На следующий день по дороге в «Атлантику» Звездочет заворачивает на минутку в лавку к сеньору Ромеро Сальвадору. Он не сразу обнаруживает его: тот спит, обессиленный, забившись в угол, как паук.

— Хочу рассказать вам об одном моем странном ощущении, дон Ромеро Сальвадор.

Старик смотрит на него бесцветными глазами побитой собачонки, прикладывает палец к губам и подталкивает мальчика к двери, чтоб он подождал снаружи. Когда через некоторое время, получив разрешение хозяина и освободившись от своего кожаного фартука, он подходит к Звездочету, тот сразу же продолжает:

— Впрочем, я не знаю, насколько это ощущение — мое: ведь я помню стих, который вы мне однажды прочитали. Со вчерашнего дня мне кажется, будто бы мой дом — уже не мой дом. И я все утро только об этом и думаю, но не понимаю, что бы это могло значить.

— Поэта, который написал это стихотворение, потом убили, — вставляет сеньор Ромеро Сальвадор очень печальным и мягким голосом, напоминающим обветшавший шелк.

— Правда? — тускнеет Звездочет.

— Это стихотворение предвещает то, что случилось впоследствии, хотя, конечно, Федерико этого не знал, — добавляет старик.

— Вы хотите сказать, сеньор Ромеро Сальвадор, что этот Федерико отгадал то, что должно было случиться со мной?

— Не совсем так. Но поэты способны видеть дальше своих носов. Сейчас мы живем, Рафаэлито, при тоталитарном режиме, как в Германии, Италии или в России.

— А при чем тут это?

— При том, что тоталитарные режимы делают личную жизнь безоружной и беззащитной. Даже одиночество теряет свой вкус. И конечно, беспечность и искренность тоже, потому что надо быть всегда начеку, чтобы избежать внезапного удара, который наносят произвол и насилие. Поэтому некоторые люди испытывают ощущение, будто их дом — уже не их дом.

Звездочет прощается и идет под ослепительным солнцем по направлению к «Атлантике». Прежде чем свернуть за угол, он случайно оглядывается и замечает недвижную фигуру старика: тот продолжает стоять, прислонившись к витрине лавки, и пристально смотрит на него.

Ему становится стыдно оттого, что сеньор Ромеро Сальвадор, должно быть, заметил, как безнадежно он сжал кулаки, не очень-то способный представить себе свободную и справедливую страну, где власть не стремилась бы указывать все на свете, начиная от того, как нужно думать и говорить, и заканчивая тем, какой длины должны быть юбки у женщин, и тысячью других глупостей, — и все равно потом все эти указы превращаются в клочки мокрой бумаги под ливнем сменяющих друг друга указчиков. Он бы с удовольствием пожил в стране, где не вздрагивают каждый раз, когда кто-то звонит в дверь. Но где такая страна? Когда он жил при нетоталитарном режиме, до войны, он был маленьким мальчиком. Он вспоминает… да, некую смутную радость… Но в этот момент он чуть не сталкивается с женщиной, которая, полускрытая под широкополой соломенной шляпой, спешит в теннисный клуб, за стенами которого раздаются сухие удары ракеток. В продолжение какого-то момента он вдыхает запах изысканных духов. Потом стук теннисных мячей поворачивает его мысли на войну, и он думает о ней, пока идет вдоль решетки примыкающего к клубу военного госпиталя. Желтые взгляды раненых натыкаются на ее прутья и карабкаются по ним вверх, в небо, где плещутся пальмы, растущие на аллее, ведущей в отель «Атлантика».

В этот вечер далекая война начинает превращаться во что-то близкое и реальное, как капля крови на порезанном пальце. Когда Звездочет входит в двери «Атлантики» с чувством раскаяния, что покинул вчера своих товарищей по оркестру, швейцар жестами показывает ему, что случилось что-то важное, ни в какие рамки не лезущее. Перпетуо, швейцар, невелик ростом, очень широк в плечах, коротконог. Пытаясь словами объяснить, что случилось, он запутывается, как школьник у доски, потому что слышал от немцев, что их войско вошло во Францию, но названия двух захваченных городов у него не выговариваются.

