Пушистый, недавно выпавший снег скрадывал шаги и прочие земные звуки. Торжественная мелодия крупных, искристых звезд и бесконечного вымороженного неба божественным крещендо звучала в ушах, мешая думать и оценивать собственные мысли.

Опираясь на руку Игнатия, Машенька вылезла из ладных саней, похожих на изящную женскую туфельку, и, зажимая под мышкой кожаную папку с нотами, сделала несколько нерешительных шагов, пробуя глубину снега. Она почти не надеялась застать Софи в собрании и заехала сюда наугад, предполагая ехать на другой конец Егорьевска – в дом Златовратских, пропахший лекарствами и латинской пылью. Там тепло, шумно, демократично – все то, что вызывало в Машенькиной душе кипучую смесь любопытства, страха, тоски и досады. Совсем не хотелось нынче испытать все это, но и дома невмоготу оставаться. В отсутствие отца и Мити дом словно опустел, сдулся, как монгольский мех, из которого выпили все вино. Остались одни крысы, шуршащее черное платье тетеньки Марфы да глуповатый смех Аниски, звучащий словно отовсюду и ведущий какое-то свое, отдельное от горничной существование. Машенька готова была поклясться, что, даже когда Аниски наверняка нет в доме, она слышит ее переливчатый, захлебывающийся сам собой хохоток, чем-то напоминающий весеннюю пробную песнь соловья.

С ума схожу, что ли? И раньше так было ли, когда папенька уезжал? Скучно – да, ждала с нетерпением. Папеньку, новостей, подарков (чего уж от себя-то скрывать?), щита от Марфиного неколебимого давления, которому, как ледоходу весной, никто и ничто противостоять не может… Было, было, было… Да все не так!

Сперва казалось – сможет ждать сколько угодно. В солнечной блаженной тишине, слушая перезвон хрустальных льдинок. Вот они на Московский тракт свернули. Вот – до Тюмени добрались. К Лебедкину заехали, батюшкиному присяжному поверенному. Анна Семеновна их чаем поит. Митя, щуря удивительные свои глаза, глядит на печной огонь и слушает… нет, не деловые разговоры батюшки с Лебедкиным, а вот этот же самый чистый ледяной перезвон. И думает о ней, о Маше. А может, и не думает, просто она – в нем, точно так же, как он – в ней.

Блаженства хватило дней на пять, не больше. Потом – то ли солнце скрылось, то ли льдинки растаяли, те, что неслышно звенели. Вновь очнулось привычное: тоска, сомнения, страх. Мити не было рядом, а без него верилось все слабее, что там, у Иордани, все случилось на самом деле. И что это было правильно, а вовсе не безумство и смертный грех! Тетенька подливала масла в огонь, поминая о Мите сквозь зубы и брезгливо морщась. Маша, когда это видела, едва удерживалась, чтобы не рявкнуть на тетку со всей мочи, как это умели отец и Каденька Златовратская. И уж во всяком случае, дома ни единой лишней минуты быть не хотелось.

Разве пошла бы она еще хоть в прошлом году в собрание разговаривать об этих дурацких пьесах, давала б советы, предлагала сыграть на пиано?.. Стала бы слушать и кивать высокомерной, непонятно откуда взявшейся девчонке с уверенной хваткой романной светской волчицы? Откуда в ее-то годы? Как смутился от ее ласки вечно равнодушный ко всему инженер! А ласкал ли его кто-нибудь вообще? На приисках-то его чуть не Сатаной величают, но ведь она, Маша Гордеева, во все эти бредни ни капельки не верит. И батюшка сто раз говорил, да и самой ведомо – Матвей Александрович достойный человек и в дому у них бывает… Отчего же ни разу не сказала ему ничего хорошего? Потому что в себя не верит – от этого все. К чему ему ласковые слова от печальной хромоножки-домоседки, с которой и два слова-то за всю жизнь не сказал… А что же девочка? Уверенно, в своем праве… И все покоряются ей, слушают ее. Даже неистовая Каденька ей в рот смотрит. И Николаша рад случаю хвост распустить. И я сама… А жених ее как же, Сергей Дубравин, который в тайге сгинул? Вот так побежала за ним через всю Россию, узнала о его смерти и тут же позабыла? Сразу же, ни дня не медля, принялась организовывать из местных ресурсов привычный ее сердцу мир… И не тоскует вовсе, не вспоминает, не думает… Помыслить невозможно! Это что же за душа должна быть… И есть ли она там вообще?.. А может быть, так и надо жить? Ведь никому от этого докуки никакой нет, одно веселье и развлечения. Вон как все забегали! Обычно-то зимой сидели по своим домам, чай пили, гадали да пасьянсы раскладывали. А теперь, как Митя да Софи из Петербурга приехали, так и завертелось все… Что ж я?! Неужто можно сравнить, на одну доску поставить эту бессердечную Софи – и Митю?!.

