– Марья Ивановна! Сестрица Машенька!

Маша вздрогнула. Взгляд, пристывший к мутному окну, с трудом оторвался от него, она обернулась. Шорох внизу… Кажется, кто-то ее позвал? Или показалось? Голос не похож на Петин, а кроме Пети, некому. Где же он все-таки? Когда все уехали, она пыталась его искать. Ходила по комнатам, заглянула в чулан, в подклеть. У тетки спрашивать было бесполезно – та молилась, не вставая с колен, ничего не видя и не слыша.

Маша понимала, что тоже должна молиться. Но не получалось почему-то. Внутри будто все замерзло, и мысли не складывались в слова. Только один вопрос – опять и опять, тупо, будто стук капели по подоконнику: зачем я здесь? Почему не с ними? Почему Софи послушалась? Она – там, а я – здесь… Почему?

– Машенька!

Вот – снова! Это в самом деле ее зовут, и это не Петя! Она кинулась к двери. Шаль зацепилась за что-то, слетела с плеча – она не заметила. Ступеньки… она их тоже не заметила, тех самых ступенек, по которым еще недавно спускаться была целая проблема. Вбежала в нижнюю гостиную, огляделась.

– Кто здесь?

И застыла, увидев Петю.

Брат лежал, раскинувшись, на широком диване. Взгляд широко раскрытых глаз уперт в потолок. За короткий миг Маша испытала – одно за другим – три сильных чувства. Сперва – ужас: и с ним неладно! Потом, почуяв сивушный дух, – облегчение. И тут же – такую лютую ненависть к братцу, что едва не задохнулась.

– Приди в себя! – Она хлестнула его по щеке – раз и другой, без всякой пользы. Схватила со стола кувшин с брусничной водой…

Но тут ее снова позвали, теперь было понятно откуда – из сеней, и она, прижав к груди разом забытый кувшин, побежала на зов.

– Сестрица, это вы? Вы меня помните? Как лошадку мне подарили…

Маленькая фигурка выступила из полумрака. Маша и впрямь признала ее не сразу.

– Я – Ваня! Я прибежал сказать, чтоб они туда не ехали! А они уже…

– Ванечка, господи.

Маша наконец узнала мальчика. Быстро взяла за руку. Так тепло стало – хоть одна живая душа! И слезы, что замерзли комом где-то в горле, вдруг растаяли и оказались близко.

Но он ведь не просто так пришел! Он сказал…

– Ванечка, что?

– Их убьют всех! Там… понимаете, они хотят батюшку нашего погубить и господина Опалинского. Для того и бунт затеяли! Я боялся… думал, а вдруг мне тогда почудилось… и вдруг… Бежать же надо!

Мальчик глотал слова, вцепившись Машеньке в руку, круглые глаза его расплывчато блестели.

– Погоди, успокойся. Кто – они?

– Да Полушкин же! Николай Викентьич! И…

– Да?

Маша прижала к губам стиснутый кулак. Удивления не было. Почему-то показалось – она всегда это знала. Торжественный Николаша, с трудом подбирающий слова: я пришел нынче, чтобы предложить вам венчаться… дело не терпит отлагательств… Такой красивый, золотые волосы волной на лбу, лазоревые очи сверкают.

Лазоревые! Она засмеялась. Вогульский-то шаман был прав, оказывается.

– Сестрица, вы чего?

– Ох, прости, Ваня, прости. Я сейчас… Сейчас поедем!

Она бегом вернулась в гостиную. Размахнувшись, выплеснула брусничную воду из кувшина Петруше в лицо. Тот вскинулся, замычал, таращась на нее бессмысленно.

– Т-ты… чего?

– Петя, очнись! Поедем! Бунт на прииске! Николаша… Ну пожалуйста!

Петя, мотая головой, попытался усмехнуться. С трудом поднял руку и многозначительно погрозил ей пальцем:

– Никола-аша! И ты тоже… с ним? Отцеубийство? Не допущу!

