Сборами в монастырь Машенька озаботиться не спешила. И в самом деле – какая разница, что туда взять. Все равно что тревожиться тем, в чем в могилу ложиться будешь. Хотя находятся чудаки – и о том беспокоятся.
Есть ли какие иные дела? – вот о чем задумалась. С батюшкой видеться не хотелось, с братцем – тоже. О чем говорить? Все пустое.
Про Дмитрия Михайловича и вовсе не думалось. Как узнала правду, так и отрезало все. После вспомнится, конечно, отболит, отсаднит, а нынче – словно опия выпила.
Аниске надо платья да блузки подарить. В монастыре небось не понадобятся. А ей в радость. Фигурами-то мы с ней схожи, даже перешивать не придется.
Рояля жаль. Пропадет тут без меня. Но не потащишь же его с собой в монастырь… У католиков, в романах пишут, в церквах органы стоят. Тот же рояль, только большой. У нас, православных, нету. Жаль.
Что еще?
Надо бы с Каденькой проститься да с сестрами двоюродными. Софи там опять же… Что-то она скажет? Да ясно что! Что она, что Надя с Каденькой… Будут смотреть безжалостными глазами, качать головой, языками цокать противно, как лягушки на пруду… Пускай. Им не понять. Софи вон про жениха своего погибшего давно позабыла и не вспоминает. А я… Ох, да кто я такая, чтоб ее осуждать! Что о себе возомнила!.. Ушла, скажите на милость, в любовь. Машка хромоногая – в любовь!.. Понятно, что споткнулась на первом повороте. Напрасно Софи со мной возилась, ходить учила, объясняла про германского кайзера… Правда-то как была, так и осталась одна: мужчины любят красивых и здоровых. И не надо никаких высоких материй: утешение пустое!
Машеньке казалось, что теперь, с ее печальным житейским опытом, она имеет полное право судить об этом без всяких сомнений.
Поразительно все-таки быстро слуги про все узнают. Игнатий уж прослышал что-то, косился удивленно, тревожно, в такт своим лошадям.
В распахнутых воротах порскнул из-под самых копыт тощий Каденькин кот, вспрыгнул на забор, глянул злыми зелеными раскосыми глазами.
Златовратские выпорхнули в гостиную стайкой, как бабочки на лужайке в летний день. Софи с ними. И наособицу. Говорили сестры: «Ах, Машенька! Давно тебя не видели! Что ж ты?! А у нас у Софи Вера болела! Ужас! Ужас! Пичугин сказал – помрет беспременно! А Надя в тайгу ходила, к самоедам. Когда кризис был, мы все не спали – так нервничали. Даже Аглая лед носила. Теперь уж Вера молодец. Ходить может, только слабая совсем. А Дмитрий Михайлович-то где? Что ж, вернулся и к нам не заехал? Скажи ему прямо – мы все в обиде. Мы уж Софи все уши прожужжали, а он – нейдет и нейдет. А инженер-то, инженер! Ты слыхала?! Он у Вериной постели днем и ночью на коленях стоял, мыл ее, горшки таскал! С ума сойти! Кто б мог подумать! Мы просто дар речи потеряли. Вот это – любовь! Но где? Удивительно жизнь устроить может! А когда же Митя с прииска приехал? Что рассказывал? А Иван Парфенович – что ж? Как его здоровье? Мама все об нем беспокоилась…»
– Я в монастырь решилась, – сказала Машенька, выбрав паузу. – Проститься с вами пришла.
– Ты? В монастырь? К чему это? – Надя недовольно нахмурила густые брови. – Как будто другого дела найти нельзя. Впрочем, это дело твое… и жизнь твоя.
Аглая молча обняла Машеньку, опахнув смолистым запахом своих духов, заглянула в глаза. Словно искала в них какого-то знака, намека, символа. Не нашла, отвернулась, загадочно улыбаясь своему отражению в зеркале. Любочка, казалось, не поняла, продолжала щебетать, выспрашивая о поездке, об Опалинском.
Вытирая руки полотенцем, вошла Каденька, только что из амбулатории. Впереди ее летело облачко запахов – карболка, йодоформ.