— Остенде, Лилль, — раздраженно подсказывает один из новых обитателей отеля, что во множестве прибыли в последнее время, — в глазах его, кажется, пляшут языки огня.

Звездочету эти названия ни о чем не говорят, но горящий взгляд и задыхающийся голос незнакомца убеждают его в серьезности события.

В вестибюле отеля царит большое возбуждение. Иностранцы толпятся возле комнатки телефонной централи, откуда непрерывно раздаются звонки, несмотря на висящее на ней объявление «Не работает». Он с трудом узнает тех самых людей, для которых играл в предыдущие дни, когда они обедали еще с хорошим аппетитом на террасе «Атлантики», хотя уже тогда немцы говорили о том, что их войско после завоевания Бельгии форсирует Мёз и войдет во Францию. Название реки повторялось столько раз, что он запомнил его. И столько же раз в ответ было сказано, что французско-британские силы задержат немецкую армию на некой линии обороны, совершенно неприступной.

Сейчас уверенность покинула этих носатых мужчин и женщин с сумрачными глазами, большинство которых, как сказал ему Фридрих, — это богатые евреи, которые дожидаются прибытия «Мыса Горн», чтоб отплыть в Южную Америку. Звездочет не очень хорошо понимает, кто такие евреи: он, так же как официанты из отеля, распознает и классифицирует этих людей по величине чаевых и разновидности монет. Они для него — супружеская пара со швейцарскими франками, старичок с флоринами, сеньора с фунтами стерлингов. Транзитный народ, которому пока удается держаться в стороне от преисподней нищеты, в которую напрямую открываются двери из вестибюля отеля. И хотя следы страха заметны на их изгнаннических лицах, они все еще сохраняют небрежную осанку богачей, убежденных, что любая проблема разрешима при помощи денег.

Но сегодня самоуверенность и непринужденность их покинули. Их жесты суетливы, а взгляды потерянны. Они бьются за единственный телефонный аппарат и злятся на телефонистку, будто это она виновата в бесконечных задержках международных звонков. Когда связь внезапно прерывается, ей грубят, чтобы тут же просить прощения и всхлипывать, прижимая помятую щеку к онемевшей трубке. Изменение разительно и печально. Будто видишь их внезапно обнаженными.

Директор отеля трепещет. Он боится, что вот-вот в двери вломится полиция. Его физиономия с жидкими клочками волос посерела. Он силится объяснить постояльцам, что в Испании любое собрание людей в количестве больше двух человек может рассматриваться как нарушение общественного порядка — тем более такая кутерьма. Как высшая власть в этом учреждении, он отвечает за поддержание порядка. Чтоб подкрепить свои слова соответствующей позой, он протискивается в центр кружка и, потрясая толстыми, как свинцом налитыми, ручками в перстнях, повторяет, чтоб они успокоились, что никаких новых известий нет, что надо вооружиться терпением и разойтись по своим номерам и что, если появятся какие-нибудь новости, им сообщат. Но никто не отходит от телефона, который время от времени внушает фантастические надежды на то, что некие воинские части грозят захватчику с флангов или что они отступили, чтоб перегруппироваться и сжаться в единый мощный кулак. И тут же надежды развеиваются.

Через огромные стеклянные двери, отделяющие вестибюль от террасы, можно различить группу немецких офицеров и агентов, расплывчатых на фоне сияния бухты, которые смотрят сюда, внутрь. Сквозь влагу, осевшую на цветном стекле, они видятся как в ирреальном тумане. Но все же узнается наглый и проницательный взгляд Пауля Винтера, прорезающий стекло, как ножом, и вызывающий по эту сторону судорогу ужаса.

Звездочет проходит между этими подавленными людьми, которые совсем недавно срочно избавились от своей собственности, оставили свой дом, друзей, страну, вынуждены были во время тягостного пути до Кадиса отказаться от привычек и традиций, составлявших часть их индивидуальности. Война очень быстро продемонстрировала им, что индивидуальность — это нечто очень хрупкое и потерять ее гораздо легче, чем жизнь. И сейчас они готовы уже сдать панике и отчаянию свои последние позиции. Если новости подтвердятся, если и правда англо-французская армия разбита… Никто не хочет верить в это.

