1884 г. от Р. Х., мая 12 числа, г. Егорьевск,

Ишимского уезда, Тобольской губернии

Здравствуй, милая моя подруга Элен!

Давно не писала тебе, в чем каюсь и извиняюсь несчетное число раз.

Жизнь не то чтобы балует меня разнообразием и всякими захватывающими интересностями. Но мне, кажется, того нынче и не надо. Тебе небось трудно поверить, что это я пишу, Софи Домогатская, но тем не менее – так.

Живем мы спокойно, отходя понемногу от тех ужасов, которые случились на исходе зимы. Я по-прежнему учу самоедских детишек, но вскорости занятия на лето естественным порядком прервутся, и надобно мне будет искать другое дело. Развлечения же наши и досуг обычные для здешних мест. Пока лежал снег, мы с Надей и Варварой ходили в тайгу. Они научили меня сносно бегать на здешних плетеных лыжах, которые не проваливаются даже при самом слабом насте.

И днем и ночью лес удивительно хорош. Зимой он нем, а весной – наполнен таинственными для меня, но ясными для здешних жителей звуками. Валежины, пни и малые хвойные деревца, укрытые оплывшими снежными шапками, похожи на диковинных зверей. В сумерках они голубеют и начинают шевелиться – сверкать глазами, вилять хвостом, притопывать лапами и прочее. В такое время озорная Варвара любит остановиться и рассказывать всякие страшные сказки своего народа. В самом ужасном месте она ловко бросает шишкой или веткой в нужное место (глаз у нее самоедски безошибочный), и на нас с Надей, засыпаясь за шиворот, с шумом падают тяжелые мокрые комья снега. Сказки я после записываю, как запомнила. Иногда Варвара мне диктует, но дома в тепле у нее такого куража, как в лесу, не бывает никогда. Надю она злит и иным, забавным и для меня способом. Сама Варвара почти неграмотна (хотя иногда мне кажется, что и тут она лукавит), но весьма близка с отцом, который любит читать вслух или рассказывать дочери о прочитанном. Любимым вечерним чтением Алеши, по словам Варвары, являются статьи господина Петропавловского-Коронина и его ссыльных коллег-единомышленников, в которых они то отрицают наличие у инородцев потенций к развитию, то сообщают, что они предрасположены к пьянству по изначальной примитивности устройства, то сетуют на недостаточное внимание властей к проблеме нравственного вырождения самоедов. Все эту галиматью Алеша прочитывает самым внимательнейшим образом, посасывая трубочку и посмеиваясь. Надя на рассказы Варвары шипит как закипающий чайник, но сделать ничего не может, кроме того лишь, чтобы попытаться зарыть рассказчицу в снег. Но тут я прихожу Варваре на помощь и, отойдя подальше, кричу, что червяки, толстые розовые земляные червяки – это самое то, чем следовало бы Ипполиту Михайловичу по чести заняться, а людей пусть бы оставил в покое… На две стороны Надя сражаться не может и лишь глотает бессильные слезы…

К ночи над лесом восходит луна и случается изумительная вещь: на снегу появляются угольно-черные лунные тени. Зеленоватый свет скользит между стволов, а мы с Надей и Варварой сразу делаемся похожими на русалок. Совершенно колдовской мир, из которого не хочется уходить, но и оставаться в нем надолго как-то сладостно-больно. «Ночь – время любви и сказок» – так объяснила мои ощущения мудрая Варвара.

Когда дует влажный ветер и температура колеблется возле нуля, происходит иное. Повисшие на ветках капли к ночи замерзают в ледышки, ветер колеблет их, они стукаются друг о друга, и над всем лесом плывет диковинный и очень тонкий хрустальный звон, от которого хочется плакать светлыми слезами. В такие минуты я всегда разговариваю с Эженом. Мне много надо сказать ему, и он всегда отвечает. Мне хорошо говорить с ним.

Не думай, что я сошла с ума, так было с самого начала, просто я не в силах была об этом писать. В каком-то смысле он теперь живет внутри меня. И папа тоже. Помню, я удивлялась, что никогда не откликается Дубравин, но нынче-то мне ясно почему.

Смешно. Ты уж, наверное, поняла, что я описываю красоты природы лишь потому, что не решаюсь приступить к описанию людей и их чувств. Слишком близко еще то… И слишком неловко мое перо… События описывать относительно легко. Чувства, которые являются как бы последействием случившегося, – куда труднее. Как говорил покойный Иван Парфенович: «Я больше по делам…»

Гордеева схоронили на егорьевском кладбище. Машенька и Петя собираются поставить там что-то вроде часовни и памятника и уже послали заказ в Екатеринбург, чем очень обидели местного мастера – отца Павки и Миньки.

