимательно из-под нависших бровей. Странно как-то смотрит…

– Ну что ж, Дмитрий Михайлович, как ты полагаешь, пора и по нашему делу решение принять? – довольно ухмыляясь, спросил Гордеев. – Дело-то, я в окно поглядел, созрело вполне. Чего ж ждать?

– Простите… – Серж лихорадочно соображал.

Вот оно! Нечто, что всплывало время от времени с самого начала. Регулярно возникало ощущение, что Иван Парфенович ждет от приезжего инженера еще чего-то, кроме знакомства с приисковыми делами и проявления управленческих талантов. «Наше дело» – что-то такое, чего не открыл ему настоящий Митя Опалинский. А Гордеев-то знает об этом и думает, что и он, Серж, знает. Но что ж это за дело? «В окно поглядел…» А что ж там, в окне? Там – он, Серж, играл с Машенькой. Может быть, в ней все дело?

– Когда свадьбу-то играть будем?

«Опа-ля! Так вот оно что! Вот где была зарыта собака! Я, то есть Митя Опалинский, должен жениться на Маше… И вот откуда… Во сне приснилась… В мечтах… Сейчас!!! В медальоне покойника ты ее видел – вот где! Вот откуда тебе ее лицо знакомым казалось! Все просто и вульгарно до жути!.. Нищего дворянчика Митю просто купили… Понятно, что он мне об этом не рассказал. Совестно… Но как же они промеж собой, если в лицо никто никого не узнал… Иначе б давно разоблачили… И как же мне… А Маша… что она знает? И этот ее пьяный визит… Что ж он такое? Хромоножка, старая дева, в Егорьевске нет надежды на хорошее замужество… Глупец, наивный глупец! У аристократов веками правила чести, а здесь – деньги, голый расчет. Впрочем, покойный Митя был дворянином… Смешно! Жулик жулика надул. Насколько я во всем этом ошибался? И что мне теперь…»

– А ну-ка, погоди, погоди! – Гордеев поднялся из-за стола, подошел вплотную, взглянул сверху вниз. – Глаза-то не прячь! Да ты никак удивился?! Или спужался даже? Отчего? Неужели забыл, как с Прохором договаривался? Или Прохор… Прохор-то тебе все толком обсказал?

Серж кивнул, мучительно соображая, что еще за Прохор и где он сейчас находится.

– Так и что ж? Ты согласный был?

Серж опять кивнул.

– Та-ак… А теперь – что ж? Или тебе Машенька так уж противна показалась?

– Да нет, что вы! – Еще пять минут назад возглас получился бы искренним до предела. Сейчас – ничего, кроме вымученности. – Марья Ивановна – достойная девушка. И очень привлекательная.

– Так что ж ты тянешь-то?!

– Я… тяну?

– Постой-ка! – Гордеев протянул руку и осторожно сгреб Сержа за отвороты сюртука. – А ну-ка, скажи, как Прохора фамилия? Где он в Петербурге проживает?

– Фамилия… проживает…

– Да, да! Не крути! И медальон с портретом, который он тебе презентовал, предъяви-ка теперь!

– Я… у меня с собой нет… во флигеле… то есть разбойники… украли…

– Прохора фамилия!

– Не знаю… забыл… меня ж тогда по голове ударили… вылетело…

Иван Парфенович, не отпуская сюртука, отвел Сержа к обитому кожей дивану, неожиданно резко толкнул. Молодой человек буквально впечатался в упругую спинку, замер, едва ли не подняв руки в защитном жесте. Гордеев стоя любовался получившейся картиной. Прищурился, помолчал, наклонил голову, словно оценивал какое-то произведение искусства.

– Ну и кто ж ты, братец, такой? – наконец спросил он.

– Сергей Алексеевич Дубравин, – ответил Серж.

Сил хватило не опустить головы, глядеть прямо в остренькие, красноватые гордеевские глазки. Там, как ни странно, не было ни злобы, ни ярости, лишь тревожное любопытство.

– Дубравин, Дубравин… – пробормотал Иван Парфенович, вспоминая. – А… так это тот, который якобы от разбойников погиб… А что ж Опалинский?