Брось прятаться, Марья Ивановна, взгляни правде в глаза. Они – люди из одного мира, одного воспитания, одних привычек. Даже рассказы их похожи, одни слова употребляют, один тон. Молодые, смелые, красивые, подходят друг другу. Вот возвернется он из Екатеринбурга и… Нет, нет, нет! Митя не сможет! Он разберется. Она – пустая, миленькая, хищненькая, как лисичка. А он… он… (На сердце накатило горячей волной, разлилось от груди до подмышек, но там не остановилось, покатилось ниже, ниже…) Господи Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя! Помилуй и прости, в милости своей неизреченной прости все мои прегрешения! Негоже мне хулу на девочку эту возводить, потому что сама грешна бессчетно! Прости, Господи, рабу свою Марию!

Далекие звезды отражались в снегу голубыми, бирюзовыми, изумрудными огоньками. От церкви к лесу, распластав широкие крылья, бесшумно и жутко пролетела сова.

Машенька сделала еще шаг и, словно споткнувшись на ровном месте, остановилась. В окне собрания, лучами растекаясь по мерзлым узорам, горел огонек свечи. Значит, там кто-то был или есть. Но может, эвенкская девушка Виктим прибирает после сборища? И что, точнее, кто это?

На крыльце, прямо на ступеньках, закутавшись в мех, примостилась небольшая бесформенная фигурка. Отогнув меховой капор и прислушавшись, Машенька явственно услышала характерный, чуть грассирующий выговор Софи:

– Jamais… Jamais de la vie… Jamais!

«Бедная девочка! – тут же праведно и милосердно всплеснулось в груди. – Как она намедни старалась быть веселой, всех развлекать, забыть… И вот теперь, когда все развлечения окончены… Как я была зла к ней… Она ж еще совсем юная и такое уже пережила…»

– Софи! – Машенька шагнула к меховому клубочку на крыльце и на вершине доброго, справедливого чувства даже осмелилась распахнуть объятия, готовясь принять в них испуганного, одинокого, затерянного на сибирских просторах ребенка. – Верьте, мне так жаль вас! Я всей душой сочувствую…

От ее слов меховой клубочек тут же распрямился, как отпущенная пружина у штуцера. Темные, влажно блестящие глаза выстрелили взглядом в сторону Машеньки. Треугольный голубоватый подбородок выпятился вперед.

– Ах, Марья Ивановна! А я и не услышала, как вы подошли. Право, на вас бы точно не подумала, что ко мне сумеете подобраться. Я ведь в индейцев с братьями играла и все их ухватки по книжкам изучила. В усадьбе нашей я из всех детей была вождем ирокезов – каково? Это все снег шаги скрадывает, так ведь? Я сюда вернулась прикинуть в тишине, без сутолоки, как лучше сцену сделать, какие декорации нужны. У нас ведь будут декорации, вы согласны? Это хорошо настраивает. Кто у вас рисовать умеет, знаете? Я спросить забыла. И роли все… За что ж меня жалеть? Вовсе не за что. Я тут роль проговаривала, как будет звучать, вы ведь слыхали сейчас, да?