Полиция провела расследование обстоятельств бунта и смерти Печиноги, Веселова (на этом настояли рабочие) и еще одного молодого человека – лавочника-самоеда, который скончался от полученных побоев. Всех свидетелей (и меня тоже) долго расспрашивали, а главных вызывали к исправнику и земскому. Николашу Полушкина так и не сумели сыскать. Кроме его побега, на него указывали побочный сын Гордеева Ванечка и предсмертная речь инженера Печиноги.

Никанора задержали казаки, а странный изможденный юноша, который так выделялся в толпе рабочих, бесследно исчез вместе с неприметным человечком, говорившим с Гордеевым перед самой его смертью, и беглым казаком по кличке Рябой, который принимал участие в ограблении кареты (на него, усмехаясь, указал Никанор, добавив, что, мол, ищи ветра в поле).

Дубравина после всех событий (особенно когда схватили Никанора) трясло так, что мне казалось – он вот-вот в обморок упадет, как Мари Оршанская перед встречей с кавалером. Я решила пока не вмешиваться из интересов Машеньки Гордеевой и, главное, в уважение памяти ее отца. Он хотел, чтоб они сами разбирались, и в том видел надежду для сохранения дела своей жизни и счастья дочери. Кто ж я такая, чтобы последнюю просьбу человека не уважить?

Как они там разбирались – не знаю, но удивительнее всего то, что Никанор хозяина на следствии не признал, зевнул ему в лицо и равнодушно сказал, что этот хлыщ ему мельком знаком и зовут его, кажется, если он верно запомнил, Дмитрием. А хозяин его, Дубравин, был-таки убит разбойниками в тайге и им лично, Никанором, захоронен в болоте.

В результате всего этого дела в острог попали десять человек, среди которых был и Никанор. Когда его увозили из Егорьевска, их всех, уже закованных в кандалы, построили возле управы. Как-то видно было, что все они Никанора признают за главного. Даже казаки-конвойные к нему обращались, когда что-то нужно было от всех. Обыватели сбежались смотреть – как же, развлечение. Вера тоже пошла. Я просила, ругалась, едва руками за подол не хватала, но разве ж Веру удержать можно?

Когда она туда пришла и в стороне встала, Никанор уж больше никуда и не смотрел. И так это было заметно, что даже мальчишки свистеть перестали и грязью кидаться. Как будто не нитка даже, а канат, кровью и еще бог знает чем заляпанный, между ними натянулся. У Никанора в глазах – мрак, тьма клубами, как у Данта описано. А у Веры? Я смотрела, смотрела… Ни осуждения, ни ненависти, ни прощения, ни сочувствия – ничего. Одно напряженное внимание, с каким она и на чужих колодников глядела. Все казалось, что Никанор что-то сказать ей хочет. Все ждали. Как в цирке, когда номер под куполом. Мне хотелось всех палкой избить и разогнать. Вдруг Вера медленно так подняла руку и палец к губам поднесла. Никанор сразу кивнул. И больше ничего не было.

Мы все готовились свидетельствовать, что Матвей Александрович перед смертью велел все Вере отдать, потому что она от него ребенка ждет и вообще, кроме нее и брата с сестрой в богадельне, у него никого нет. Думали, что трудности будут, а Каденька уже всякие там юридические крючки в законах вычитывала.

Но вот странность – прямо на столе у Печиноги в доме лежало должным образом составленное завещание, где он завещал 300 рублей Васе Полушкину на поездку в Петербург или Москву для поступления в университет, а все остальное его имущество и деньги отходило Вере Михайловой, а после – их сыну или дочери, кто родится. Условий проставлено два. Первое: Вера должна навещать его слабоумных родственников до конца их жизни. Второе: не бросать на произвол судьбы собаку и кота. С котом проблем не возникло. Он сразу Веру за хозяйку признал и об инженере, кажется, не вспоминает. Баньши же ушла в тайгу. Кто-то видел ее вблизи инженерова зимовья, Вера – в окрестностях могилы Печиноги. К людям она не подходит, живет, надо полагать, охотой.

Желтую тетрадь Матвея Александровича не нашли. Спрятал он ее или уничтожил – бог весть. Вера нашла в печи недогоревший листок, вроде оттуда. Она мне его показывала. Там написано следующее:

«„Чем кто разумнее, тем больше он находит оригинальных людей; люди толпы неспособны видеть различий между людьми“. Б. Паскаль. Я почти не вижу различий. Я – человек толпы? Как странно…»

Воистину странно. Особенно если вспомнить, что по-настоящему убила Печиногу толпа… Каденька говорит, что его смерть – искупительная жертва ради этих людей и нерожденного ребенка. Вера кивает. А я этого не понимаю. Наверное, я даже проще устроена, чем Вера и Печинога. Может быть, это потому, что не верую. Но ведь Каденька тоже атеистка…