– Когда я очнулся, он рядом мертвый лежал, – глухо сказал Серж. – Я думал, разбойники вернутся, добьют. Решил уходить. Хотел взять документы его, чтоб родным сообщить и вообще. Тогда и нашел рекомендательное письмо… У меня с собой деньги были. Все украли. Ни копейки не осталось. Я и подумал… Он мне всю дорогу про себя рассказывал…

– Ну, что ты подумал, это мне теперь ясно. А вот скажи: ты ведь к горному делу никакого отношения не имеешь, так?

– Так.

– А что ж Матвей-то тебя не разгадал? Я ему еще вначале велел приглядеться…

– Он сказал, что для доносов у вас другие люди на жалованье есть. – Серж не смог удержаться, чтоб хоть так не подколоть инженера.

– Вот дурак-то! – с досадой сказал Гордеев. – Колода каменная!.. Да… А с прочим ты, я так понимаю, неплохо справился… И Машеньку мою очаровал. Как, впрочем, и еще полгорода… Чтоб теперь решить, я знать о тебе должен. Что ж тебя в Сибирь-то занесло? Да еще с деньгами? Признавайся честно, да не вздумай теперь юлить: откуда деньги? От кого бежал?

– Я думал здесь дело начать… Перспективы в свете того, о чем мы с вами по дороге в Екатеринбург беседовали… Я полностью разделяю… И… Вот… Честным трудом заработанные сбережения и… наследство вышло небольшое…

– Не врать!!! Не врать мне больше, мерзавец!!! На каторгу пойдешь! Своими руками удавлю! – Гордеев страшно побурел, выкатил глаза, рывком сдернул Сержа с дивана, так что ноги молодого человека на миг закачались в воздухе.

– Господи! Да расскажу я вам! – Кажется, Серж уж исчерпал кредит отпущенных ему на сегодня страхов. – Чего уж теперь. Уймитесь вы, а то вас сейчас удар хватит.

– Я тебя слушаю. – Гордеев отпустил Сержа, остался стоять, растирая грудь раскрытой ладонью. Дышал тяжело, с присвистом. – Но чтоб больше не вилял! А то пришибу насмерть ненароком, что потом дочери сказать… Да и исправнику лишняя маета…

Серж поморщился, расправил воротник, опустил задравшуюся штанину. Гордеев не торопил, думал о чем-то своем. Серж присел на диван, собрался с мыслями, вспоминая. Было уж все равно. Даже хотелось рассказать, как все случилось.

Аферу с прииском они с Антошей задумали в Москве. Такой уж это город – Москва, такой там народ. К чужим ласковый и простодушный, но уверенный при этом в собственной прожженной хитрости. Обмануть москвича до того легко, что даже совестно. Хотя что – совесть, когда деньги нужны. Серж, покинувший когда-то родную Инзу в уверенности, что мир сам собой падет к его ногам, давно успел избавиться от иллюзий. А у Карицкого иллюзий никогда и не было.

Короче, задумали и начинали вдвоем. Потом Антоша привел Ксаверия Дзениса, тихого, улыбчивого поляка, бывавшего якобы в Сибири и о тамошних делах осведомленного. (Серж не стал спрашивать, что этот тип там делал, – и так ясно!) Придумали название: «Золотой лебедь». Теперь вспомнить стыдно, а тогда казалось – звучит! Дзенис подтвердил, что встречал у енисейских приисков имена и покруче.

Заем в банке добывал Серж. Карицкий, как он сам презрительно выразился, умасливать чиновников не был приучен. И впрямь: хорош бы он был в кабинете управляющего – в своем черном балахоне, с нечесаной гривой и саркастической ухмылочкой. Моментально бы обратили внимание на печати в его бумагах, не далее как вчера изготовленные (пусть и очень искусно, Дзенис – мастер, ничего не скажешь!) при помощи пробки от кагора… Антоша взял на себя типографию, где напечатали билеты для вкладчиков: там у него был свой человек. Рекламой в прессе и обществе пришлось заниматься опять-таки Сержу.

Успех был колоссальный! Честно сказать, они такого и не ожидали. Карицкий неутомимо внушал Сержу, чтобы тот не относил его за счет своего обаяния: все дело, брат, в уникальной идее! Отдать сегодня рубль и получить через неделю сто – от таких условий не то что у рохли-москвича – у настоящего ушлого дельца помутится разум, и он вытрясет всю наличность из загашника! Все верно; только, во-первых, идея не такая уж и уникальная, а во-вторых – она, идея эта, принадлежала Сержу. Антоша как-то очень быстро об этом забыл.