– Маша! Что отец? Как…
– Каденька, Машенька в монастырь едет! Глупость какая! – раздраженно перебила Надя.
– Следовало ждать, следовало ждать. – Каденька отбросила полотенце, которое бесшумно поймала следующая за ней Айшет. – Что ж Николай?
– Я ему отказала, – ответила Машенька.
Ей было все равно, откуда она узнала. Любочка замолчала на полуслове, как сбитый на лету полевой жаворонок. Машенька с внезапно проснувшейся наблюдательностью заметила это и внутренне усмехнулась.
– Ну что ж, это твое решение, – резко рубанув воздух ладонью, сказала Каденька. – Давайте тогда закусим, выпьем кофе. Девочки, что у нас есть вкусного, чтоб как следует Машеньку напоследок угостить?
– Да я… Да мне…
– Брось! Решила так решила. Все будет. Нет смысла нынче из себя святошу корчить. Еще нахлебаешься. Марфа, конечно, с тобой?
Машенька кивнула.
Сестры, повинуясь командам матери, развили бурную деятельность. На столе появились всякие (и вовсе не постные) угощения, кофе, вино, чай, сливки. Машенька смотрела безучастно. Сперва ей показалось странным и обидным то, что никто не бросился ее отговаривать. Даже Надя! Потом потекли смиренные мысли: все правильно, и нечего из себя пуп земли строить. У них и без тебя полно забот, куда интереснее и важнее. Вон Вера с Матвеем Александровичем… На секунду больно кольнула бессильная, жалкая зависть к чужому счастью – и растворилась в смирении.
Когда все наелись и напились, потек сытый, спокойный разговор, обсуждающий текущие новости, а также мелочи и детали предстоящего. Аглая спрашивала, сколько ехать до монастыря, Надя – какую лошадь, Орлика или Разгона, возьмут в сани (путь-то неблизкий), снова повеселевшая Любочка, кругля глаза, интересовалась, можно ли монахиням глядеться в зеркало и румяниться. В момент, когда Маша уж собралась прощаться окончательно, а остальные отвлеклись на обсуждение достоинств Печиноги, неожиданно обнаружившихся во время болезни Веры, Софи внезапно потянула ее за рукав и заговорила тихо и быстро, к тому же по-французски (Каденька французский давно позабыла, а сестры никогда не знали). Это было удивительно моветонно и так не похоже на Софи, что Машенька не сразу начала понимать (к тому же Софи говорила бегло и с хорошим произношением), сестры стали коситься, а Софи – повторять и раздражаться:
– Я вижу – вы на себя не похожи. И так в монастырь не ходят. Вы в записках про другое писали. Они все не знают ничего, я им не говорила. И не скажу, коли вы сами иначе не захотите. У вас что-то не вышло, и вы бежать решились. Это не выход, потому что надо разобрать и посмотреть – может, поправить можно или по-иному сделать. Отвяжитесь от них сейчас, скажите, что Веру навестить хотите или еще что. Я с вами пойду, вы мне скажете, что на самом деле. Я для вас, может, ребенком кажусь, но у меня ум изворотливый, как у двоих взрослых, вы уж знаете. И решительности на двоих. Пренебречь успеете, а из монастыря хода назад не будет…
– Софи мне велит Веру навестить, – растерянно глядя, перевела Машенька.
Сестры насупились, а Каденька энергично кивнула, словно о чем-то догадавшись.
У выздоравливающей Веры было лицо Мадонны. Она лежала в подушках и смотрела на девушек спокойно и выжидательно. Теперь было видно, что она старше обеих. Под тонким одеялом невысоким бугорком обозначался живот.
– Мы тут пошушукаемся у тебя о своем, о девичьем? Ладно? А то там нигде покоя нет, – быстро сказала Софи, забыв поменять французскую речь на русскую.
Машенька хотела указать ей, но Вера ответила раньше:
– Шушукайтесь на здоровье. Мне не в тягость. Я уж и вставать могла бы…
– Лежи. – Софи перешла на русский, потом заметила Машин изумленный взгляд. – Вера по-французски хорошо понимает. А говорить стесняется почему-то. Хотя, ей-богу, Мари, у нее произношение не хуже вашего… Так что ж у вас там? Этот… как его, Опалинский? Он свиньей оказался? Позволил себе вашими чувствами пренебречь?..