Девушка произносила все это спокойно, весело, чуть торопливо, странновато строя фразы и повышая голос в конце каждого предложения. Машенька могла бы поклясться, что только что она не просто говорила, но и думала по-французски. В намеченных к постановке пьесах ничего французского не было – это Машенька помнила отчетливо. Тем более не было там звериной, бескрайней, как тайга, тоски, звучащей в протяжном, недавно услышанном «jamais». Машенька вгляделась в лицо застывшей на крыльце девушки, и ее раскрытые для объятий руки медленно опустились, как крылья усталой птицы. Губы Софи улыбались, но в глазах не было и искорки веселья. Была, пожалуй что, угроза. На мгновение Машеньке стало не по себе и отчетливо захотелось, чтобы Софи прямо вот сейчас, с крыльца убралась обратно в свой Санкт-Петербург. Легко представилась поданная прямо к ногам девицы Домогатской метла со ступой и черный стремительный силуэт на зеленоватом небе… Пролетевшая от колокольни к лесу сова… Чушь! – оборвала себя Машенька.

– Так что же мы тут-то стоим! Я-то холод, считайте, люблю, а вас вовсе заморожу. У вас, я слыхала, здоровье и так не ахти, а уж зимы сибирские… даже до нас, в Петербурге, отзвук докатывается. Врут, как всегда, как любые слухи… Что ж страшного? У вас тут воздух сухой, им дышать легко, даже когда градусов ниже тридцати. У нас не так – влажно, и горло все время словно ватой заложено. Это море подо льдом дышит, я слышала иногда, как, особенно вечером, в сумерки звуки далеко разносятся, им через тучи наверх не уйти, вот они по земле стелются, и кто хочешь слушай. У нас небо такое низкое бывает, что за шпили на домах цепляется. Прямо, случается, идешь, и клочья от неба висят. Не верите? Вот и про море, что я его голос слышу, никто не верил… Идите, идите сюда, Марья Ивановна… Мари, наверное, можно? Я слышала, вас все Машенькой зовут… Очень мило, и к вам очень подходит. А я уж Софи, Сонечка ко мне никак не идет, я – резкая, злая… А вы зачем же сюда-то?

Пока Софи говорила, девушки вошли в собрание, в полутьме расстегнули крючки и сбросили на стулья шубы, приблизились к пианино. Одинокая свеча, казалось, своим светом согревала красноватые сумерки. На самом деле хорошо протопленный дом еще не остыл.

Удивленная, раздраженная и, пожалуй что, слегка напуганная представившимся в облике Софи контрастом, Машенька отвечала коротко, по-деловому, без всякого следа той душевной теплоты, что вроде бы возникла в ней при виде жалующегося небу мехового комочка:

– Я подумала, надо ноты для пьесы подобрать. Вот они. Ведь, когда все здесь, ни сыграть, ни услышать невозможно. Вы правы, когда сказали. Суета одна, и никакой тишины. Кроме того, сомнения. Может, и ни к чему? Что вы, Софи, скажете? Ведь я, считайте, самоучка, а вы, должно быть, у учителей в Петербурге учились и аккомпанируете не в пример лучше меня…

– Это вы бросьте! – рассмеялась Софи. – Хотите послушать, как я играю?

– Хочу. – Машенька кивнула и почувствовала, как, несмотря на тепло, разом заледенели руки.

– Извольте. – Софи тряхнула растрепавшимися под капором волосами, присела к роялю и решительно опустила руки на клавиши.

«Бог мой! – подумала Машенька минут десять спустя, когда Софи, по видимости, исчерпала свой репертуар. – Да казачий оркестр в Большом Сорокине с бульшим чувством играет. И исполнение там получше, и пьесы разнообразнее… Полно! Не померещилось ли мне? Может ли это сердце хоть что-то чувствовать, коли оно так к музыке глухо?»

– Ну как, понравилось? – Закусив локон, Софи искоса, лукаво посматривала на Машеньку.