И пересекая дверной проем, Звездочет чувствует, что одновременно видит как бы две реальности, находящиеся по разные стороны стекла. Реальность, в которую он вступает, — это как бы пленка с позитивом, а негатив ее остался по ту сторону порога. Немцы пьют, и за их красиво прорисованными силуэтами в прекрасно сшитых мундирах сверкает огромная бухта. Их окружает рой проституток. В дальнем углу, одинокая как никогда, женщина с персиковыми волосами вяло потягивает пенистый холодный «порто-флип».

Судя по количеству пустых бутылок, заполоняющих их столы, немцы пьют без числа и счета. Такое впечатление, что они почитают своим долгом праздновать нечто, что еще вилами по воде писано, и эта неуверенность и недостоверность заставляет их пить еще более судорожно. Время от времени к столу подходит унтер-офицер, становится в стойку «смирно» и докладывает новости, пойманные приемником — он установлен в одном из номеров «Атлантики». Оркестранты, очень бледные, вскидываются при каждом новом выстреле шампанских пробок и продолжают пиликать без всякой охоты, со взглядами, теряющимися в морской дали, которую заходящее солнце зажгло огненным светом.

Пока Звездочет устраивается на своем месте, Фридрих наблюдает за ним в узкую щель между фраками музыкантов. Лицо Фридриха бросается в глаза на фоне однообразных лиц маэстро. Брови его сведены, веки покраснели, крылья носа раздуваются от еле сдерживаемого волнения, и этот трепет почти превращается в музыкальную ноту при каждом движении смычка. Звездочет понимает вдруг, насколько трудно, вероятно, исполнителю выразить собственные эмоции, когда он должен следовать чужой и безразличной к его переживаниям партитуре.

Музыканты не перестают строить догадки насчет происходящих событий. Исподтишка они шпионят за немцами и умоляют ближайших к их столику коллег подслушать какую-нибудь свежую новость. Оркестр звучит странно, неприкаянно, печально. Ритмы, каденции, аккорды, вариации без оттенков объединены одной общей тревогой, от которой Звездочета пробирает дрожь. Как следовать за ними, как влиться со своей гитарой в этот патетический гул? Немцы непрестанно требуют чего-нибудь веселого и начинают хором петь громовые военные марши. Звездочет в душе благодарит небо за то, что ему помогает Фалья, его Фалья, спокойно сидящий внутри гитары и шевелящий его пальцы на струнах, так же как легкий вечерний бриз шевелит листья пальм на террасе «Атлантики».

Но Фалья печально ждет хоть минуты тишины, которая вдохновила бы его на новый пассаж, а немцы не перестают галдеть. Первая виолончель, сидящий к ним всего ближе, отстраняет свой инструмент, вытирает с лица пот и вытягивает шею, напрягая слух, чтоб услышать, о чем докладывает унтер-офицер. Потом он меняется в лице, и его тоненькие губы обрушиваются на ближайших коллег.

— Что он говорит? — не слышат дальние.

— Что все пропало.

— Как? Не смогли перегруппироваться?

Объяснение добирается в дальний конец оркестра:

— Англичане бегут в беспорядке к Дюнкерку, а французская армия практически рассеяна.

Перешептывания подтверждают версию, которая была наименее вероятной — потому только, что никто не хотел в нее верить: немцы продвигаются без сопротивления к Парижу.

— Если всякое сопротивление прекращено, — взволнованно говорит тромбон, — то через несколько часов Франция будет в руках немцев, и Пиренеи им не преграда, если они пойдут на юг. Они захотят контролировать пролив и отберут Гибралтар у англичан. Кадис уже не надежное место.

Так оно и есть. Все это чувствуют, слыша повелительную интонацию Пауля Винтера, который вырос перед оркестром и требует, чтоб они замолчали и исполнили одну из этих вибрирующих песен, которые Звездочет не переносит.

— Мы победили! — добавляет Винтер, оборачиваясь к своим.

Музыканты посматривают в сторону женщины с персиковыми волосами, и по ее радужным прячущимся глазам они догадываются, что и она так думает, и причисляет себя к побежденным, и единственное, что может сделать, — напиться. С видом сомнамбулы она просит еще рюмку, без чувства и без удовольствия.