– Так ты знал! – тихо ахнула Маша.

От двери донесся Ванечкин невнятный вскрик.

– Это неправда, – убеждала она минут пять спустя то ли себя, то ли Ванечку, хватая с вешалки шубу и уже не оглядываясь на дверь в гостиную, из-за которой слышалось пьяное бормотание Петруши, – неправда, ты ведь слышал! Не смог он. Он жениться хочет… на этой еврейке. И пусть женится, пусть ему будет хорошо. А мы сейчас поедем… Кто хоть дома-то? Аниска! Ты где? Аниска!

Она выбежала во двор, потом опять – в дом. И отыскала-таки Аниску, вовсе ополоумевшую в кладовке. Услыхав, что барышня собралась на прииск, та взвыла белугой. Но отговаривать не решилась – все возражения примерзли к языку, едва увидела Машенькин взгляд, яростный и тяжелый, точь-в-точь как у Ивана Парфеновича. Обрадовалась было, что ехать не на чем: из лошадей один Петрушин Соболь, и того не во что запрягать, не в летнюю же таратайку. Да и запрягать ни Маша, ни Аниска не умели.

Однако Машу это не остановило.

– Верхом поеду. Ну-ка, помоги…

– Да вы что?! Барышня! Да господи… – Аниска только хлопала глазами, глядя, как она распутывает повод, кое-как прикрученный к коновязи пьяным Петей. Потом, опомнившись, бросилась к Соболю, ухватила его за гриву: – Не пущу! Убьетесь! Сама поеду!

Маша, полоснув по ней глазами, хотела сказать что-то резкое. Но вдруг смягчилась.

– Пойми, это мое дело. Помоги лучше.

Дорогу развезло, но умный Соболь знал, где скакать. Маша им и не управляла. Сказать по правде, она и вперед-то не глядела толком: перед глазами все плыло, каждая ветка норовила хлестнуть по лицу. Но главное было не это, главное – удержаться в седле! Дело совсем непростое, когда трясешься и подпрыгиваешь беспрерывно и стремена каждый миг норовят выскользнуть из-под ног. Они с Аниской их подтянули, да, видать, плоховато. И все-таки она не падает, она едет! Приближается к прииску. Маша почему-то была уверена, что, если доберется благополучно, все будет хорошо. Что «все», она не уточняла даже мысленно.

Воздух потемнел, с неба посыпался дождь пополам со снегом. Еще немного, еще… Осторожнее, Соболь! Она пригнулась, вцепившись в гриву. Совсем некстати начала болеть нога. Она и забыла, когда в последний раз это было, а тут… Почему – ясно, только могла бы и подождать! Ничего, потерпим. Господи, помоги!

Обнаружив, что снова может молиться, она воспряла духом. Молитва выходила короткая: Господи, прости, Господи, помоги. И еще: спасибо, Господи, за все, что Ты мне дал хорошего. И пусть они будут живы.

Она и не заметила, как одолела почти весь путь. Сырой ветер, в очередной раз налетев коротким порывом, донес разноголосый то ли крик, то ли плач. Ну да, вон он, поселок! Людей-то сколько… Она невольно выпрямилась, натягивая уздечку. Соболь перешел на шаг.

Людей было слишком много. Так много, что отдельно никого не разглядишь, будто ворочается и вопит многоглавое чудище, к которому не то что приближаться – глядеть на него страшно! Впрочем, этот страх был скорее теоретический. Практически она, напрягая глаза, пыталась все-таки увидеть кого-то из своих – отца, Митю… она по-прежнему говорила про себя «Митя», все последние разоблачения как-то выветрились из памяти – до лучших времен. А еще ее беспокоило то, как она будет слезать с коня. Что одна не справится, это ясно. Хотя нога уже не болела; точнее, Маша ее просто не чувствовала, как и почти всего остального тела! Может, и не надо слезать? Тогда ведь и вовсе никого не найдешь, сразу в этой толпе утонешь…

Соболь громко фыркнул. Маша, вздрогнув, наклонила голову – и наткнулась на чужой взгляд.

