Порывом ветра скверная бумага газеты обернулась вокруг рук Ассенса — будто облепила их гипсом, а красные чернила его комментариев сверкнули пятном йода или крови. Когда Звездочет удаляется от него, тревожные новости, дурные предчувствия, предвестия войны кажутся ему бесформенным крошевом, которым удерживаются эти сломанные руки. Он покидает Ассенса погруженным в пронзительный галдеж кадисских улиц и возвещающим ужасы между выкриками продавцов лотереи, зелени и устриц и шушуканьем спекулянтов и уличных девок.
Звездочет направляется к набережной, пораженный безлюдьем бухты. Шорох волн не более чем эхо самого себя. Море, скованное побережьем, недвижимо, как варан. Он удивляется меланхоличным беседам грузчиков, разбросанных, как тюки, в тени скелетов бездействующих кранов. Они болтают о своем опустевшем мире, о непришедших кораблях, как моряки на судне, вытащенном на берег. Крюки подъемных кранов скрипят и покачиваются над праздными телами.
С января перестали заходить немецкие суда, с апреля — голландские, с марта — бельгийские, с июня — французские, с июля — итальянские, с августа — эстонские, с сентября — греческие и с декабря — югославские.
Если «Мыс Горн» не появится, говорят грузчики, то это по вине англичан. Они владеют морем так же, как немцы материком. И значит, кто хозяин Европы? В норе хозяева — крысы, но как только они высовывают голову в дыру, они нарываются на взгляд английского кота, мудрого кота, который прожил шесть из семи своих жизней, с пергаментной от древности кожей и с небом, покоящимся на его плечах, как голубое одеяло. Чтобы плавать по морям, нужно получить разрешение у англичан. На самой свободной дороге, на морской, они контролируют корабли, ухватив их за веревку флага, поднятого на флагштоке. Похоже, «Мыс Горн», задержанный на Тринидаде, ожидает их позволения.
— Он никогда не вернется.
— До тех пор, пока англичане не добьются от испанского правительства того, чего хотят.
— И чего же это?
— Откуда мне знать, если до нас не доходят мировые новости? Но как бы там ни было, им уступят. Потому что нет и аргентинских судов с зерном и мясом. И дефицит все обостряется, так что уже не осталось ни капли нефти.
Звездочет видит вдали женщину с персиковыми волосами, которая пересекает дамбу под порывами ветра, придающего ее шагам возбужденность танца и раздувающего ее волосы снопом искр. В ее движениях есть что-то от танго, в них проглядывает неотложность желания и уверенность, что ее ждут.
Там, где заканчивается внутренняя гавань, стоит Великий Оливарес, напрягшись, как парусник. Чтоб пойти ей навстречу, надо пересечь шеренгу взглядов беженцев, молча поглощающих горизонт, пенящийся в устье бухты. Уже много месяцев Звездочет не видел, чтобы отец улыбался этой своей обворожительной улыбкой. Он возбужден, он пребывает в состоянии вдохновения, как бы готовый вот-вот продемонстрировать одно из своих чудес. Его ресницы, трепещущие, как струны скрипки, полны тьмы, отчаяния и готовности к рыданиям, потому что время тянется, а она еще далеко.
И пожалуй, никогда не приблизится. Он колеблется мгновение. Ощущает в своей безвольно опущенной руке не больше энергии, чем в поношенном рукаве. Когда она подходит, другая рука выбрасывается вперед и сжимает женщину с такой силой, что причиняет ей боль. Он будто хочет убедиться, что достаточно только одной руки, чтобы удержать любовь — всегда быстротечную, неуловимую, исключительную и странную.
И они становятся хозяевами времени. Они вцепились друг в друга, а на судах, причаленных к набережной, ржавчина горит закатным пламенем среди погасшего мира. Звездочет преследует их до кафе напротив порта, которое немедленно зажигается, хотя они пробираются в самый отдаленный угол между мореплавателями — из тех, что уже не плавают, с грудью, украшенной татуировками и шрамами, со ртами, которые не закрываясь болтают о потасовках, кораблекрушениях и несчастных Любовях. Это кафе оживляет болтливый попугай — исполнитель кубинских гуахир. Пожилая птица, реликвия тех лет, когда суда приходили из-за океана груженные табаком и пальмовым ликером.