В конце первой недели они честно выплатили вкладчикам обещанную тысячу процентов – весь банковский заем. Деньги возвратились тут же, увеличившись во много раз; билетов не хватило, пришлось допечатывать срочно, кое-как – уже без виньеток и видов мифического прииска, что красовались на первой партии. К концу четвертой недели капитал вырос настолько, что Серж понял: пора остановиться.

Антоша этого понимать не хотел. К тому же Сержу очень не нравились кое-какие словечки и взгляды, которые долетали к нему от Дзениса.

…А может, ничего и не было в этих словах и взглядах? Положа руку на сердце? Бросили-то не они его, а он их. Бросил, предал – какие существуют еще термины для совершенного им неблагородного деяния?

Ай, ладно, какое там благородство. Этот поляк его бы зарезал и получил удовольствие. Просто не успел. А Карицкий… Ну что – Карицкий? Можно, пожалуй, ручаться, что Антоша точно так же бы его кинул. Опять-таки не успел. Или это сейчас так кажется? Интеллигентские самооправдания?..

Честно сказать, Сержу помогла случайность. В то утро он не собирался заходить в контору. Он вообще там не светился: встретишь еще знакомых – и доказывай потом, что Сергей Алексеевич Дубравин и «Золотой лебедь» не имеют друг к другу отношения. Но тут – зашел. Случайность… Или интуиция? Там все было как обычно, только у Пети Коровина, беседующего с клиенткой, – слегка бледный вид. Этот Петя был славный мальчик с Остоженки, нанятый нарочно для общения с публикой. Он искренне верил, что служит у сибирских золотопромышленников, и сам покупал бы билетов на все жалованье, если б Серж и Антоша, жалея простака, ему не препятствовали.

Проводив даму, Петя растерянным шепотом доложил Сержу, что с самого утра приходили какие-то – и не в форме, и без бумаг, но вопросы задавали странные. И глаза у них были какие-то эдакие… «Государственные», – сформулировал Петя. Уточнять Серж не стал. Выдав Коровину жалованье за три месяца вперед, спровадил его из конторы. Да и сам ушел следом. Оставил пустой сейф и бумажку на двери, гласящую, что в связи с расширением золотодобычи операции открытого общества «Золотой лебедь» временно прекращены.

…Что стало потом с Петей Коровиным? Если и было Сержу когда совестно, то перед ним. Наверняка ведь попал, как кур в ощип. А с другой стороны – что сделаешь? Издержки неизбежны!

Он уехал в Петербург и провел там замечательный сезон. До того замечательный, что к началу лета стал понемногу забывать, что он – тот самый Серж Дубравин, мещанин из мало кому известного городка, сын железнодорожного чиновника одиннадцатого класса, плюс – мошенник, подлежащий уголовному наказанию. Все это было скучно, пошло и не про него. Хотя… Чистые петербургские дни, веселое общество, интересные разговоры – легкие, без натужного провинциального выпендрежа… Тоже – не про него! У новых его товарищей, с такой обманчивой легкостью принявших его в свой круг, шла обычная жизнь – ему недоступная так же, как если б он был жителем каких-нибудь тропических островов, – где все эти катанья, балы и беседы, коими он так наслаждался, занимали место отнюдь не главное.

Он прекрасно это понимал – ума хватало. Завидовал? Ну… вряд ли, пожалуй. Когда, не злобясь на чужие блага, хочешь такого и для себя – это зависть? Кому-то повезло с рождением, ему – нет. Так что ж, и торчи весь век в Инзе?

Но что за фантастическую аферу надо провернуть, каких таких золотых лебедей ухватить за крылья, чтобы по-настоящему войти в эту недоступную жизнь?!

Он знал, что рано или поздно все закончится, и мостил отходные пути. Планировалась, ясное дело, заграница. Однако вышел облом: Антоша с Дзенисом появились в Питере слишком быстро.

Появились – и сразу его отыскали. Еще бы, жил-то в Питере под своим именем (дурь чудовищная, зато кураж какой!). На счастье, его в тот день не случилось дома. Милые друзья нарвались на Никанора – и, само собой, отчалили несолоно хлебавши. На Никанора не действовали ни уговоры, ни угрозы, ни грубая сила. Последнего в нем самом хватало на четверых. Дзениса, навострившегося было устроить в квартире засаду, он без всяких усилий обезоружил, а потом молча поднял и снес по лестнице. Когда Серж появился, он коротко сообщил ему о визитерах. И потом дней пять невозмутимо продолжал их отваживать – пока хозяин, не рискуя совать нос домой, торопливо решал дела с отъездом.