Незнакомый человек держал за повод ее коня. Молодой, высокий, в худом крестьянском полушубке, но на мужика совсем не похож. Лицо – как у ангела с иконы.

– Marie, c’est vous, – сказал он тихо, будто задыхаясь, – pourquoi vous êtes ici?

Он смотрел на нее восхищенно, качая головой. Потом отвернулся. Кажется, ему очень нравилось то, что вокруг происходило. А она как-то разом вдруг почувствовала, как сильно промокла и продрогла, и боль снова впилась в ногу горячими иголками. «Не хочу ничего этого, – прошептала она беззвучно, тряхнув головой. – Не хочу! Этот человек… Нет! Митя, где ты, Митя?»

– Помогите мне, я должна слезть с лошади, – быстро сказала она, протягивая незнакомцу руку.

Кажется, он слегка растерялся. Сейчас начнет, как Аниска, меня уговаривать, подумала Маша нетерпеливо. Но он не начал. Она снопом свалилась на него с седла и на короткое время оказалась в его объятиях, вдохнула запах старой овчины и давно не мытого, нездорового мужского тела. И отшатнулась, едва устояв на ногах. Что-то мигнуло перед глазами ярким живым пятнышком. Свечка… Свечка в ледяном храме?

В следующий миг она вспомнила, зачем приехала, – и все тут же вернулось на свои места, человек рядом перестал быть важным. Она попыталась сделать шаг. Ноги – как чужие, совсем не хотели двигаться. Какой-то мальчишка, голося, пробежал мимо, толкнул ее. Незнакомец мгновенно подхватил под руку, она крепко взялась за него.

– Пожалуйста, пойдемте! Они там… мне нужно найти…

Кажется, она говорила еще что-то, и он что-то отвечал. Они пробивались сквозь толпу, кто-то узнавал ее и давал дорогу. Она искала глазами – отца, Митю, Николашу. Не было никого.

Затылки, плечи, спины. Густой запах пота и перегара. Радостная злоба и острое любопытство: что еще будет? А если вот эдак?.. Сухой треск выстрела. Мефодий с ружьем… Мефодий! Маша встрепенулась, увидев наконец-то знакомое лицо. Но почему у него ружье? Неужто это он стрелял? Она хотела крикнуть, позвать его, но тут люди вокруг внезапно притихли, и Маша, невольно повернув голову – туда же, куда и все, – увидела на крыльце конторы инженера Печиногу.

В руках у него тоже было ружье. Но начал он не стрелять, а говорить. Громко, отчетливо и – совершенно непонятно. Маше сперва даже показалось, что не по-русски. Кто-то рядом с ней пьяно заржал – и тут же захлебнулся: народ желал слушать, хотя не понимал, как и она, ничего, и все отчетливее наливался злобой.

А Маша вдруг все поняла. И задохнулась от жалости. Господи, ведь он оправдывается. Быстро перекрестившись, она рванулась вперед. Было ясно одно: если вот сейчас, немедленно чего-то не сделать, будет поздно!

Уже – поздно. Женский голос, рев, стоны… Кажется, Митя что-то кричит… Выстрел!

Брызги крови на снегу. Этот снег – бурый, истоптанный, перемешанный с грязью – вдруг резанул ей глаза немыслимой белизной. Уже было такое, подумала она с отстраненным удивлением. Совсем недавно было! Вязкий, замороженный воздух… Софи бежит куда-то, и я не могу ее догнать, а потом она упала, и ягоды… Софи? Почему Софи? Там же Матвей Александрович! Это его кровь.

Его убили.

Она поняла это сразу. Но продолжала упрямо проталкиваться вперед. Какая-то громоздкая преграда выросла перед ней, она ухватилась за нее и только тогда сообразила, что это – отцовские сани. И увидела отца, лежащего навзничь. Голова запрокинута, точно как у Пети, оставленного дома… Как у только что убитого инженера.