Немцы танцуют под эту песню, звучащую как реквием, прижимаясь к проституткам, чья кожа белеет в широких декольте под ручищами триумфаторов. Почти бессознательно они напирают на столик, за которым сидит женщина с персиковыми волосами, и когда кружатся рядом, тяжелые полы мундира смахивают легкую чайную салфетку и задевают прекрасную гордую розу в стройной стеклянной вазе. Женщина с персиковыми волосами вынуждена оберегать свой «порто-флип» от этих покушений, сопровождающихся возбужденными провокационными фразами и скабрезными жестами, которые в конце концов сводятся к лапанью услужливых и покорных тел проституток.

В действительности они ищут и преследуют ее. Их глаза ощупывают ее как еще одну проститутку, ей прикидывают цену, как военной добыче. Они заканчивают тем, что обступают со всех сторон ее столик и хрипнут от натуги, распевая мощный гимн, вызывающий судороги.

Звездочет уныло ударяет по струнам. Он хотел бы помочь ей освободиться от осады единственным способом, который знает, — с помощью музыки. Но какая мелодия может пробуравить эти массивные спины, окружившие ее стеной, эти могучие плечи, вздымающиеся, когда они чокаются за победу, эти гипнотические гимны, приобретающие в их устах железную грубость, которую его товарищи по оркестру не в силах отполировать своими безутешными инструментами!

Ни Фалья, ни он не знают, что играть. Маэстро наглухо укрылся в глубине гитары. Бедняга: одетый в свой черный шерстяной костюм, он, кажется, спит наяву; его голубые глаза абсолютно пусты, мир, на который они смотрят, — вне его понимания. Звездочет глубоко подавлен. Он пробует что-то играть, однако ноты гибнут в неистовстве криков, славящих Гитлера и возвещающих наступление нового мирового порядка.

Вдруг женщина с персиковыми волосами выплевывает в лицо Паулю Винтеру, который попытался ее поцеловать, мутный глоток своего «порто-флипа», цвета портвейна с примесью яичного желтка, а где-то за огромными кадками с пальмами, украшающими террасу, некто робко насвистывает несколько нот. Эти ноты привязываются к Звездочету, хотя раньше он их никогда не слышал. Он повторяет их и ждет, что будет дальше. Ему чудится что-то неуловимо знакомое в фигуре, спрятавшейся за пальмовыми листьями. А вот Абрахам Хильда узнал мелодию. Скрывающийся человек высвистывает мелодию снова, настаивает. Добродушное лицо дирижера просветляется, он повелительно стучит палочкой по пюпитру. Оркестр бросает на погибель песню, которую исполнял, и весь обращается во внимание. Гитара повторяет ноты, и весь оркестр ей следует — энергично, почти неистово. Женщина с персиковыми волосами решительно встает. Среди гигантов немцев она лишь хрупкое создание с ярко-красными губами, с рукой, прижатой к горлу, будто что-то не дает ей дышать. Но волосы ее романтично развеваются по ветру, а заметный блеск дает новую жизнь ее глазам. Ее губы открываются, поют, стонут и смеются одновременно. А голос, напрягающийся и задыхающийся, севший от табака и алкоголя, восходит по вздувшимся венам шеи и взрывается песней, которая, как через несколько дней объяснит Звездочету сеньор Ромеро Сальвадор, называется «Марсельеза» и любима всеми, кто стремится к свободе. Гордая и волнующая песнь, которая взмывает над воплями и поздравлениями немцев.

— Ты еще тут, отец? — спрашивает Звездочет.

Из-за высоких кадок уже некому ответить ему.