Вообще, по всему выходит, что он собирался умирать, как будто знал, что его застрелят. С Верой я на эту тему не говорю – страшно. Она живет одна в его доме, с котом. Ходит медленно, вперед животом, шьет приданое для ребенка, читает книги. Мне на прииске жутко, я пока – у Златовратских. Просить Вера не умеет, но из окольных разговоров я поняла, что она хочет, чтоб я осталась до рождения ребенка в Егорьевске. Средства к жизни у нее теперь есть (у Печиноги, оказывается, есть еще вклад в Сибирском банке и какие-то акции, то есть все вместе – получается довольно много). Но он заразил ее своими страхами, и она боится, хотя и никогда не признается в этом. Я ее понимаю и, конечно, подожду. Куда мне спешить и кто меня ждет?

Машенька и Дубравин, как я уже сказала, о чем-то договорились, и у них лад и покой. Я к ним почти не хожу, хоть Машенька и зовет всегда (Дубравину, понятное дело, лишний раз меня видеть не хочется). Очень скучно у них. Сидят рядком, как два пушистых зайчика, точнее, как два пупса с пасхальных открыток, мигают длинными ресницами, держатся за руки. Тоска!

К Фане Боголюбовой сразу после Пасхи приехал жених Андрей – семинарист. У него борода как у молодого козла, и больше всего он похож на линейку с делениями. Но Фаня все равно сначала радовалась, ходила с ним под руку гордая и довольная и дразнила Аглаю Златовратскую, у которой жениха нет, а влюбленного в нее трактирщика Илью она подчеркнуто не замечает. Но мне сразу казалось, что пышную глуповатую Фаню Андрей как бы стесняется и все норовит куда-то от нее сбежать. Потом он, на удивление, всем сошелся с Корониным. Тот как-то убедил его, что Царствие Божие на земле, которое Христос обещал, это и есть коммунизм. И все, что приближает наступление этого коммунизма, приближает тем самым и Царствие Божие. Там он ему много доказательств всяких привел, про равенство, братство, отсутствие денег, классов и пр. Андрей в этот бред поверил и теперь все время спорит с отцом Михаилом, своим будущим тестем, который по политическим убеждениям яростный монархист и Коронина со товарищи на дух не переносит. Духовные особы до того разругались, что даже ходили за разрешением своего вопроса к старенькому владыке Елпидифору. Тот выслушал их и сказал, что оба они не правы и Царствие Божие есть внутри каждого человека, а вот увидеть его и воссоединиться с ним – это не каждому дано. Понятное дело, что за всеми этими сложными вопросами о Фане все позабыли, и она опять начала маяться и вздыхать.

Зато Петя Гордеев почти сразу после смерти отца извлек из заточения Элайджу (привидение в трактире) и стал открыто с ней гулять и встречаться. Вот это, я тебе скажу, – нечто!

Когда они первый раз на воскресное гулянье выехали в открытой Петиной коляске, так все на нее пальцами указывали. Не заметить ее просто невозможно. У нее волосы – цвета лесного пожара. Элайджа разнервничалась (ну, столько на людях не была), начала дергаться, что-то кричать на своем еврейском языке. Петя пытался ее успокоить, люди кто крестился, кто плевался, в общем – веселье, как здесь (да и везде!) любят. Удержать ее Петя не сумел, потому что по статям она, пожалуй, покрупнее его будет, а у сумасшедших, Каденька говорит, во время приступа и еще силы прибавляются. Значит, она выскочила из коляски и хотела бежать, но куда – не знает. И тут удивительное произошло – Орлик Петин и еще один конь, хозяева которого поглазеть остановились, и собаки три, которые тут же случились, – все они как-то потянулись к этой Элайдже, вроде ее успокоить хотят, ласки просят. Она стала их гладить, что-то приговаривать и сама вроде успокоилась. А тут еще воробьи слетели из-под стрехи и сели ей на плечи (не знаю, может, это уж для красоты придумали, но так рассказывают). В общем, у всех егорьевцев челюсти поотваливались, а Элайджа опять залезла в коляску (псы туда же запрыгнули) и дальше поехала.

Сама понимаешь, что, когда Илья предложил мне сестру навестить, я не смогла отказаться. Интересно же!

Навестила я ее через три дня. Роза передо мной внизу все лебезила и объясняла, что вот, мол, Элайджа такая странная и чтоб я внимания не обращала, если чего. Мне Розу жалко, конечно, но надоела, и я, ее не дослушав, пошла. Илья меня проводил, орешков взял, пирожков.

Я вхожу, а у нее в комнате все убрано коричневым шелком и ландышами, представляешь? Темно-коричневый шелк и ландыши… Окно тоже задрапировано, оттуда один луч, а в этом луче стоит сама Элайджа, и одна веточка маленьких белых колокольчиков заткнута у нее за ухо и продета в огненный локон… Молча протягивает мне крохотный букетик. Я была сражена наповал. (Ведь в лесу-то и ландышей еще нет!)