Куда ехать? На сей счет Сержа осенило почти сразу. Именно туда, куда бы его и за казенный счет отправили – поближе к «Золотому лебедю», – в Сибирь! Вот уж где его никому и в голову не придет искать. Идея была до того хороша, что он покидал Питер почти без сожалений. За день до отъезда Никанор сообщил ему, что некая особа срочно требует рандеву.

Нет, само собой, не Антоша Карицкий, не Дзенис и не господа из сыскной полиции. Софья Павловна Домогатская.

Господи, как давно это было…

– Та-ак, – протянул Гордеев, внимательно выслушавший исповедь Сержа. – Мы с тобой, значится, в конце концов, одним делом занимаемся – приисками. – Иван Парфенович язвительно улыбнулся. – А ты у нас, значится, не только по чужим документам живешь, но еще и предприниматель… Сла-авно! И что ж мне теперь с тобой делать прикажешь?

– Да что хотите. – Серж устало опустил руки, сложил их лодочкой между колен. – Мне уж все равно.

– Так ты что ж – сдался? – с подозрением спросил Иван Парфенович. – А коли я тебя сейчас – в подвал, а после исправнику или казакам сдам?

– Пускай…

– А стукнуть меня сейчас по башке, вот хоть пресс-папье этим? Отыскать на бесчувственном теле ключи? Деньги из сейфа забрать? Бежать хоть на Восток, хоть к разбойникам местным?

– Нет, это не для меня… Я, может, мошенник, но не разбойник – точно. Нету во мне этого…

– Ага, – с каким-то странным удовлетворением сказал Гордеев. – А настоящий Опалинский-то, значит, погиб?

– Погиб, – согласился Серж. Добавил вполне искренне: – Жаль его, право слово… А он, значит, жениться собирался?

– А то… Такой у нас с ним уговор был. А ты как же?

– Что – я? – удивился Серж.

Мысленно он уж переоделся в арестантскую робу и двигался к Тобольскому централу, по пути вспоминая все, что когда-либо слышал про каторгу и тамошние порядки.

– Ты-то как насчет женитьбы? – спросил Гордеев.

– Я не женат, если вы про это. И не женюсь уж теперь. Где ж мне жениться? В тюрьме? На каторге?

– А если здесь, в Егорьевске?

– Что?! Что вы мне предлагаете?

– Что ж тут тебе непонятно? Опалинский мертв. Из родных у него одна мать-старушка где-то под Калугой. В Сибирь она точно не поедет, особливо если регулярно будет от сына вспомоществование денежное получать. С делами ты худо-бедно разбираешься, после еще поднатаскаешься. Приисковое дело тебе еще с московских времен знакомо… – Гордеев заговорщицки ухмыльнулся. – Горного образования у тебя нет, так на то инженеры имеются. Управляющий – он больше по людской части разбираться должен, то самое, в чем Печинога наш пень пнем, прости господи. Матвей тебя разгадал почти, да не выдаст никогда. Такой у него характер… А Машенька-то у меня одна. Что я ей скажу, коли тебя в острог сведут? Один жених помер, другой – мошенником оказался. Не обессудь, иди в монастырь. Так, что ли?

– К чему вы, Иван Парфенович, клоните, я не разберу. – Надежды снова ожили в сердце молодого человека. Вместе с ними ожили и все остальные чувства. Серж порозовел, задвигался.

– Разобрать нехитро. Ежели сумеешь мне угодить, будешь и дальше заместо Опалинского жить. Петербург с Москвой далеко. Бумаги его у тебя. Кто что узнает? Женишься на Машеньке моей, будешь управляющим служить, как с настоящим Дмитрием Михайловичем договаривались. Прохору я в Петербург отпишу, чтоб он там узнал все потихоньку… Матери пенсию посылать будешь. На что старушке знать, что сына уж в живых нету? Пусть напоследок порадуется, что пристроен, преуспел… Ну как? Устраивает тебя такой порядок?

– Я… подумать должен.

– Ого? – Гордеев, кажется, нешуточно, но как-то хорошо удивился. – Да ты крепче, чем я думал.