– Да-а… Очень мило…

Машенька чувствовала в себе некоторое раздвоение: неловкость и в то же время большое облегчение, которое ни от себя, ни от внимательного наблюдателя не скроешь. Если бы петербургская девочка Софи неожиданно оказалась виртуозкой, то… То музыкальная, тонко чувствующая гармонию и обладающая почти абсолютным слухом Машенька возненавидела бы ее окончательно… Господи Иисусе Христе, спаси и помилуй мя, грешную! Не оставь радением своим, бо слабы мы перед Господом нашим, и искушающе нас…

– Мари, что это вы глаза назад закатили?! Вам что, худо от моей игры сделалось, да? Да бросьте вы! И врать не надо, что понравилось. Я играю гаже некуда и сама знаю. И слушать невмочь. Это я так села – для поднятия вашего самомнения. А вы и расстроились, да? Кто ж знал? Ну, экая вы чувствительная! Не буду, не буду больше… Садитесь, садитесь сами, покажите мне, что принесли. Слушать-то я умею и, что к чему подходит, разберусь…

Слушала Софи и вправду внимательно, даже делала какие-то пометки на розовом, явно из Аглаиного блокнотика, листочке. До Машеньки, сквозь старания не ударить в грязь лицом и всегдашнее слияние с мелодией, отчетливо доносился резковатый смоляной запах Аглаиных духов, которые она неизменно покупала в лавке и на ярмарке и которыми неумеренно, на Машин взгляд, душилась сама и, по-видимому, опрыскивала все свои вещи.

– Вы чувствуете, Софи? – спросила Машенька, окончив игру и давая возможность Софи не говорить о качестве исполнения. Что она, с ее «музыкальностью», может понимать?

– Что чувствую? – Софи вскинула прищуренные глаза, и Машенька подумала, что девушка, кажется, слегка близорука. – Вы о чем?

– Запах… Это ведь вам Аглая бумагу дала?

– А, вы про это. Чувствую, конечно. Обычное для девиц дело. Вроде как собаки писают, свой участок метят, или вон монограммы на платках… Этот еще ничего, с души не воротит. – Софи склонилась над листком и поводила над ним длинненьким носиком, отчетливо шевеля ноздрями. – У нас в Петербурге иной раз еще и дамы не видать, а уж облако влетело, да такое удушливое, хоть фортку открывай. А уж на балах, в гостиной, когда мужчины курить уходят… Меня в детстве, помню, все блевать тянуло. Теперь ничего. Обычай. Стоит ли внимание обращать?

Машенька ощутила, как потеплели щеки от прилившей к ним крови.

Аристократка? Из Петербурга? Полно, да где воспитывали эту девицу? В казармах? По ее речи выходит, что она и к девицам-то себя не причисляет. К кому ж? Да и если по совести рассудить: неужели порядочная девушка ее годов пустилась бы в одиночку в этакую авантюру?! Даже Каденька, образец вольнодумия, в годы бурной молодости ничего подобного себе не позволяла…

– А играете вы, Машенька, для самоучки очень даже ладно. С чувством и быстро так. И ошибок почти нет… Не думайте, я судить могу. У меня маман очень хорошая пианистка была, надежды подавала, у профессоров училась. Да и сейчас изрядно играет. Это я в отца удалась, без всякого дарования. Но хорошего исполнения слыхала предостаточно…

– А ваш отец, Софи?.. – осторожно поинтересовалась Машенька.

Барышни Златовратские, несмотря на их обычную болтливость, ровным счетом ничего не рассказывали о семье и прошлом своей внезапной гостьи. Не знают? Или здесь чувствуется рука железной Каденьки?

– Мой отец умер. Он был военным, – бесстрастно отрапортовала Софи, но в ее глазах снова всплеснулось то, что ранее Машенька определила как угрозу.

Не приближайся ко мне! Не трогай меня! – словно говорил этот взгляд. Машенька послушно отступила. Это она могла понять. Только не умела так останавливающе смотреть. Вместо этого пряталась в свою раковину, сторонилась людей вообще. Конечно, теперь, с Митиным появлением, все слегка изменилось… Изменилось ли? И что будет, когда он вернется и, кроме трех барышень Златовратских, обнаружит здесь вот это сероглазое чудо?