По-русски она говорит с трудом, я по-еврейски тоже не говорю. Хотя интереса ради некоторые слова спросила и запомнила. Что-то слегка на немецкий похоже.

То, что я сумела понять, очень оригинально. Во всяком случае, ни о каком слабоумии, по-моему, и речи быть не может – и тут Петя прав совершенно. Просто она другая и видит что-то такое, чего мы все не видим.

Я спросила через Илью, почему у нее так странно в комнате устроено. Он сказал, что это не у нее. Все это она сделала накануне для гостьи и как бы под меня, потому что именно такой она видит меня и мою судьбу. А ландыши она специально собирала на особом, известном ей южном склоне, где все цветы и травы расцветают почти на две недели раньше, чем везде.

Я даже не знала, что сказать. Что-то она наверняка угадала, потому что иначе это не подействовало бы на меня так сильно. Ландыши на коричневом шелке… Странная же меня ждет судьба, по мнению Элайджи…

На сем пока кончаю.

Любящая тебя

Софи Домогатская

1884 г. от Р. Х., ноября 15 числа,

г. Егорьевск, Ишимского уезда, Тобольской губернии

Приветствую тебя, милая Элен!

Если все сложится правильно, то скоро уж мы с тобой увидимся и я смогу наконец тебя обнять.

Но все же я решила написать, потому что некоторые мысли и события острее и четче выстраиваются на кончике пера, нежели языка (который у меня также достаточно остер, но не всегда, не всегда…).

Во первых строках сообщаю, что, вопреки всем опасениям, у Веры родился сын – здоровый, горластый мальчишка, головастый и почему-то рыжий. Сначала все удивились, а после все разом вспомнили, что у Матвея Александровича волосы были рыжеватые, да и у Веры в ее каштановых волосах бронзовый оттенок имеется весьма отчетливо.

Роды были тяжелыми и продолжительными, я сидела возле Веры, держала ее за руку. После всего не уверена, что мне захочется когда-нибудь родить.

Элайджа родила от Пети ребенка почти в то же время. К сожалению, он умер сразу после рождения. Нехорошо так говорить, но, может, это и к лучшему (безгрешные души попадают в рай!), потому что Элайджа слишком не от мира сего и быть в этом мире хорошей матерью не сумела бы наверняка. Она, кажется, даже не сумела толком понять, что ребенок родился и умер, и все время говорит, что он где-то рядом и она с ним общается. Петя, впрочем, изрядно горевал, но потом утешился с Элайджей, которую он буквально обожает.

Все лето, ожидая Вериных родов, я провела весьма продуктивно, и теперь у меня есть собственные средства на обратную дорогу. Хотя Вера хотела дать мне денег, но я, ты же понимаешь, не могла у нее взять. Ей на ребенка нужно.

Вот как все вышло. Когда мои ученики разбежались на летние вакации, я осталась не у дел и заскучала. Коронин с Надей и Вася честно пытались меня развлечь, возили на лодке на Березуевские разливы, делали там какие-то гидрографические наблюдения и наперебой называли латинские названия травок и несметных птиц, которые слетелись туда для гнездования. Почему-то все это меня не развлекало, как ожидалось, хотя сонные тростники, островками плавающая в синей воде пыльца и парами взлетающие утки – да, в этом что-то есть. И какая-то удивительная мелодия все время звучит на пределе слышимости. Может, просыпающиеся комары, а может – ангелы, не знаю наверняка.

Но вскоре я заметила, что после весеннего оживления скучно не только мне, но и всему обществу, и даже рабочим женщинам, у которых мужья работали на прииске по 12–14 часов в день и домой зачастую вообще не появлялись.

По моим прикидкам, после смерти Гордеева-старшего самые предприимчивые и чувствительные к новому люди, оставшиеся в Егорьевске, – семья трактирщиков и семья остяка Алеши. К ним я и обратилась со своей идеей. Расчет оказался верным – они посмеялись над «сумасбродной» Софи, но помогли мне воплотить идею в жизнь. У Алеши от прошлой навигации осталось несколько рулонов бракованного полотна, которые лежали без пользы. У Розы в числе ее приданого имелась швейная машинка. Из Алешиного полотна на Розиной машинке моя Вера сшила огромный тент-крышу. Под руководством Алеши его пропитали каким-то отвратительным на вид составом, который, по словам остяка, делал его плохо проницаемым для воды. Несколько вездесущих племянников Алеши изготовили прочные столбы и шесты, а калмычка Хайме наделала удивительных разноцветных фонариков, внутрь которых можно вставлять свечки или лампадки. Варвара расписала драконами и цветами остатки полотна, из которых мы изготовили множество треугольных флажков и вымпелов на палочках.