– Хуже.
– Так расскажите, чтоб я знать могла…
Машенька рассказала. Невольно подражая Софи, она говорила короткими, отчетливыми, странно построенными фразами, ничего не скрывая и никого не выгораживая. Не жалея себя. Софи слушала внимательно, накручивала на палец локон и как будто что-то записывала внутри себя. Когда Машенька замолчала, сказала решительно:
– Чепуха! Ваше решение – чепуха! Рано! Еще ничего не ясно.
– Что ж еще? – вскинулась Машенька.
– Вы с ним объяснились?
– О чем?!
– Как – о чем? История с вашим отцом и письмом была – это правда. Поганая история – что и сказать. Но почем же вы знаете, что он вас после не полюбил? Ведь вы ж до того друг друга не видели ни разу. У крестьян – скажи, Вера! – почасту родители молодых сговаривают и женят. Что ж они потом, и полюбить друг друга не могут?
– Я сама по сословию крестьянка, – тихо сказала Машенька.
– Тем более, – усмехнулась Софи. – Езжайте теперь домой и разбирайтесь как следует.
– Вам хорошо говорить! – Теперь Машенька с трудом удерживалась от слез.
Холодная, рациональная девочка одним махом и вдребезги разбила ее с таким трудом обретенные спокойствие и отрешенность.
– Вас не предавали жестоко те, кого вы полюбили!
– Хмм, – сказала Софи.
– Вас не пытался родной человек продать, как товар!
– Хмм, – сказала Софи еще раз.
– Я не могу! – заявила Машенька, совершенно не заметив этого хмыканья.
– Ладно, – сказала Софи. – Тогда я с вами поеду. Выясню все за вас. А уж после – решайте как знаете. Поехали!
Софи решительно поднялась. Машенька встала вслед.
– Софья Павловна! Соня! – позвала Вера.
– Что, Верочка?
– Не ездили б вы. С этим… Опалинским… неладно с ним что-то… Может, Марья Ивановна и правильно решила…
– Брось, Вера. Это у тебя морок после болезни не минул. Все гадости мерещатся. Лежи. Я вернусь скоро.
Когда девушки ушли, Вера села на кровати и сжала кулаки, изо всей силы напрягая истрепанный болезнью ум. Отбросила все лишнее, выстроила в линию относящееся к делу. Вспомнила слова Никанора: «жив-живехонек Сергей Алексеевич, по службе повышение получил», «спросила бы, как его теперь зовут»…
Внезапно все куски головоломки встали по своим местам. Серж Дубравин каким-то образом занял место Опалинского. Настоящего Опалинского, скорее всего, убили разбойники. Никанор – разбойник. Если Дубравин-Опалинский по-прежнему связан с ним (а так, скорее всего, и есть), то разоблачение обманщика угрожает нешуточной опасностью и Софи, и Маше Гордеевой. Судя по тому, что Вера слышала на прииске, эти люди ни перед чем не остановятся… Вера соскочила на пол, пошатнулась, схватилась за спинку кровати, набросила на плечи валяющийся в ногах полушубок…
Сани с девушками и Игнатием уже заворачивали за угол.
– Соня! Вернись! Опасно! – закричала Вера, переступая вслед по снегу босыми ногами.
Сани скрылись в проулке. Перед глазами у Веры все поплыло, она споткнулась и упала вниз лицом в обтаявший почерневший сугроб. С крыльца к ней уже сбегала Надя Златовратская с тревожными расширившимися глазами.
А сани уж летели дальше, и их было не остановить. Машеньке казалось, что вся ее жизнь каким-то диковинным образом втянулась в этот полет, и от нее уж ничего не зависит, и даже грядущим объяснением не будет исчерпана эта набранная санями сила и скорость, а рыжая заплетенная грива Орлика, подпрыгивающая при каждом шаге, пророчит иной, неведомый еще пожар, кроме того, что полыхает в ее душе. С каким-то суеверным почти страхом, словно не узнавая, смотрела она на лицо Софи с его неправильными, собранными для какого-то устремления чертами – слишком высокий лоб, слишком длинный разрез глаз, узкие, не по-девичьи сжатые губы… Чем и как правит эта девочка? Куда она устремлена?