– Ладно, час уже поздний, а надо еще декорации придумать. Вот, глядите, я здесь набросала… Да не вставайте, я к вам сама подойду. Вот стрелочки. Ту вещь, что вы вначале играли, мы пустим под конец, когда они уже с гусаром… ну, сговорились… Там умиротворение такое, как бы лечь на травку и… занавес! А вот это, последнее, сразу за монологом генерала будет… То, что надо, по-моему. Там бодрость какая-то дурацкая, стариковская, звучит, и сразу ясно, что ничего хорошего в конце не выйдет…

Машенька внимательно поглядела на Софи и подумала, что, сраженная исполнительским «дарованием» девушки, она, пожалуй, недооценила ее способность слушать и понимать музыку.

– А остальное вы сами, Мари, скажите, куда лучше поместить, где сподручнее будет, а я запишу, чтоб после не забыть, когда все закружится… И вот хорошо, что вы пришли, мы сейчас вместе прикинем, где ширмы поставить… Идите сюда… Ну, давайте ж…

Софи бесшумно пробежала по полутемной зале, вскинула руки, тряхнула почти вовсе распустившимися волосами. Ее взметнувшаяся на стене тень снова напомнила Машеньке полет совы.

– Я думаю, нам три ширмы понадобятся. – Софи расхаживала взад-вперед, приседала, трогала руками стены, стулья, пол, словно пыталась слиться с ними, саму себя ощутить декорацией к спектаклю. – Вот здесь по бокам две, за ними артисты будут, и посередине. На нее можно картину повесить, если найдется, кто нарисует… У вас, Мари, в дому ширмы есть?

– Есть, – кивнула Машенька. – У меня в комнате – красивая, китайская, и у тетеньки внизу еще, ее занавесить придется, там рисунок поблек, и дыра, батюшка давно выбросить грозился…

– Ничего, занавесим… И у Златовратских я одну видала. Вот и решилось. Глядите, Мари, сюда… Стойте вот здесь и держите… ну, хоть вашу шаль… А я, значит, как будто вот отсюда выхожу… Надо еще будет как бы из зала поглядеть, как все смотрится… Так… хорошо… а теперь – сюда… Ну, вот сюда же!

Захваченная деловой энергией Софи, ее видимой убежденностью в важности и нужности предпринимаемых действий, Машенька легко вставала, садилась, наклонялась, почти бегом перемещалась из угла в угол, давая советы и указания и по просьбе Софи освещая единственной свечой то один, то другой ракурс. Сама она вовсе не думала о том, как выглядит. Кому глядеть-то? Растрепанной, взъерошенной девочке, ползающей по полу едва не на четвереньках и отмечающей какие-то важные для нее линии, уж точно нет никакого дела до Машенькиных повадок.

Машенька ошибалась. В конце концов тренированная наблюдательность Софи отметила и выделила необычную легкость в передвижениях хромоножки.

«Эге! – подумала Софи и, разом остановившись, закусила жесткий, пропитавшийся потом локон. – Так она, оказывается, не так уж неуклюжа, если на нее не смотрит никто. Все правильно. Ведь нас-то этому учили, а ее здесь, в глуши, да еще с ее ногой, – кто же?»

Софи вспомнила небольшого, с нее ростом, грациозного и нервного мсье Делануа, учителя танцев.

«А теперь представьте, что на вас смотрит… на вас смотрит – русский император! Или кумир вашего сердца… И вам надо вот здесь вот пройти и от этого зависит… от этого зависит все, сама жизнь ваша. Слышите вы, безмозглые легкокрылые бабочки?! Жизнь – за походку… Проход – от дверей до входа на галерею. Вперед! Элен Скавронская! Пошла! Остальные – таращьте глаза, топайте ногами и изображайте неодобрение…»