Это не он, подумала Маша, глядя на неподвижное, ровного желтоватого цвета лицо, с которого почему-то исчезли все морщины. Это просто оболочка, а он уже не здесь. Он умер.

– Он умер, – сказала она, поднимая голову.

Наверное, он был виноват перед ними. Иначе они бы не пришли сюда и ничего этого бы не случилось. Только вот теперь он умер, а они стоят и смотрят. А Матвей Александрович? Он – тоже виноват? Зачем – его?

Вокруг было по-прежнему тихо. Она как-то вскользь подумала, что это неправильно: должен быть шум, вопли, выстрелы. Почему они молчат? Смотрят на нее. У них, оказывается, все-таки есть лица.

1884 год от Р. Х., апреля 3 числа, г. Егорьевск,

Ишимского уезда, Тобольской губернии

О Элен!

Так это странно и страшно, то, что произошло. Я до сих пор не совсем еще пришла в себя и пишу-то к тебе главным образом для того, чтобы привести в порядок свои мысли и чувства. Не обижайся, ради бога, из дальнейшего ты поймешь, что никакой тебе обиды тут нет, и кто хочешь, получив наше с тобой образование и воспитание, растерялся бы и себя забыл, с этаким повстречавшись.

Мне, однако, надо теперь быть в совершеннейшем порядке, потому что того от меня другие ждут. А им более, чем мне, покой надобен и утешение. Вот я и стараюсь. А ты уж… В общем, ты меня всегда принимала как есть и нынче, я думаю, постараешься.

Попытаюсь описать все по порядку, а то, что тебе точно непонятно будет, разъясню потом, в следующем письме. Нынче же для меня главное – самой разобраться. Прости еще раз.

31 марта на Мариинском прииске Гордеева случился бунт. Отчего да почему – я толком и не поняла. Петропавловский-Коронин мне после разъяснил, что никаких специальных для этого причин будто и не нужно, а такова, мол, стихия народного возмущения. Про стихии, конечно, ему виднее, а только я лично полагаю, что немалую руку ко всему этому приложил бесследно исчезнувший Николаша Полушкин. План у него был какой-то тонкий, а цель, насколько я поняла, – жениться на Маше Гордеевой, самого Гордеева и Петю с дороги устранить и стать всему (делу и деньгам) хозяином. Все теперь гадают: ежели он к тому стремился, так отчего же отцово-то дело принять не захотел? Но душа человеческая темна, а где нынче Николаша, у которого спросить и которого полиция ищет, – одному Богу ведомо.

Поводом для бунта послужила смерть от чахотки какого-то рабочего, которого накануне не то ударил, не то просто толкнул инженер Матвей Александрович.

А у Ивана Парфеновича Гордеева как раз перед бунтом случился удар или с сердцем что-то (тут я опять же не поняла, но только после узнала, что все того, оказывается, давно ждали. А на вид-то он крепок был, как дуб у Лукоморья, к которому кота привязывать).

И тут же одновременно оказалось, что управляющий Опалинский – наш с тобой общий знакомец – блестящий Сергей Алексеевич Дубравин (как выяснилось, мещанин и мошенник, но это отдельная история, я ее тебе позже расскажу, чтоб не запутаться).

В общем, все завязалось узлом, как в хорошем романе.

Все поехали на прииск. И твоя сумасбродная подруга Софи – тоже. Куда же без нее?

Теперь опишу декорации и полный состав участников спектакля, как они мне представились в начале действия, сразу после подъема занавеса (ужасно! ужасно! но не могу отделаться от мысли – что-то театральное во всем этом было, я в какой-то момент даже стала мысленно декорации и реплики подправлять).