«Видимо, полагал, что я в ноги брошусь с благодарностями, – предположил Серж. – Но это вправду решить надо. Жить пескарем на крючке или уж… рассчитаться жизнью за все разом, но хоть помереть свободным… „Ежели сумеешь мне угодить…“ – можно себе представить, что это значит. О том ли мечтал, когда из родной Инзы уезжал… Отца презирал всегда… Но он хоть после службы себя нигилистом числил и на маменьке женился по своему собственному выбору…»

– Что ж, иди к себе, думай. Только недолго, мне, сам понимаешь, тоже решать надо. Да и с Машей еще…

Серж распахнул дверь и вышел во двор, не заметив спрятавшуюся за створкой девушку. Он прошел так близко, что Машенька ощутила знакомый теплый запах его волос и, чтоб не закричать, зажала рукою рот и вцепилась зубами в ладонь.

Яркий весенний денек померк едва ли не вполовину. Кучи золы пятнали снег. От конюшни и коровника несло какой-то ядреной дрянью. Голенастые, облезлые куры копались в помоях. Небо напоминало выцветший ситцевый передник в неотстиранных пятнах неопрятных серых облаков.

Не глядя больше по сторонам, Серж прошел к себе во флигель.

Машенька, не отнимая руки ото рта, тут же поспешила к отцу.

Иван Парфенович сидел за столом, тяжело навалившись на него грудью.

– Батюшка! – звенящим голосом начала Машенька. – Вы мне ничего не объясняйте. И не говорите ничего, кроме одного: было или не было. Опалинский, Митя, он зачем сюда приехал? Чтоб на прииске работать? Или это… или это вы мне мужа за место сторговали?

– Ну вот! – Гордеев тяжело вздохнул, обернулся, протянул к дочери руку. Машенька отшатнулась, прижалась спиною к стене, обитой крапчатым ситцем. – Надо было тебе сразу сказать, конечно, да тревожить не хотел. Теперь вот нашелся кто-то… Сам-то он не успел еще… Что ж… Коли спросила, скажу как есть. Жизнь моя может в любой момент кончиться, это ты знаешь. На то пенять – грех. Жил я неплохо и не так уж коротко. Две печали у меня есть. Что с тобой станет и кому дело передать. – («Я в монастырь пойду!» – быстро сказала Машенька. Иван Парфенович с досадой отмахнулся.) – Петька, брат твой, не потянет, то и тебе известно, и мне, и каждой собаке в Егорьевске… А что до монастыря… туда Марфа хочет, а ты слишком для того… живая, что ли… Ну, вот я и решил оба дела одним махом решить… Опалинский – дворянин, инженер, собой хорош, обхождение правильное с девицами имеет. Тебе вот понравился. Прохор Виноградов его со всех сторон знает… знал… И… Чего ж в том плохого-то, ты мне скажи?! – не выдержав напряжения, заорал Гордеев и снова схватился за грудь.

– Значит, правда, – тихо сказала Машенька.

И вышла из кабинета.

Марфа сидела в своей каморке и тупо смотрела в Псалтирь. Разобрать она там почти ничего не могла (да и глаза последние годы стали подводить), но большинство молитв узнавала по страницам и помнила наизусть.

Нынче, впрочем, и молитвы не помогали.

Все было не так. Все рушилось. Все шло наперекосяк. Обманываться в том Марфа не могла, и вот этого-то окончательного разрушения видеть не хотелось совершенно. Слаба, Господи! Отпусти!

Столько лет насиловала себя, служила брату, как могла и умела, евонных деток за своих почитала. Но теперь… Жизнь просачивалась сквозь пальцы, ускользала, и страшно было не успеть сделать самое главное… Да и была ли та жизнь?

Марфа Парфеновна никогда ничего не выбрасывала. Уход той или иной вещи или продукта в небытие, их естественное или случайное окончание, а тем паче – внезапная потеря неизменно приводили ее в тяжелое уныние. Никаких размышлений на эту тему не было, было лишь чувство: нечто, единожды попавшее в круг Марфиного существования, должно оставаться в нем как можно дольше (желательно – всегда) и тем самым утверждать устойчивость мира в целом. Никакой градации это чувство не допускало. Опустевшие полотняные мешочки и коробочки, щепоть соли, кусок бурого сахара, вытертая горжетка, вешалка без крючка, сломанный сорок лет назад музыкальный ящичек, выброшенный в мусор дочкой купца и заботливо подобранный маленькой Марфинькой… Все эти сомнительные сокровища сохранялись так же рьяно и подвергались ровно той же регулярной инспекции, что и запасы провианта, льняные скатерти и простыни, белье и меха, столовое серебро, кухонная утварь и т. д. и т. п. Пожалуй, пропажа какой-то никому не нужной, но абсолютно невосполнимой мелочи вызывала у Марфы отчаяние даже большее, чем действительная хозяйственная потеря.