Звездочет мрачно наблюдает за ними с улицы, с трудом удерживая равновесие, поскольку напирающий восточный ветер сбивает его с ног. Он слышит звук монеты, звякнувшей о мраморный столик, которой отец расплачивается за две рюмки черного рома. У него даже есть деньги! Какое неожиданное сокровище — любовь! Потом его единственная рука, как когтистая лапа, просовывается между ее пальцев. И соединение этих рук становится основой, в которую вплетаются волокна тела Великого Оливареса — остатки вещества того мага, каким он некогда был.
Любовь отца бросает отблеск на собственную любовь Звездочета. Ему видится образ Фридриха в туманных стеклах кафе. Это особенный способ воображения. Тот представляется ему лишь ощущением без лица. Ощущением, которое еще сильнее в его отсутствие. Сейчас, когда он видит отца щекочущим усами ухо женщины с персиковыми волосами и нашептывающим ей сладкие слова, которых он не слышит, внутри его, в уединении его сознания, звучат слова, никогда не сказанные Фридриху, а в ударах моря о набережную чудится ему вечный зов скитальца, отбивающего время о берега вселенной.
Внезапно он отдает себе отчет в том, что над его губой начали пробиваться волоски, которых еще не было, когда он в последний раз видел Фридриха. Он замечает это, потому что чувствует, что волоски эти дрожат — точно так же, как усы отца над розовым ухом женщины с персиковыми волосами, — над гораздо более маленьким и белым воображаемым ухом Фридриха. В янтарном закатном свете, который бывает только в фантазии, во снах и в глубине морей, он ощущает очень близко своего друга, несмотря ни на разлуку, ни на обескураженность тем, что предмет его чувств — мальчик, а не женщина. Пока наконец не чувствует снова ледяную мостовую под ногами и вой ветра за спиной. В кафе отец ласкает единственной рукой женщину с персиковыми волосами, реальную, как бокал вина, а в другой руке — только рукав без пальцев — появляется карта, названная женщиной наугад: дама червей. А Звездочет с простодушием мечтателя, который смотрит через окошко в будущее, наделяет карту лицом Фридриха.
Странная предреченность. Женщины всегда напоминают ему Фридриха. Он снова убедился в этом, когда познакомился с Литзи на многолюдной набережной, готовой, кажется, дрогнуть под весом толпы беженцев, всматривающихся маниакально в пустынное море. Большинство смахивает на покойников, но великая Литзи напоминает сирену. Она скрещивает ноги, ложась на каменные ступени причала. Изгиб ее бедра возвышается над морем, как замершая волна, а между ее маленьких грудей гнездится трепетный ветерок. Литзи похожа на одно из этих мраморных существ с полуоткрытыми губами и узкой талией, которые время от времени появляются из недр земли, с одеждой в руке, белые среди желтого облака поднявшейся из траншеи пыли. В Кадисе невозможно ничего копать без того, чтобы не показались фрагменты многих миров, существовавших некогда на здешнем побережье. Точно так же отрешенно, как каменный взгляд этих статуй, проросших не в свою эпоху, неподвижный взгляд Литзи созерцает пейзаж, чуждый ей. Пейзаж из гнутого железа, кранов, останков плавсредств, на фоне которого передвигаются более знакомые ей фигурки обнаженных до пояса извозчиков, непонятно над чем усердствующих в парализованном порту.
Литзи говорит на старинном испанском языке, который называется «ладино», сладком, как сахар. Она проводит долгие часы на каменной палубе набережной, битком набитой пестрой толпой беженцев, и с уст ее не сходят слова тревоги:
— Скажи, мальчик, что будет с нами, если твоя страна тоже вступит в войну?
Звездочету хочется ответить ей чем-то большим, чем просто симпатия и сочувствие. По правде говоря, он из кожи вон лезет, чтоб раздобыть сведения об этом корабле, который она так ждет. Однажды он бежит в порт и слово в слово передает ей то, что услышал от отца. Пока Англия владеет морями, вся торговля сводится к ее посредничеству. По этой причине Испания не может вступить в войну на стороне немцев. Она зависит от Англии.
— Скоро придет «Мыс Горн», — прибавляет он, — потому что правительство сдалось и предоставило англичанам то, что они хотели.
И тогда Литзи целует его без слов. И Звездочет впадает в задумчивость, изучая вкус, оставленный диким и свободным мускулом языка, избавленного от веса слов.