Главный вопрос решила опять-таки Роза. Из Большого Сорокина она привезла древнеглазого еврейского дедушку со скрипичным футляром под мышкой. Звали старика Яковом, сын его и внук держали в Сорокине питейную лавку, а сам дедушка давно ушел на покой и ждал смерти. Смерть же, по его словам, как-то про старого Якова позабыла, а на беззлобные подколки вроде «ты б ей напомнил», он отвечал: «Ну не смешите мои тапочки, кто ж смерти о себе напоминает!» Возможность еще каких-то жизненных событий дедушка Яков воспринял со всем мыслимым воодушевлением и с хорошо знакомой ему Розой поехал охотно, тем более что ни сын, ни внук никакого интереса к игре на скрипке так и не проявили, а вечное брюзжание бессмертного дедушки о старых добрых временах надоело им хуже горькой редьки.

Таким образом, где-то к середине июня почти в центре Егорьевска, на берегу пожарного пруда и напротив собора появилась утоптанная огороженная площадка под обширным навесом на столбах, между которыми на веревках висели флажки, вымпелы и фонарики. Огромная надпись перед входом гласила:

ТАНЦЕВАЛЬНАЯ ПЛОЩАДКА ДЛЯ ВСЕХ СОСЛОВИЙ.

ЗАХОДИ И ВЕСЕЛИСЬ.

ПЛАТА С ДАМ, БАБ И ДЕВОК – 10 КОПЕЕК.

С ГОСПОД, МУЖИКОВ И ПАРНЕЙ – 15 КОПЕЕК

В первый день мы с Розой и Варварой (и все наши доброжелатели) очень волновались – вдруг никто не придет и вся затея провалится?

Когда начало темнеть, мы зажгли фонарики и еще четыре факела по углам. Все это красиво отражалось в пожарном пруду. Я села у входа с билетами, а дедушка Яков опустился в углу площадки на стул и заиграл на скрипке. Дрожащие звуки понеслись над водой.

Волновались мы напрасно. К началу действия вокруг уже собралось народу едва ли не больше, чем могла вместить огороженная площадка.

В основном пришли городские мастеровые со своими подружками. Крестьяне стояли поодаль и смотрели.

Яков закрыл глаза и играл вдохновенно и неутомимо, но каждые полчаса мы все равно устраивали ему перерыв, чтоб дедушка не перенапрягся.

В первый же вечер выручка составила пятнадцать рублей чистыми деньгами. Перед тем как идти спать, мастеровые парни подходили ко мне (Минька и Павка указали им на меня как на главного придумщика), кланялись и благодарили. Их застенчивые подружки с прилипшей к губам шелухой выглядывали из-за широких плеч кавалеров. Все мы очень радовались успеху.

В дальнейшем я расширила «дело» по нескольким направлениям. Роза устроила на берегу пруда что-то вроде вечернего буфета и продавала пироги, сбитень, самодельные конфеты и другие сласти. Мы крепко договорились с ней, что спиртного не будет (пьяные мастеровые мне были не нужны), однако она явно меня обманывала, а я ничего не могла поделать. Сначала Роза торговала сама, а потом снарядила Хайме. Иногда Хайме подменял кто-нибудь по уговору, а она сама брала в руки гитару и пела протяжные калмыцкие песни, под которые русские крестьянки в нарядных сарафанах умудрялись вполне грациозно кружиться и перестраиваться рядами. Иногда на гитаре играла и пела Элайджа. Уговорить ее удалось не сразу и только с помощью Пети. У нее удивительный глубокий голос и, по всей видимости, абсолютный слух. Во всяком случае, она безошибочно повторяла и наигрывала любую услышанную ею мелодию. Но петь среди людей она сначала боялась. Я объяснила это собравшимся, попросила их остаться за пределами площадки, провела Элайджу внутрь и посадила ее рядом с Яковом. Дедушка заговорил с нею по-еврейски, и Элайджа сразу оттаяла. Когда она начала петь (разумеется, тоже какие-то еврейские гимны) и взяла какую-то невозможно высокую ноту, собравшиеся вокруг люди восхищенно вздохнули, как один человек. Но гляди, Элен! Вот разница! Это не была толпа! Люди разных народностей и языков слушали Элайджу как одна большая душа!