– Маша! – строго спрашивает Марфа Парфеновна, наводя порядок в комнатах племянницы. – А где душистая вода, что батюшка тебе в том году с ярмарки привез? Вот здесь, под зеркалом всегда стояла…

– Да она кончилась, тетенька, – откликается Машенька, мечтая, чтоб она скорее ушла.

Марфины шуршащие прикосновения к ее вещам тяготят девушку. Ей кажется, что после них на вещах остаются какие-то невидимые частицы с рук пожилой женщины и почти неуловимый тягостный запах, похожий на запах нагретой лиственничной смолы. Иногда, осуждая себя, Маша тем не менее не удерживается и сразу после ухода тетеньки перекладывает вещи по-своему и даже вытряхивает их. Ее вполне устроила бы бестолковая Анискина уборка, похожая на небольшой безобидный смерчик (какие бывают летом на границе лесов и степи), да и сама она с грехом пополам могла бы прибрать. Но Марфа Парфеновна имеет какие-то свои, никому не понятные принципы и в кабинете и спальне Ивана Парфеновича, а также в Машенькиных покоях прибирается и даже моет пол сама.

– А пузырек от воды где? – продолжает допрос Марфа.

– Да не знаю, – отмахивается Маша. – Может, Аниска взяла…

– Ты дала ей? – строго уточняет тетка.

Подобный исход вполне бы ее устроил. Молодая хозяйка истратила душистую воду (как быстро, однако, у нынешних молодых все кончается! Привыкли к роскоши, беречь не умеют…) и отдала пузырек прислуге. Вещь не пропала, напротив, ее существование как бы полезно продолжается в пределах дома.

– Да не помню я! – беспечно откликается Машенька.

– Как так?! – возмущенно всплескивает руками Марфа. – Разве ж так можно?

– Да что вам! – В голосе Машеньки слышится непонимание и раздражение. – Он же пустой был, ненужный. Может, я его сама выкинула…

Марфа сокрушенно качает головой. Ну и какая из Машеньки хозяйка для дома выйдет, если она даже за своими вещами уследить не может! Как ей с домом-то да с хозяйством справиться?!

Сама Марфа держит под контролем абсолютно все, ворчит, что никому доверить нельзя, но все же получает от этого удовольствие. Ей нравится ходить с лампой по обширному погребу (тянущемуся чуть не на полусадьбы), пересчитывать мешки с зерном и мукой, ящики с репой и морквой, копченые говяжьи окороки и перченые пласты сала, бочки с солониной и бочонки с рыжиками, боровиками и черемшой, кадушки с капустой, клюквой и огурцами, золотистые связки лука и серебряные – чеснока. Особой заботы требуют маленькие осиновые бочоночки с пареной морошкой (не прокисли бы) и банки с рябиновым и смородиновым желе, закрытые вымоченной в водке вощеной бумагой (следить, чтоб не выросла плесень). На полках ровными рядами выстроились сласти – банки с малиновым вареньем и медом, мешочки с пастилой и карамелью, плотно закрытые китайские жестянки с пряностями. На протянутых веревках висят пучки сушеных лечебных трав. В пыльной, прохладной тишине погреба Марфа отдыхает. Здесь все в ее власти, и ничего без ее ведома никуда не ускользнет. К весне припасы подъедают, обнажаются дощатые струганые полки и вбитые в потолок и стены крюки. Это печалит Марфу. Ей не жалко съеденного, просто опустевший погреб напоминает ей о чувстве неудержимого исчезновения, с которым она всю жизнь безуспешно борется, сохраняя старые вешалки и опустевшие пузырьки. Рыжики-то как раз родятся и на следующий год, и нежно-розовую морошку опять привезут с севера узкоглазые ханты. Это-то не страшно. Страшно то, что мир ухудшается в целом, и никто, кроме странников и монастырских провидцев, этого не замечает. Когда-то Марфа была стройна и красива, а Иван – здоров и крепок, как дуб. Вместе они построили и сделали полной чашей эту усадьбу. Куда все ушло? Как будет дальше? Что народилось вместо них – высоких, сильных, красивых? Остолоп Петя и калечная Машенька… Как это понять? Остяк Алеша говорит, что леса на востоке выгорают больше год от году, и соболь совсем ушел оттуда, где еще его отец набивал за месяц столько зверьков, что хватало на три ящика китайской рисовой водки. Лисицы-белодушки еще двадцать лет назад, когда Марфа только приехала в Егорьевск, постоянно жили в лесу за деревней и приводили лисят обучаться охоте в деревенские курятники. Где они теперь? Да что говорить, если за эти же годы Светлое озеро обмелело едва не вполовину!.. Как могут люди не видеть, а главное, не понимать, что все это значит?! Страшный суд грядет для Марфы вовсе не с пожелтевших страниц старой Библии (да Марфа, если честно, почти не умеет читать и больше смотрит в грозную Книгу, чем что-то разбирает в ней. При этом она хорошо понимает цифры, складывает, вычитает, умеет делить и умножать). Конец света наступает прямо здесь, в Сибири (страшно даже подумать, что делается в бесовской столице – Петербурге! Странники, бывает, рассказывают, так и летом мороз по коже), теснит прошлую, беспечную жизнь со всех сторон, и давно уж пора людям бросить ненужную суету и покаяться… Не хотят…