А мимо пролетали уж не дома и усадьбы, а само время и пространство, свернувшиеся в узкие, стремительные ленты и облачившиеся в хламиды едва узнаваемых образов и лиц.
Вот возвращается домой Аглая с коньками. Никто уж не катается на разливах, надоело, да и лед не тот, только Аглая с ее древним как мир упорством продолжает постигать буквально ускользающее от нее искусство. Заметила, обернулась вслед со своей невиданной арамейской грацией, помахала рукой. Померещилось на мгновение, что слепящий снег обернулся таким же белым, сияющим под солнцем кварцевым песком пустыни…
Вот на пороге трактира стоит Илья, щелкает орехи. Увидев Машеньку, грустно улыбнулся ветхозаветной отчаянно-безнадежной улыбкой. Ничего не удержать. Никакие откровения не вечны. Стоит лишь отвернуться пророку, и люди снова начнут поклоняться золотому тельцу…
– Илья удивительный, – сказала Машенька, не в силах больше следить за этим непонятным раскручиванием мира. Пусть будет хоть какой-то разговор. И тут же вспомнила, что молодой трактирщик стрелял в Петю. А она уж и позабыла! Что ж такое делается?
– Да. Он странный здесь. Как годы жизни апостола Павла, – согласилась Софи, не отрывая от дороги напряженного взгляда.
– Что?! Павел? – переспросила Машенька. Прихотливость мышления петербургской девочки не единожды приводила ее в изумление. Что она предлагала ей в прошлый раз? Обидеться на германского кайзера?
– Конечно. Вы ж в монастырь собрались, не я. Знаете, во всех книжках годы жизни пишут или когда война была. Ледовое побоище – тысяча двести сорок второй. Годы правления кардинала Ришелье – тысяча шестьсот двадцать четвертый – тысяча шестьсот сорок второй. А я как-то увидела, когда Павел жил. Вы понимаете теперь, Мари?
Машенька отрицательно помотала головой.
– Ну, это же просто! Апостол Павел. Он же с Христом рядом. Смотришь, написано: пятый – шестьдесят четвертый. И глупо так думаешь – это что ж такое? Совсем на годы не похоже, как привыкли. Потом понимаешь – это он тогда жил. На пять лет моложе Иисуса. Вот и Илья. Глядишь на него, понять не можешь – что ж он здесь, почему? Особенно когда стихи читает. Вы ж, Мари, слышали… Сейчас приедем. Где этот-то, Опалинский?
– Во флигеле. Он там живет.
– Ладно. Вы к себе идите, я после к вам зайду, все обскажу, не утаю. У меня голова холодная, я все замечу. А вы уж и решать будете…
Мчатся сани. Не остановить.
Иван Парфенович так и сидел в кабинете. Надо бы и выйти по нужде, да как-то так тяжесть навалилась, что вроде и сил нет. Только что ушла Марфа, откричали, отругались, отзвенел стакан с ложкой на столе, неизменно подпрыгивающий от тяжелых ударов гордеевского кулака. Марфа никогда кротка не была и всегда ответить младшему брату могла преотменно, но нынче кричал один Иван Парфенович. Марфа все больше молчала, крестилась, крестила брата и сама гляделась такой умытой, пригожей, просветлевшей, какой он ее много лет не видал…
Машенька сама решила… Конечно, сама, кто ж ее заставит. Но почему?!! В чем ошибка? Ведь нравился же ей этот петербургский вьюнош! Нравился – все одно видели и все одно говорят. Не могли ж все сразу обмануться и лебеду за пшеницу принять… Отчего же теперь – в монастырь?
На лестнице – быстрые шаги. Кто ж так легко ходит-то?
Не то стук, не то поскребся кто, и сразу же на пороге – совсем юная девушка, летучий румянец, высокие скулы, серьезные, большие, словно ниткой притянутые к вискам глаза, выбившаяся прядь по-детски на палец намотана. «А ведь из благородного сословия! – смекнул Гордеев. – Что за диво? Откуда взялась?»