Стало быть, конец весеннего дня. Подмораживает. По небу несутся клочкастые тучи. Дует ветер. На лицах и фигурах бегучие темные тени. Черно-серо-коричневые тона. Кричат дерущиеся из-за гнезд вороны. По всему поселку брешут собаки, которым передается людское возбуждение. Все люди собрались у большого бревенчатого сарая, в котором с разных концов размещаются контора и лаборатория.

С одной стороны, естественно, взбунтовавшиеся рабочие. Почти все пьяны, дики, страшны и оборванны, как черти в преисподней. У некоторых уже отчего-то лица разбиты, другие какие-то песни поют, а еще у одних изготовлено какое-то воззвание на измятом листке, которое они нам после совали. Среди этих кошмарных уродов мелькают неожиданные образы: Николай Полушкин с порочной улыбкой на лице; камердинер Сержа Никанор (его мне Вера указала) – лохматый, звероподобный мужик, типа хтонических чудовищ; «гражданин», давеча приезжавший к Коронину; и, наконец, совсем юный, изможденного вида человек с совершенно аристократическим, тонким лицом и умными больными глазами.

С другой стороны: умирающий Гордеев в санях; Серж Дубравин с победительной, обаятельнейшей улыбкой, которую ты, должно быть, помнишь; двое слуг Гордеева и приисковый мастер Капитон Емельянов, перепуганные почти до медвежьей болезни; в других санях – Леокардия Власьевна со сжатыми в нитку губами и корзиной медикаментов; Софи Домогатская без всяких чувств и характеристик; закутанная в полушубок Вера с впалыми желтыми щеками; Наденька Златовратская, раздувающая ноздри, с пылающими глазами.

Само действие было сумбурным и плохо поставленным. Гордеев, приподнявшись в санях, пытался выяснить, где находятся Печинога и хозяева лавки (родственники гордеевского приятеля-самоеда). Рабочие, увидев Ивана Парфеновича, вроде бы слегка пришли в чувство, выдвинули каких-то самодеятельных ораторов и стали говорить что-то про штрафы, пенсии, гнилую солонину, безопасность в раскопе и прочие насущные, вполне понятные для приискового люда вещи. Гордеев при посредстве Емельянова и Дубравина начал что-то выяснять и обещать. Какое-то время казалось, что тем все и обойдется.

Но вдруг (я со стороны смотрела – как будто спичку кто поджег) все как-то сразу смешалось. Николаша куда-то исчез, а после появился с незначительным человечком, которого взашей почти вытолкнул вперед толпы. Человечек отчаянным голосом начал Гордеева в чем-то обвинять, как будто тот у него что-то такое несусветное украл. Иван Парфенович, вместо того чтобы человечка окоротить, покраснел, потом побледнел и откинулся в сани. Человечек тут же испарился, словно морок, а толпа опять возбудилась и начала что-то нечленораздельное орать.

Знаешь, на какой-то момент она (толпа) отчетливо сделалась единым живым существом, у которого было много рук, голов, глоток, но почему-то совершенно не было мозгов. Коронин что-то такое рассказывал про колонии клеток, которые в океане плавают, вертят специальными хвостиками и жрут все что ни попадя. Вот это оно и было. Я видела такую колонию из людей впервые в жизни и не хотела бы увидеть еще раз.

Каденька с Надей бросились к Гордееву, я же вылезла из саней и отошла в сторону, к невысокому обтаявшему сугробу, с которого все было видно (на нем, еще до меня, стояли две молодые бабы. Одна, с тусклыми глазами, молча лузгала орешки, другая подпрыгивала, почесывалась и непрестанно повторяла: «Ах ты ж господи! Ну ах ты ж господи!»).

Дальше все произошло очень быстро (или мне так показалось). Дубравин попытался занять место Гордеева и вступить в переговоры с рабочими. Кто-то призывал послушать его, но остальные были так возбуждены (да еще и подзуживаемы кем-то изнутри – я уверена), что протестующе завопили, перекрывая голос Дубравина, и кинулись на крыльцо конторы, таща с собой почему-то хворост и факелы. Насколько я сумела понять, они хотели поджечь контору и лабораторию, чтобы сгорели все документы. Зачем им это было надо – мне и по сей день не ясно (но я так поняла, что толпа действует не на основе продуманных решений, а руководствуется инстинктивными импульсами, так что и рассуждать об этом нечего). Впрочем, к этому часу у них уже был какой-никакой опыт, так как дотла сгорела одна из питейных лавок.