Да что на других-то кивать! Вот она сама, все понимая, ходит по погребу, вдыхает съедобные ароматы, потом надевает пимы, идет в ледник, проверяет мороженную пластами, проложенную листьями лопуха рыбу, мешочки с пересыпанными мукой пельменями, коробку с деревянно пересыпающейся в горсти клюквой… Суета! И нет пока никакой возможности отрешиться от нее, уйти от всего, встать на распухшие от ревматизмы колени, со слезами воззвать к Нему и попробовать горячей молитвой хоть чуть-чуть оттянуть неизбежное…

Ну как тут не собирать пузырьки и коробочки.

Ясно уже, что все это происходило совсем не от скупости. Марфа Парфеновна, по справедливости говоря, вовсе не была скупой. Скорее, наоборот. Получая от брата немалые деньги на ведение дома, она обильно жертвовала на церковь, никогда не обижала жалованьем домашних слуг, тайком от Ивана Парфеновича помогала странникам и другим нуждающимся едой и одеждой. Больше того. Получив разрешение от брата или призыв из иных, неизмеримо высших инстанций («Твой долг в миру исполнен, Марфа!»), она в любую минуту готова была бросить все абсолютно и босиком, ступая хоть по снегу синими ногами с вывороченными наружу косточками, неутомимо идти к последнему, желанному монастырскому служению. Там, в закопченных бревенчатых стенах Ирбитского монастыря, ее уже много лет терпеливо ждали последние богоугодные труды, покой и возможность очистить свою душу от всего, в том числе и от привязанности к сломанному музыкальному ящичку. Искренне потрудившись и очистившись, Марфа так же искренне надеялась преставиться с миром и достичь после смерти райских кущ.

При этом шестидесятилетняя Марфа Парфеновна Гордеева очень хорошо представляла себе рай. Она ни с кем и никогда не говорила об этом. Она просто знала. Рай – это место, где ничего не пропадает и не кончается.

Машенька, против обыкновения, вошла без стука. С ходу опустилась на колени, обняла сидящую Марфу за талию, прижалась пылающим лицом к грубому шерстяному подолу. Взяла теткину руку в свои, ласково поцеловала шершавую мозолистую ладонь. Марфа насторожилась, как старая собака, услышавшая охотничий рог.

– У меня радость для тебя, тетенька, – сдерживая слезы, сказала девушка. – Собирайся нынче. Едем в Ирбитский монастырь. Насовсем. Я послух приму, а ты – постриг. Владыка нас благословит. Батюшка противиться не будет.

Суровое лицо Марфы просияло, разгладилось и на мгновение стало чистым и прекрасным, как в дни молодого расцвета. Машенька посмотрела на нее с изумлением (она никогда и помыслить не могла, что тетка может глядеться красавицей) и горько улыбнулась.