Потом Элайджа часто приходила и сменяла дедушку Якова, который на танцевальной площадке обрел новый смысл жизни, помолодел и даже пытался заигрывать с молоденькими самоедками. Когда мы заплатили ему за игру первые деньги, он вообще прослезился, потому что впервые за долгие годы мог что-то сам себе купить, а не просить денег у сына. (Он тут же накупил конфет и угощал ими девок. Они отказывались, стесняясь, а Яков сердился и топал ногой в калоше.) Он мог бы играть на скрипке и в Сорокине (как и делал в молодости, еще до того, как открыл лавку), но сын запрещал ему играть на свадьбах, говоря «папа, не роняйте себя». То, что старику это в радость, глупый мойша, по-видимому, не понимал или не принимал в расчет.

Иногда кто-нибудь из мастеровых или переселенцев приносил гармонь, подстраивал ее к скрипке или гитаре. Получались удивительные концерты, от которых моя маман (да и Машенька Гордеева) наверняка сошли бы с ума. Мне же все это очень нравилось.

Уже в июле я открыла дневную школу танцев и принялась обучать мещанских детишек. За индивидуальные уроки нам с Яковом платили дороже. Моя копилка быстро пополнялась. Детишки обоего пола делали большие успехи, к радости и гордости родителей. Варвара устроила между подростками-инородцами что-то вроде конкурса самоедских танцев. Они принесли свои бубны и какие-то маленькие барабанчики и прыгали и кружились весьма энергично и экспансивно. Мы с Яковом и Ильей были жюри, а Роза кормила победителей пирогами. Зрители шумно выражали свое одобрение всем без исключения участникам. Потом Роза и Самсон по просьбе публики исполнили несколько еврейских танцев. Для такой совместной толщины они были весьма подвижны и грациозны. Мелодии у еврейских танцев крайне зажигательные, и после Якова всегда просили играть их.

За все время случился только один конфуз. Сдобная Фаня, наша будущая попадья, тоже очень любила танцевать. Несколько раз она приходила на площадку тайком от домашних и как-то очень тепло сошлась с Яковом и Элайджей (они понимали друг друга почти без слов, на уровне жестов и обоюдной симпатии). Фаня с самых ранних лет пела в церкви и обладает несильным, но хорошо поставленным голосом. Сначала она без слов подпевала Элайдже, а потом попробовала обучить ее паре христианских церковных песнопений. Элайджа оказалась крайне способной ученицей, и уже через несколько дней девушки радовали души слушателей прекрасным дуэтом. Пьяненькие мастеровые «воспаряли», а на глазах баб и девок появлялись слезы умиления, которые они вытирали огромными клетчатыми платками. Но тут об этом безобразии прознал отец Михаил и с воплем «Бесовщина!» буквально за косу уволок бедную Фаню домой. Я на попа очень разозлилась, но что ж поделать?!

И вот контраст! Как-то к нам «на огонек» заглянул сам старенький владыка Елпидифор (площадка, как я уже говорила, располагалась недалеко от собора). Благостный старичок постоял у ограды, подслеповато глядя на танцующих (при виде его многие сконфуженно остановились). Яков, прикрыв глаза, продолжал играть. Хайме (Розина выучка) тут же подбежала к Елпидифору с пирогами и стаканом сбитня. На нее зашикали, но владыка, улыбаясь, выпил и даже отщипнул кусочек пирога. Потом старичок захихикал, сказал: «Вот и хорошо! Вот и славно! Давно бы так надобно!» – перекрестил всех разом и пошел восвояси. Отсюда прошел слух, что нашу танцевальную школу сам владыка благословил, и она стала еще популярнее (родители стали отпускать молодежь и давать им деньги).

Молодежь «из общества» охотно посещала нашу танцевальную площадку. Старшие заходили «взглянуть». Однажды зашла даже Евпраксия Александровна Полушкина. Смотрела довольно долго, а потом громко сообщила своей спутнице, что Софи Домогатская, конечно, ведет себя совершенно по-плебейски, но – мила, чертовски мила… Трудно сказать, польстило мне это или разозлило… Я теперь на многие вещи смотрю иначе, нежели до начала эскапады. Но рассуди сама, может ли быть по-другому?

Полушкину мне, пожалуй, жаль. После бегства Николаши она очень сдала (он был откровенно любимым сыном), но старается держаться. Вася не поехал в Петербург, на что его уговаривали все четыре Златовратские. Он же заявил, что не может в сложившихся обстоятельствах покинуть мать и отца, и остался в Егорьевске, стиснув зубы и полностью погрузившись в дела извоза и подрядов. Сразу повзрослел, заматерел, исчезла щенячья веселость и наивность. Викентий Савельевич тяжело пережил не только бегство старшего сына, но и смерть Гордеева, своего давнего приятеля и сверстника. После похорон задавал всем (даже мне!) вопрос: «Ну и зачем все это было? Скажите мне: в чем смысл этакой петрушки?» Многие полагали, что он спрашивает о бунте, пытались изложить свои версии. Мне же кажется, что вопрос был об их с Гордеевым жизни. На такое, сама понимаешь, ответить невозможно. Совершенно неожиданно для всех Викентий Савельевич стал набожным, охладел к жене и делам, частенько захаживает к Марфе Парфеновне потолковать о богоугодном и уже три раза ездил на богомолье.