Увидев, что опасность становится нешуточной, каждый из участников отреагировал на свой лад. Емельянов и один из слуг Гордеева попросту сбежали под шумок и затерялись в толпе. Другой слуга – Мефодий – достал откуда-то из саней ружье и дрожащими руками принялся прицеливаться в толпу (это ее еще больше разъярило). Я завизжала по-индейски, отвлекая на себя внимание и надеясь, что Надя и Каденька успеют убежать (обе бабы одинаково проворно отпрыгнули от меня. Старшая от испуга подавилась шелухой от орехов). Однако, вместо того чтобы бежать, глупая Леокардия вылезла вперед, назидательно подняла тощий палец и принялась что-то вещать, взывая к милосердию и, кажется, напоминая собравшимся о своих заслугах перед народом. Бледная как полотно Надя между тем не оставляла своих попыток оживить Гордеева.

Ближайшие к Леокардии пьяницы похабно заржали. Мефодий выстрелил поверх голов людей. Толпа завопила так, как будто этим выстрелом он мучительно ранил по крайней мере треть собравшихся. Стало очевидно, что сейчас отважного дурака Мефодия попросту разорвут в клочки. Не пощадят, впрочем, и женщин.

В этот же момент совершенно непонятно откуда на крыльце появился Матвей Александрович Печинога вместе со своей собакой. В руке он тоже держал ружье, но у него оно выглядело в сто раз опаснее, чем у Мефодия. Да и оскаленные клыки Баньши вместе со стоящей дыбом шерстью никакого доверия не вызывали. Толпа отшатнулась. Инженер поднял свободную руку и заговорил. Если бы к его внутренней силе и уму Господь пожелал наградить его хотя бы десятой долей того красноречия, которое Он столь щедро отпустил ничтожному Дубравину, то далее ничего не случилось бы. Но увы! Бедный Матвей Александрович совершенно, совершенно не умел говорить с народом! Даже я с трудом понимала то, что он говорит (хотя голос у него был весьма звучный, а рабочие внимательно прислушивались).

Сказал Печинога приблизительно следующее (все крайне сумбурно и без всякой последовательности): пусть женщины и слуга везут Гордеева домой. Он сильно болен и, может быть, умрет. Пусть также выпустят запертых в погребе, избитых молодых самоедов (лавочников – родственников Алеши) и отпустят их восвояси. Иначе кто-то из них тоже может умереть, и тогда многие пойдут на каторгу за убийство. Рабочий Веселов умер потому, что такова была его планида. Если всем для искупления и остановки текущего безумия так нужна кровь и чья-то жизнь, то вот он, инженер Печинога, души у него, как известно всем собравшимся, нет, так что можно попробовать его убить. Вполне возможно, что его собственная планида этому соответствует. Существует нехорошее дело, которое затеяно на прииске не без его, Печиноги, участия. Связано это дело с молодыми Полушкиным и Гордеевым, и доверять им нельзя. Управляющему Опалинскому тоже следует уехать с женщинами, так как его убийство, по-видимому, входит в часть этого плана. Сам Печинога только сейчас разобрался, что все это значит, а раньше думал, что просто сменится на прииске власть, и все. Может быть, даже что-то удастся улучшить. Например, дисциплину и повысить выработку. Всем рабочим следует разойтись и сидеть по домам; когда прискачут казаки, трудно будет найти конкретных виновников.