В тот раз чувствительная Элен, живо представившая себе все то, о чем говорил француз, не сумела сделать и трех шагов, запнулась, сгорбилась, закрыла лицо руками и убежала в слезах. Остальные девушки были более успешны, но и они то фыркали в кулак, то неровно ставили ногу, то вдруг начинали неожиданно топотать пятками… Софи, заполучив неожиданное развлечение, с наслаждением топала ногами, кривлялась и только что не свистела в два пальца, как мальчишки-голубятники (а могла бы, потому что потихоньку от домашних в свисте упражнялась и имела кое-какие успехи). Но и сама, в свою очередь, не сумела ровно пройти, не отведя взгляда, не склонив головы и никак не откликнувшись на окружающее. Впрочем, мсье Делануа похвалил ее, но только в сравнении с явным фиаско остальных. Да что говорить! Нелегко лебедью пройти под чужими взглядами, навык требуется, особенно если нога хромая… Ага! Вот интересная мысль! И проверить надобно…

Никогда за всю свою короткую жизнь Софи не слышала, что опыты ставят на животных. А услышав, пожалуй что, возмутилась бы, потому что животных, особенно мягких и пушистых, любила и жалела. Людей жальче гораздо меньше. Да и обычай такой: в России, по крайней мере начиная с Петра Великого, опыты ставили исключительно на людях.

– Мари! Стойте там, Мари! Я сейчас скажу, а вы сюда ко мне наискосок пойдете. И смотрите не споткнитесь там или еще что… А я на вас пялиться буду и так делать: у-лю-лю! – Софи высунула язык и помахала растопыренными пальцами перед носом. – Ну, давайте ж, идите!

Машенька ошеломленно взглянула на Софи. Нет ли горячки? Бывает ведь, наверное, так, чтобы сразу… И на крыльце она сидела невесть сколько…

– Да я вам потом все объясню, Мари! – досадливо крикнула Софи, видимо, догадавшись о Машенькиных мыслях. – Вы идите пока!

Машенька сочла за лучшее не спорить с человеком, внезапно захворавшим (или изначально больным на голову? – это объяснило бы все странности Софи разом), и пошла через комнату. Идти под пристальным, тяжелым взглядом (вопреки собственному утверждению, Софи не улюлюкала, а просто смотрела) было неприятно, но возможно, ибо мысли Машеньки были больше заняты прогнозами состояния здоровья девицы Домогатской, чем собственной походкой.

– Ага! Точно, хуже… но не так, как обычно… Я, значит, не гожусь. Что я ей? И государь-император тоже вряд ли сгодится… – бормотала Софи себе под нос.

Машенька остановилась. Замешательство ее все усиливалось. Государь-император, который к чему-то там не пригоден, – это уже явный бред. Что предпринять? Ехать домой, за подмогой? К Златовратским, двое из которых как бы знают толк в болезнях?

– А вот! – Софи вытянула палец в направлении Машеньки. – Представьте, Мари, что на вас смотрю не я, а… Ну, кто вам из них по сердцу? Не может же быть, чтобы в ваших летах – и никого! Николаша Полушкин? Не, спесив для вас… Кто ж еще-то? Ну, хоть батюшка ваш. Он, говорят, грозен бывает. И вот, возвернулся и смотрит, как вы пойдете… Да, и с ним этот… который управляющий… Аглая говорит, хорош собой необыкновенно и говорун… Опалинский – вот! Стоят оба вон там, у окошка и глядят: как вы пойдете? Ну же, представьте и идите! Скорее!

Машенька по-прежнему ничего не понимала в источнике и смысле бреда Софи, но по содержанию ее горячечная уверенность нашла отклик. Машенька легко представила себе то, о чем говорила Софи, и краска в который уже раз за вечер залила ее щеки. Митя, стройный, красивый, стоит у окна вполоборота к отцу, звездный свет падает на скулу, дивные глаза прячутся в густой тени, лишь где-то в самой глубине – таинственный бирюзовый отблеск.

– Идите сюда, Машенька! Идите к нам!