– Вы – Гордеев Иван Парфенович, отец Мари. Так? Мы не представлены, это дурно, я знаю, но времени теперь нет. Я – Софи Домогатская, вы меня не знаете, но это не важно. Ваша дочь – ангел, ангел! И как вы решились? Разное можно с людьми творить, но честь требует, чтобы они знать могли. И свои действия предпринять. Теперь ее все чувства убиты, и она из мира уйти желает. Я – против, сразу скажу. Как она вас уважает, и послушная дочь, и все такое – это дорогого стоит, я про то знаю. Теперь надо думать, как ее удержать. Вы что же намерены?
– Господи, дитятко, да ты откуда же на мою голову свалилась? – пробормотал совершенно сбитый с толку Гордеев.
– Я из Петербурга, но это сейчас значения не имеет. Я в Мари участие принимаю из-за моей к ней симпатии и вовсе ее в клобуке видеть не желаю. Ежели вы так же – да и с чего бы вам иначе-то желать? – то мы с вами получаемся союзники…
– Союзница ты моя… – вздохнул Гордеев.
От девочки шло к нему ощутимое дуновение, вроде сквозняка. Пахло весной и западным ветром.
– Я много могу, не думайте. Вы заметили, как Мари хорошо ходит? Не заметили?! Я вас не люблю! Мы с ней так старались! Она же про вас думала, не только про этого… управляющего… Что вы удивитесь. А вы и труда не взяли приглядеться! Гадко!
Подумав, Иван Парфенович вспомнил, что Машенька и вправду стала ходить легче и изящнее. И тросточка у нее в руках… Раньше не было… Что ж – этот легконогий ребенок ее чему-то учил? Для чего? Получается – для монастыря?! Глупость какая! «Я вас не люблю!» – экий детеныш забавный. Бодрый, решительный. Небось та самая, про которую Евпраксия рассказывала. Всех здесь растормошила. Немудрено. Представить, чтоб Машенька сказала: «Батюшка, я вас не люблю, вы то-то и то-то…» А эта в первый раз видит и… И что ж так в груди теснит-то?
– Чего ж вы от меня, Софья, сейчас хотите? – перемогаясь, спросил Гордеев. – Чтоб я Машеньку с Марфой в чулан запер?
– Ни в коем разе! – приняв за правду, испугалась Софи. – Эка у вас все решается! Насилием-то много ли добились?.. Здесь с чувствами разбираться надо…
– А это, уж прости меня, не по моей части. Я по делам больше…
– Да и я тоже, – союзно вздохнула Софи.
Гордеев не выдержал и расхохотался. И тут же в груди стеснило еще сильнее.
– Знаешь что, – осторожно выдыхая, сказал он, – ты пойди теперь к нему… к Дмитрию Михайловичу. Он во флигеле нынче. Поговори с ним. Может, сумеешь их как-нибудь… помирить… не знаю… коли Машенька с тобой говорить согласилась… так и… Иди, девочка. Иди…
Софи насторожилась, прищурила глаза, пристально вгляделась в лицо Гордеева. Хотела было что-то сказать, но удержала себя.
– Хорошо. Пойду.
Гордеев был уверен, что она разглядела его недомогание. Но здесь, несмотря на всю свою решительность и бесцеремонность, лезть не стала. Хотя и свернула явно неоконченный разговор.
– Спасибо тебе, – сам для себя неожиданно сказал он.
Софи кокетливо улыбнулась, присела в совершенно салонном книксене и аккуратно притворила за собой дверь.
– До-мо-гатская, – растирая ладонью грудь и шевеля губами, Гордеев повторил звучную фамилию. – Что ж с ней? Откуда?.. Евпраксия будто говорила, что она ехала за женихом, а того убили… Черт! Черт! Черт!!! – Иван Парфенович вскочил, опрокинув злополучный стакан. Стакан покатился полукругом, замер у бортика на краешке стола. – Ведь этот убитый жених Дубравин как раз жив, и именно к нему девочка сейчас и отправилась, думая, что идет объясняться из Машенькиных интересов с незнакомым ей Дмитрием Михайловичем Опалинским. А этот подлец ничего не рассказывал про петербургскую невесту… Да и к чему ему! Бог весть, как они расстались и что он с ней… А теперь Машенька… Черт! Черт! Черт!!!