Я думаю, даже тебе, Элен, ясно, что подобная речь никого вдохновить не смогла, а только запутала и еще больше обозлила. Все оскорбления, которые возможно вообразить, посыпались на голову несчастного инженера. Он же стоял и как-то странно улыбался. Баба, которая твердила: «Ах ты ж господи!» – дернула меня за рукав и со страхом прошептала: «Гляди, тетради при ём нетути! Что-то будет! Ах ты ж господи!»

Почему-то от ее слов у меня по спине пробежали мурашки.

Тем временем, спокойно раздвигая толпу, на крыльцо, как луна, взошла Вера, про которую я, как всегда, успела позабыть. При виде ее по толпе пролетело что-то вроде шелеста. Стало понятно, что все знают про ее отношения с Печиногой и вроде бы еще что-то, чего не знаю я. Выступление Веры было предельно коротким. Она сказала две или три фразы, которые я не могу повторить (они были подозрительно похожи на заклинания) и которые каким-то неведомым образом разом умерили градус шторма едва ли не вполовину. Но тут, размахивая ружьем, что-то завопил мужик, которого Вера указала мне как Никанора. Даже на фоне собравшегося сброда он выглядел совершенно рехнувшимся. Дубравин с воплем «Никано-ор!» едва ли не ласточкой кинулся в толпу, пытаясь предотвратить неизбежное.

Далее последовала безумная сцена в стиле «Умри, несчастная!!!».

Полицейское расследование идет полным ходом, и все видели одно, но я до сих пор не уверена, что в Веру (в инженера) стрелял именно Никанор. Никанор, впрочем, тоже выстрелил, но смотрел он при этом куда-то в сторону и туда же стрелял. Перед самым выстрелом Печинога резко шагнул вправо и заслонил Веру собой. Упали они вместе. В толпе закричали. Баньши жутко завыла и попыталась заползти на упавшего хозяина и прикрыть его своим телом. К крыльцу разом бросились я, Николаша и откуда-то взявшийся фельдшер. Я сразу же поняла, что Вера без памяти, но от пули не пострадала, и велела Мефодию отнести ее к саням. Фельдшер и Каденька склонились над инженером. (Баньши отошла в сторону и сразу же легла с мертвым выражением на морде. Зрелище душераздирающее, но на нее никто не смотрел.) Николаша стоял на коленях, держа голову Печиноги, кривил рот в сардонической улыбке и сказал странную фразу, которую я не поняла, но запомнила: «Ему бы понравилось, даже если б и выбрать мог. Он так и хотел».

На губах инженера пузырилась кровь. Он пришел в себя всего на мгновение, отчетливо сказал: «Все тебе… Вера моя…» – и умер. Я разрыдалась. Каденька грызла платок и выплевывала клочки.

Внезапно Надя, дикая и прекрасная, как лесная кошка, выскочила из саней, вспрыгнула на перила и закричала в толпу резким пронзительным голосом (напомнившим мне голос матери):

– Иван Парфенович умер! Матвей Александрович убит! Вера вот-вот ребенка потеряет! ВЫ – ЛЮДИ ЛИ?!! ВЫ ЭТОГО ХОТЕЛИ?!!

Рабочие явно были потрясены произошедшим. Толпяной угар гас в их глазах, каждый силился понять, как же это все получилось. Задние ряды потихоньку расходились.

Откуда-то в толпе образовалась Машенька Гордеева. Рабочие от нее пятились, как от привидения, и вокруг гордеевских саней сразу стало пусто. Увидев отца неживым, Машенька не стала голосить (я, честно, этого опасалась, боялась, что у самой нервы не выдержат), а просто замертво повалилась рядом. Я попросила все того же Мефодия уложить ее рядом с Верой, но тут прибежал Дубравин, который гонялся за Никанором, но не догнал (или не сказал об этом), и принялся вокруг Машеньки хлопотать. Я вздохнула с облегчением и пошла к Вере.

Спустя еще короткое время в поселок вошла казачья сотня из Большого Сорокина.

Все, прости, более не могу. Остальное – потом.

Засим остаюсь любящая тебя неизменно

Софи Домогатская