Почему он ушел так быстро? Как раз сейчас, когда они снова наслаждаются музыкой. Звездочет закрывает глаза и продолжает играть. Когда же он их открывает, удивленный внезапно наступившей тишиной, двое полицейских уводят дона Абрахама. Директор отеля машет свинцовыми ручками, как лопастями, и спешно объявляет вечер завершенным. Он торопится, потому что комиссар сказал ему: «Выйдем перемолвимся парой слов». «На выход! Все на выход!» — кричит директор и просит у официанта стакан воды. Музыканты гурьбой выходят в пустой вестибюль, где безответно звонит телефон. Звездочет задерживает Фридриха и просит подождать: им нужно поговорить. Он хочет сказать ему что-то, но не решается. На самом деле ему хочется обнять его. Наконец он честно говорит об этом дрожащим голосом, и щеки его заливаются краской стыда. Но тут Гортензия, горничная, вклинивается между ними, змеей обвивается вокруг Фридриха и уводит его: «Пойдем, мальчик! Тебе нужно исчезнуть. Не видишь, что полно полицейских?» Звездочет удивлен, но потом горьким жестом прощается с Фридрихом, потому что ему кажется, что не только с доном Абрахамом, но и с его сыном может случиться что-то очень плохое. Его друг трижды оборачивается, прежде чем исчезнуть за дверями гардероба, и Звездочет остается в вестибюле один, потому что остальные музыканты поднялись наверх в свои номера.

Через стеклянную дверь он видит, как комиссар пытается успокоить рассерженных немцев. Директор отеля, упав в кресло, просит целый кувшин воды. Женщина с персиковыми волосами тяжело дышит в своем углу. Она знаком подзывает Звездочета. Ее глаза сверкают, как портовые огни над бухтой.

— Спасибо, — говорит она, — передай отцу, что я ему очень благодарна.

Директор отеля поднимается от своего стола, поправляя узел галстука своими почти металлическими пальцами, на которых кольца, кажется, нанизаны друг на друга.

— Сеньора, было бы благоразумно, если бы вы покинули зал как можно быстрее.

Потом он поворачивается к Звездочету:

— А тебя, мальчик, я не хочу больше здесь видеть.

Но тон его скорее ласков, полон тоски и тревоги. Мальчик не настаивает и уходит в растерянности, делая зигзаги между пустыми столами террасы «Атлантики».

— Ну и ну! А я-то рассчитывал, что дон Абрахам тебе поможет, если со мной что случится! — вздыхает отец, когда Звездочет рассказывает ему, что произошло.

Но их разговор прерывается тремя сухими ударами в дверь. Звездочет подскакивает на чемодане, который служит ему сиденьем. Удары повторяются. В башне, где Звездочет застал своего отца за очередной репетицией, они звучат отдаленно и перекрываются шумом сливного бачка, доносящимся от соседей. У обоих возникает одна и та же мысль — прежде чем открыть дверь, заглянуть в туалет облегчиться, потому что тоска перекрутила им кишки. Но они этого не делают.

Великий Оливарес поднимается с кресла и застегивает свой жилет в желтую полоску. Он смотрит на полку с книгами и ласково проводит ладонью по их потрепанным корешкам, будто хочет проститься со всеми разом и с каждой книгой отдельно. Потом он спускается по лестнице, подавленный, но высокомерный, как петух, заклеванный в бою. Решительным шагом он идет по коридору, а сзади за ним торопится Звездочет. Он поворачивается к сыну, тяжело глядя на него и сжимая челюсти, и спрашивает тихим, но настойчивым голосом:

— Почему ты не убежишь по крыше?

— Я останусь с тобой.

— Я не хочу, чтоб меня унижали перед тобой.

— Куда мне бежать?

— Ты прав, сын. Дон Абрахам уже не поможет тебе.

Дверной глазок грязен. Пока Великий Оливарес не послюнявит и не протрет его, он не различит по ту сторону набрякшие глаза, которые смотрят на него, не видя, из-за очков в костяной оправе, со стеклами столь же грязными, как и дверной глазок. Наконец он узнает бесцветное лицо и пустой, как чашка, рот соседа с третьего этажа, бывшего журналиста.

— Это вы так колотили, Ассенс?

— Я думал, вы не слышите, Оливарес.

— Что вы хотели?

— Сейчас скажу. Что за времена! Я, газетчик, обращаюсь к гадателю, чтоб узнать новости. Хотел задать вам вопрос. Я слышал, будто немцы вошли в Париж.

— Так и есть, — отвечает Великий Оливарес недовольно: ему не понравилось, что его назвали гадателем.

— Какая жалость!

— Это все?