– Софья! Вернись! – ни на что не надеясь, позвал Гордеев. Ясно, что легконогая девочка уже на пути к развязке.
Что ж я наделал-то! А хотел хорошего. И все правильным казалось. А получилось…
Но надо теперь пойти. Предупредить. Исправить. Машеньку оборонить…
Гордеев сделал два тяжелых шага по направлению к двери, захрипел и медленно, цепляясь рукой, сполз по притолоке на пол.
Во дворе Софи глотнула морозного, но уж по-весеннему сладкого воздуха, огляделась, отыскивая флигель. Снег уже не скрипел, а как-то влажно взвизгивал под ногами. С крыши на солнечной стороне капали звонкие капли.
Аниска у порога бани вытряхивала половики. Здесь же копошились задиристые, ожившие после зимы воробьи, выхватывали какие-то крошки.
– Софья Павловна, вы Марью Иванну ищете?
– Кыш, Анисья! – отмахнулась Софи. – Не нарушай момента!
С усилием поддерживая в себе боевой порядок, девушка направилась к флигелю. Аниска проводила Софи взглядом, округлила глаза, уронила половики на грязный, ноздреватый сугроб, привычным жестом прижала ладонь ко рту, а другой рукой подхватила юбку…
У темной, давно не крашенной двери Софи задержалась, постучала кулачком. Мокрая, оттаявшая древесина гасила звук, и ответа не последовало. Вошла. Молодой человек в зеленом сюртуке сидел у стола, отвернувшись и явно о чем-то думая. Спина его была согнута таким образом, что заставляла предположить – думы были не особенно приятными и уж во всяком случае нелегкими.
«Кажется, у Мари есть-таки шанс!» – с удовлетворением подумала Софи и решила немедленно брать быка за рога.
– Как вам не стыдно надежды обмануть! Мари вас полюбила всей душой, а вы – что ж? Про деньги и дела я слышать не желаю – но неужели же вы ей объяснить не могли?!
Молодой человек оглянулся, вскочил, запахивая сюртук и с изумлением глядя на непрошено ворвавшуюся к нему девушку.
Софи замерла на полуслове, прижав руки к груди и судорожно скомкав оборки на лифе. Вместо Дмитрия Михайловича Опалинского, управляющего и возлюбленного Машеньки Гордеевой, перед ней стоял Серж Дубравин, погибший в тайге.
Серж не сразу, но тоже узнал Софи. С петербургских времен она еще вытянулась, похудела, в лице появились отсутствующие прежде острота и определенность. И вроде бы глаза стали еще хрустальнее и умнее…
– Софи! – потрясенно сказал он. – Как вы здесь?! Почему?! Откуда?!
– Та-ак! – В необычных, растянутых к вискам глазах, видимо, мелькали расчеты. («Когда-нибудь машины такие сделают, – почему-то подумал Серж. – Считать и прочее. Заводишь туда задачу, а в окошечке – ответ…») Считала Софи прекрасно. Смотрела в корень. – А что ж вы с настоящим-то Опалинским сделали? Неужто в тайге прикопали?
– Софья Павловна! Помилуйте! Погиб он от разбойников. Я ж не убивец какой!
– Не знаю, уж теперь ничего не знаю, Сергей Алексеевич… Вижу сейчас, что Никанор-то Вере намеки делал, остеречь хотел, как вы меня в Петербурге. А она – меня, да только я по глупости ни то ни другое во внимание не приняла. Вера-то умна, но до конца разобраться не сумела, потому что в горячке лежала…
– Никанор?! Он пропал. Вы его тут видали? Вера, ваша горничная? Она тоже здесь? Но почему?!
– Да это теперь важно ли? Но как же вы здесь, с Гордеевым?.. Небось письмо какое-нибудь было или иной документ… Что ж… Было бы ясно… Но еще Мари…
Внезапно Серж почувствовал необыкновенно сильное и странное желание. Ему захотелось вернуться в холодную камеру егорьевской кутузки, лечь ничком на жесткую деревянную скамью, натянуть на голову сюртук и так лежать. Ничего не делать, ни с кем не разговаривать. И чтоб в двери был крепкий замок, который никого к нему не пропустит.