Лучше бы он сам подошел к ней. Когда она замерла вот так, легко опираясь рукой о спинку стула, отставив больную ногу и перенеся вес на здоровую, это, может быть, даже грациозно немного. А если сейчас пойти… Но не послушать его – невозможно. Машенька делает шаг, другой… Спотыкается о неровно соструганные доски, цепляет одной ногой за другую, падает…

Упала бы, если бы не резво подскочившая Софи. Девушка не без труда удержала Машеньку (Софи выше ростом, но Машенька старше и дороднее), помогла ей восстановить равновесие и по-звериному обнажила мелкие зубки – не то улыбка, не то оскал.

– Вот оно! Как я и думала! Получилось! И это что же выходит? Вы батюшку вашего так боитесь или… Ой! Вы, Мари, по этому Опалинскому… А… – Софи прижала к губам свободную ладонь, но Машенька, как ей показалось, вполне успела разглядеть снисходительную усмешку.

Внезапно Машеньке захотелось отстраниться от Софи и наотмашь залепить ей пощечину. Такого сильного желания кого-нибудь ударить она, пожалуй, не испытывала никогда. И никакого раскаяния, никакого желания немедленно попросить прощения у Господа. Может, потом…

Софи отстранилась сама, отошла в угол, села на стул и уставилась на Машеньку так, как портные, должно быть, разглядывают не совсем готовое платье, повешенное на манекене.

– Вы теперь, должно быть, злитесь на меня, Мари? Да? – задумчиво произнесла она. Машенька, не удержавшись, прошипела в ответ нечто весьма нелестное. – Но ведь вы хотите всегда ходить легко, как тогда, когда мы с вами комнату под спектакль размеряли? Хотите ведь, правда?

– Что я…

– Ну да, вы бегали едва не быстрее меня, а я вспомнила, как нас в Петербурге ходить учили, и подумала… И так все по-моему и вышло. А теперь вы у меня будете тренироваться и… Я думаю, вам надо такую тоненькую, изящную тросточку завести…

– Софи, я, конечно, очень благодарна вам за этот урок. Правда, он вышел несколько… Ну да ладно, допустим, у вас манера такая с людьми. Но в дальнейшем я, кажется, ничем не позволяла вам решать… – Машенька с трудом унимала волей неистово колотящееся сердце.

Слишком много всего сразу. А вдруг эта бродячая петербургская кошка права?! И можно научиться… Нет, не стоит об этом и думать. Разве не пыталась она ходить у озера, когда оставалась одна? И раньше, дома, перед большим, еще материным зеркалом… Нет, не надо надеяться… Слишком больно потом. Все уже было. И доктор с золотой цепочкой из самой Казани, который обещал поставить ее на ноги какой-то диковинной немецкой гимнастикой. И дикий, вонючий Алешин шаман с сушеными мышиными трупиками, привязанными к поясу. И китайское жгучее растирание, за соболя прикупленное отцом у маньчжуров… Благодарим покорно…

– Меня уж, между прочим, дома заждались. Игнатий, я думаю, не раз туда-сюда съездил. Вас, Софи, отвезти?

– Да нет, ногами дойду. Недалеко. – Софи опять посмотрела на Машеньку знакомым, тяжелым взглядом.

– Ну, коли так, прощайте, Софи! – Машеньке вовсе не хотелось подавать руки, а уж тем паче целоваться на прощание, как принято у девиц Златовратских и поповны Аграфены. Ласковая Фаня любила, прощаясь и здороваясь, целоваться в губы, с громким причмоком. Брр! Впрочем, Софи, кажется, тоже ничего такого не хотелось. – О музыке мы с вами достаточно договорились, ширмы я прикажу сюда к сроку перевезти.

– Пускай, – кивнула Софи. – А если передумаете, скажете. – И, когда Машенька уже стояла на пороге, Софи неожиданно лукаво улыбнулась и прижала палец к губам. – А про Опалинского я уж забыла и Златовратским ни словечка не скажу. Верьте мне, Мари, я храню тайны не хуже могилы…

Проходя мимо окна, Машенька не удержалась и заглянула внутрь сквозь уже начавшие прорастать морозные узоры. Софи сидела у печки прямо на полу, подтянув к подбородку колени и уставившись в стену пустым взором.