Марфа Парфеновна так и не ушла в монастырь. Она по-прежнему ведет гордеевское хозяйство и гоняет Машеньку вместе с Дубравиным. Чаще всего я вижу ее у Веры, которой она дает советы по уходу за младенцем, приносит какие-то чепчики, чудодейственные образки и пр. Если невозмутимая Вера дает ей подержать сына, то лицо Марфы расцветает. Однажды я прямо спросила ее, что она тут делает. Старуха так же прямо ответила мне, что у нее нет ни детей, ни внуков, а Верин младенец отчего-то удивительно похож на Ивана, каким она помнит его в колыбели, так же крепко цепляется за ее пальцы и так же толкается пяткой. Тут она вознамерилась показать мне, как именно он пихается, но я попросила меня уволить. Ты знаешь, я не люблю маленьких детей. Тем более что их там теперь уже двое. Вера отыскала на Выселках маленькую сиротку, мать которой скончалась в родах, а сама она родилась на свет и выжила только благодаря попечению инженера. В память Матвея Александровича и еще по каким-то невозможным для понимания соображениям Вера взяла ее к себе и взращивает вместе с собственным сыном, не делая между ними различия.

Кстати, совершенно изумительная и труднообъяснимая вещь произошла с репутацией инженера Печиноги после его смерти. Каким-то неведомым способом его образ бездушной нечисти и человеконенавистника трансформировался в народном сознании едва ли не в святого. По крайней мере, мучеником его называют открыто и как само собой разумеющееся. Я только рот открываю от удивления, когда слышу. В городе, в поселке и на прииске все вспоминают нынче о том, каким он был честным и порядочным, как бескорыстно и незаметно помогал нуждающимся и болящим. Все это так контрастно с предыдущим, что остается только руками развести. Илья рассказывал, что недавно в трактире состоялся стихийный пьяный митинг в память Печиноги, на котором приисковый запойный пьяница Мартынов рассказывал, как инженер самолично вытащил его из проруби и повез в больницу, другие подхватывали и сообща вспомнили еще множество слабо связанных между собой апокрифических историй. Мне обидно. Ну почему они не сумели оценить его достоинства (очевидные, на мой взгляд) при жизни, а вот теперь… На Веру и детей падает отблеск этого всеобщего, почти религиозного обожания, что она переносит со своей всегдашней невозмутимостью.

Левонтий Макарович Златовратский после известных событий впал в продолжительную меланхолию, в которой пребывает до сих пор. Думаю, что, помимо всего прочего, на него также повлияла смерть Гордеева, в котором он видел опору всем своим начинаниям и единственную реальную возможность влияния на Леокардию Власьевну. Вопреки желанию мужа, Каденька отказалась отослать Айшет, которая в решительный вечер заперла хозяина в кабинете. Женская часть семейства Златовратских долго смеялась над этой историей и пришла к согласному выводу, что киргизкой двигали самые высокие чувства, которые суду не подлежат. Айшет осталась в доме, но сделалась еще более дикой и молчаливой.

Мне Каденька весьма категорически велела навещать Машеньку, которая горюет об отце и обо мне справлялась. Я сказала: «Ску-учно!» – а Каденька неожиданно разозлилась и закатилась весьма образной и продолжительной для нее речью приблизительно такого содержания:

«Меня, как особу авантюрного характера и юного возраста, несомненно, тянет к драматургии жизни. Вот как у Веры и Печиноги. Слепой не заметит, глухой не услышит, вот-вот былины сложат и песни запоют. Но чтоб род человеческий мог жить и продолжаться, должны быть у приключений счастливые концы и после них – обычные судьбы. Как в сказках. На сем стоит наш мир, и отменить этого я не могу. Я могу избрать себе любую судьбу и взлететь звездой или пасть ошметком грязи, но презирать землю, опору, на которой все стоит, я права не имею…»

Я даже не стала возражать, до того странным мне показался тезис о том, что Машенька и Дубравин – опора. Впрочем, Каденькин пыл не пропал даром. К Гордеевым я сходила и провела у них вечер, играя с Петей и Сержем в подкидного дурака. Проиграла 15 копеек. Машенька вышивала рубашку (должно быть, Дубравину). Ватрушки хороши. После смерти Ивана Парфеновича явно изменился масштаб дома. Тягостно. Машеньку жаль. Дубравин пытается что-то делать на прииске (все, кроме Гордеевых и меня, до сих пор считают его Опалинским, я же, естественно, не встреваю, выполняя последнюю волю Ивана Парфеновича). Рабочие вроде пока довольны, он им какие-то послабления дал и прочее. Как он там управится без Гордеева и Печиноги, не знаю. Машенька светится, на Сержа глядя, а остяк Алеша хмурится и говорит, что все не так. Хорошо, что мне не надо во всем этом разбираться.