Софи смотрела с внимательным презрением. Пристукивала, по своему обыкновению, ножкой, крутила локон. Хотелось ее придушить, но Серж прекрасно знал, что никогда на такое не отважится. А с чем же она нынче к Опалинскому-то пришла? – попытался сообразить он. Опалинский ведь ее и в глаза не видал. Мари – это кто ж? Машенька, что ли?
Машенька ходила по своим комнатам, как средних размеров рысь. Глаза горели свирепым зеленым огнем, и даже кисточки на ушах, как у инженерова кота, прорезывались. Трость сжимала в руках крепко, но про хромоту и думать забыла. Скорее воспринимала ее как оружие. Вот бы треснуть кого!
В конце концов ситуация перестала даже злить, стала нестерпимой. Отчего это девочка за нее выясняет? Что ж сама-то? Стыдно! Увещевающий голос напоминал про прежнее, пьяное объяснение, но кто ж его слушать станет?! Последней каплей стала вовсе нелепая мысль, что Митя и Софи так понравятся друг другу в процессе разговора, что про нее, Машеньку, и думать позабудут.
Во дворе успела заметить Аниску, которая, грудью повиснув на заборе, возбужденно шептала что-то склонившейся к ней соседской кухарке.
В сенях флигеля, еще не разбирая слов, поняла, что разговор идет не мирный, обмерла от дурных предчувствий. Дура! Зачем послала Софи, если уж объясняться решилась?! Она ж может добра хотеть, но по природе резкая, бестактная. Юная, в конце концов. Тонких чувств не понимает, только разозлит Митю…
Митю? И тут же царапнуло, а после и холодом обдало: разговаривая с человеком в комнате, Софи называла его Сергеем, Сержем. Слышно было отчетливо. Имена не похожи вовсе. Перепутать нельзя. Кого другого во флигеле быть не могло, родной Митин голос Машенька узнала бы из тысячи.
Не думая, девушка распахнула дверь, шагнула на порог.
Люди, стоявшие друг против друга, были врагами. Давними врагами, с изумлением поняла Машенька. Но как это может быть? Из глаз Софи вылетало яростное темное пламя. Митя выглядел подавленным, погасшим. Вмиг захотелось заслонить, обнять его, оборонить от острых осколков Софьиного парадоксального ума.
– Ну что ж мы теперь делать будем, Сережа, несостоявшаяся моя любовь? – язвительно спросила Софи, не заметив появившейся в дверях Машеньки.
Серж – заметил, побледнел до земляной, неживой серости.
– Почему вы его Сережей называете? – кротко спросила Машенька. – Его же Митей зовут.
– Да-а?! – Софи оборотилась к ней, мгновенно оценила ситуацию, волей приглушила бушующее в глазах пламя. Сказала почти мягко: – Вам много узнать придется, Мари. Вы сядьте, если вам надо…
– Ничего, я так… – сказала Машенька и покрепче сжала рукоять трости.
– Позвольте представить, – Софи картинно вытянула руку, развернула тонкую, аристократической формы кисть, – мой давний петербургский знакомец – Сергей Алексеевич Дубравин, погибший во время злодейского нападения разбойников нынешней осенью.
– Погибший… – потрясенно прошептала Машенька.
В голове ничего не укладывалось, метались какие-то обрывки мыслей. Хотелось заплакать, но и слезы куда-то подевались…
– Но, как видите, жив-здоров и даже довольно упитан. – (Серж мучительно поморщился, и эта гримаса эхом отразилась на лице Машеньки.) – Чего не скажешь про настоящего Опалинского, который, надо думать, давно уж в болоте сгнил…
Поскольку всей картины Машенькин мозг охватить был не в состоянии (в отличие от Софи она не умела отключать чувства в угоду мыслительной машине), то из всего происходящего выделилась одна, но, как показалось, самая важная сторона.
– Что ж, получается, он и есть ваш, Софи, жених, за которым вы в Сибирь ехали?