— Нет. Я хотел попросить вас об одном одолжении. Иногда я добываю контрабандой немного настоящего кофе. Моей жене, Фелисиане, он не нравится. Я пью его маленькими дозами, когда у меня очень плохое настроение, — как лекарство. Но мне не доставляет удовольствия пить одному. Не окажете ли вы честь составить мне компанию? Сегодня пала Франция, — заключает он, и его набрякшие веки, мокрые и покрасневшие, еще больше раздуваются.

За дверью квартиры журналиста стоит вешалка с висящей на ней старой шляпой-борсалино. Основная мебель — письменный стол из хорошего дерева, на котором уже нет телефона, но еще остаются провода. Суставчатая лампа освещает школьную тетрадку в синей обложке. Книжные полки пусты. На полу составлены коробки из-под обуви, набитые книгами, которые хозяин не хочет уничтожать, но не решается хранить на антресолях.

— Многие из этих книг — французские. Для меня Франция всегда была носительницей духа.

— Для меня тоже, — отвечает Великий Оливарес.

— Вот видите, Оливарес! Франция согнулась. Под чьей сенью мы будем укрываться теперь?

— Великобритания? Молчание.

— Пододвиньте чашечки. Вы не представляете, как я благодарен вам за компанию, — говорит через несколько мгновений Ассенс, меняя тему. — Я уже не могу ходить в кафе. Меня тошнит от суррогата, который там дают. Само кафе уже превратилось в суррогат. Оно не то, что раньше. Мне так не хватает друзей, разговоров, сво… — Слог зависает в воздухе. Он сидит у своего письменного стола и время от времени оглядывается, желая, кажется, позвать официанта. Он вдруг отдает себе в этом отчет и извиняется: — Привычка прошлых времен. — Но тут же снова забывается и свистит, подзывая несуществующего официанта. Свист раздается в пустоте квартиры и улетает в окошко, открытое во внутренний дворик. — …свободы, — наконец заканчивает он. — Я так понял, что в синдикате вам не дали билета. Если вы не можете заниматься своим делом, как будете зарабатывать себе на жизнь, Оливарес?

— Понятия не имею. Я всегда был магом. Не умею делать ничего больше.

— Я думал то же самое. Я был газетчиком, как вы знаете. И вот видите. Сейчас пишу приключенческие романы для одного низкопробного издательства. Этот мусор, что продается в киосках.

— Это вы умеете, по крайней мере?

— Плоховато. Нужны приключенческие романы со множеством убийств. Иногда я забываю, кто еще жив, а кто уже мертв. В одном романе я три раза убил одного и того же персонажа. Поэтому я завел эту тетрадку в синей обложке, где я пишу список героев и убитого помечаю крестиком…

Звездочет смотрит в окно, расплющив нос о стекло, как боксер, и борясь глазами с темнотой. Так проходит ночь — в безуспешной борьбе с тенями. Он боится за Фридриха и за дона Абрахама. Он слышал, как сеньор Ассенс сказал, что и за вещи более невинные, чем исполнение «Марсельезы», люди кончали у стенки. Но что можно сделать? В порту все недвижно, лишь несколько часов спустя длинные вереницы рабочих, идущих на работу в док, пересекают в темноте набережную: еще не рассвело. Их выдает шлепанье ботинок по мостовой, сырой от ночной влаги.

Вдруг небо наполняется бешеным воем. Два черных пятна, похожие на двух мух на оконном стекле, сцепляются, извергая огонь. Это длится лишь несколько секунд. Звездочет бежит в башню, где отец указывает ему на вспышку, осыпавшуюся дождем горящих угольков. Они гаснут в невидимом море, и вдруг снова становятся слышны мерные удары волн о набережную. Потом начинается рассвет и освещает чистейшее голубое небо, по которому медленно плывет лиловое облако.

— Упавший самолет был французским.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю, сын, потому что чувствую.

— И для тебя — в этой смерти был смысл? — спрашивает Звездочет удивленно.

— Многие в Европе сейчас рискуют жизнью за свободу, а я здесь ничего не делаю, кроме как бесполезно тасую пачку карт.

Именно в этот момент Звездочет замечает, что на синей полке уже нет книг, а на их месте стоит горшок с базиликом ярко-зеленого цвета.