Недавно меня несказанно удивила Вера. Для меня уже то поразительно, что она легко говорит и о смерти Матвея Александровича, и о своей тоске по нему, и об их любви (от этих рассказов у меня по всему телу мурашки бегают, потому что Вера – крестьянка и многие вещи, о которых в обществе говорить не принято, называет своими именами). Так вот, в одном из разговоров о печальных событиях она вдруг заявила, что Коронин и рабочие правы. «В чем это они правы?!» – спросила я. Вера объяснила, что та опора, которая, по всей видимости, была в мире раньше, когда честь, образование, власть и прочее было принадлежностью одного сословия, себя изжила. Это, мол, все красиво и благородно, но уже почти умерло. Надо, мол, все как-то перемешать. «А какая ж тогда основа, если все перемешано и нет ни чести, ни благородства?» – поинтересовалась я. Вера честно задумалась, а потом сказала, что деньги, по ее мнению, вполне подходят, и даже попыталась мне эту позицию растолковать. Я не поняла, но подумала, что, даже если она права (а Вера чертовски, местами просто неприятно умна!), то я не хотела бы жить в таком мире.

Теперь, когда с Верой и ребенком все определилось, меня уж ничего не задерживает в Егорьевске. Тем более что и деньги есть.

Так что до свидания и с надеждой на встречу, ежели ты, конечно, не позабыла вовсе свою сумасбродную подругу —

Софи Домогатскую

– Софи! Софи! Софи! Здравствуй, здравствуй, здравствуй! – Элен бежала по галерее особняка Скавронских и не утирала слез.

Софи стояла молча, отстраненная, бледная, одетая не бедно, но с совершеннейшим отсутствием того вызывающего шика, который так ясно помнился Элен в облике подруги.

Когда объятия сомкнулись, Элен почувствовала, что Софи дрожит.

– Милая, милая! – Элен покрыла поцелуями лицо подруги. – Как я скучала! Мне так много надо тебе сказать! Я тебе писала, писала в Егорьевск… Ты получала ли мои письма? По твоим нельзя понять…

– Они все у меня, – сказала Софи, и Элен заметила, что и голос ее изменился – стал более низким и звучным. – Я их там получала, но не распечатывала. Пока назад ехала, все прочла, все знаю. Прости. Я боялась их там читать. Я знала, ты будешь рассказывать про домашних, про Петербург, про все… Боялась не выдержать… Ты понимаешь теперь?

Элен медленно кивнула.

– Как у тебя с Василием Головниным?

– Он… он мне на той неделе, в четверг, предложение сделал… – Элен отвернулась, мило зардевшись.

– Что ж ты?

– Я сказала: да!

– Поздравляю. От души поздравляю. Когда помолвка, свадьба?

– Еще не решили… Но что ж обо мне?! Ты! Как это удивительно все!.. Пойдем, пойдем ко мне, я тебе покажу!

– Что же?

– Пойдем!

В розовых апартаментах Элен выдвинула ящик комода, достала большую, обитую кожей шкатулку, раскрыла ее, вытащила толстую, дорого переплетенную тетрадь в тисненой золоченой обложке и с торжествующей улыбкой протянула ее Софи.

– Что это? – удивилась девушка.

– Это твои письма ко мне. Из Сибири. Все восемнадцать штук. Всего семьдесят девять страниц. Нравится?

– Да-а… – неопределенно протянула Софи. – Внушительная штучка…

– Штучка?! – возмущенно вскрикнула Элен. – Да это настоящий роман! Все, все над Верой с Матвеем Александровичем плакали! И когда Никанор на нее смотрел… А Кэти – помнишь ее, косенькая? – просто в Машеньку влюбилась! Ты прости, я удержаться не могла, давала девушкам читать… Все говорят, что у тебя лучше, чем у французов. Это, как хочешь, издавать надо…

– Да брось ты! – Софи пренебрежительно отмахнулась.

– Не брошу! – решительно заявила Элен. – Если ты мне право дашь, я с Васей поговорю, он даст совет, куда обратиться. Это – настоящие люди, чувства! У тебя талант!

– Ну уж ты скажешь… – Софи наконец смутилась. – Какой же роман, о чем?

– О любви, конечно! – безапелляционно заявила Элен.

– Да у тебя нынче все о любви! – снисходительно рассмеялась Софи. Она все еще помнила это состояние, хотя и не испытывала сейчас к Элен никакой зависти.

– Но ведь так и есть! – Элен изумленно подняла тонко вычерченные брови. – Все – о любви. А иначе – какой смысл?