– Ах, Мари! Успокойтесь! – Язвительная усмешка Софи ранила острее бритвы. – Не был он никогда моим женихом. И уж не будет, поверьте. Коли еще желаете, берите насовсем. Только как бы вам декабристкой в результате не оказаться…
– Декабристкой?
– Ну, помните же, это у вас здесь, близко. Жены декабристов за ними из Петербурга в Сибирь ехали, на каторгу…
– На каторгу?!!
– Да Мари же! – Софи топнула ногой. – Ну что вы, в самом деле! Смотрите сами сюда. Господин Дубравин здесь у вас, как я понимаю, по чужим документам живет, чужое место занимает. Разбойники его отчего-то пощадили, а камердинер его – Никанор – Вера моя с ним близко знакома, – у здешних разбойников уж заметной фигурой становится. Что между ними теперь за сношения, а?
– Софи! Да я вообще о Никаноре не знал! – воскликнул Серж (и Машенька ему тут же поверила). – От вас только услышал!
– Настоящий Опалинский и с ним люди убиты, и обстоятельства известны только вот с его слов. А на его слово полагаться, как мы теперь знаем…
– Митя… То есть Сергей… Алексеевич… – спросила Машенька, до которой совершенно независимо от рассуждений Софи дошел следующий кусок головоломки. – Так вы, значит, с батюшкой ни о чем касательно меня не договаривались? Это тот Опалинский…
– Да, конечно. Я и знать не знал об их планах… Машенька… Поверьте…
Девушка с мутными от потрясения глазами подалась к нему.
– Остыньте, Дубравин! – резко скомандовала Софи. – Мари, где ваши мозги?! Подождите, по крайней мере, пока он объяснит все обстоятельства исправнику и полицейским чинам, а после уж бросайтесь в его объятия. Вспомните, намедни я вас на дороге к монастырю завернула. Нынче на каторгу за суженым спешите? Обождать никак нельзя?
«Господи, какая же она противная! – с досадой подумала Машенька. – А самое поганое, что, кажется, опять права… Как бы хорошо, чтоб она нынче куда-нибудь делась! Пусть Митя… то есть Сережа… всем все наврал (но не убивал он никого – это я точно знаю!), но ведь мне-то он не врал ничего и не брал меня в довесок к деньгам и должности… Значит, между нами-то все правдой было и нынче не стои́т ничего… Кроме Домогатской… А ведь она, наверное, на него в полицию донесет…»
Дальше мысли завихрились такие, что Машенька даже испугалась и принялась судорожно собирать обрывки уже не мыслей, а молитв. Софи смотрела так, как будто бы читала у нее в душе, как в открытой книге. Ее взгляд бесил и одновременно пугал своей безжалостной определенностью. Серж тоже выглядел испуганным. Машенька опять озлилась. «Что за чепуха! Мы, двое взрослых людей, которые могут составить друг другу счастие, боимся этой петербургской пигалицы!»
– Софи, я вас прошу нас оставить. Нам теперь надо без вас поговорить. – Машенька вложила в свой голос всю доступную ей надменность. И ошиблась. Мягкая озабоченность и печаль могли бы принести ей немедленную победу.
Конкурировать же с петербургской аристократкой в надменности не стоило. Софи вздернула подбородок.
– Ошибаетесь, Мари. Опалинский, дворянин и горный инженер, – то было ваше дело, не спорю. А мещанин Серж Дубравин без определенных занятий, проведший у нас в Петербурге сезон и располагавший при том изрядными средствами… Извините! У меня к нему вопросов не меньше вашего. Да тут и еще одно заинтересованное лицо есть. Отец ваш – Иван Парфенович. Ему, я думаю, тоже интересно будет, что за змий у него в доме завелся…
Серж собирался что-то сказать, Машенька подняла руку в протестующем жесте, защищаясь и возражая, Софи состроила пренебрежительную гримаску и изготовилась эти возражения отмести… Никто ничего не успел.
Со двора послышался пронзительный крик Аниски:
– Сюда, люди! Хозяину плохо! Помира-ает!
Ничего не говоря и даже не обменявшись взглядами, все трое бросились вон из флигеля. Софи, как самая ловкая и быстрая, бежала впереди всех.