Дверь открывается, и в полутемной комнате появляется улыбающийся отец. Сон отлетает от Звездочета, возбужденного смутным предвкушением неизвестно чего. Достаточно одного неприметного жеста Великого Оливареса, этого поразительного соблазнителя, чтобы глаза Звездочета, все еще блуждающего в лабиринтах сна, прозрели и сосредоточились именно на той точке пространства, где должен начаться спектакль. Великий Оливарес достает монету, и рука его тут же превращается в сцену, тиранически завладевающую вниманием зрителя. Монета скользит, легкая, как снежинка, с указательного пальца на мизинец и исчезает в закрытом кулаке, из которого внезапно проклевываются четыре точно такие же монеты, зажатые между пальцами, а большой палец распрямляется в жесте «отлично!».

— Привет, Рафаэль! — говорит отец.

В последнее время они видятся не так уж часто, и непонятно, по-прежнему ли общими остаются их желания и надежды или уже нет. Жизнь Великого Оливареса круто изменилась: похоже, что он открыл золотоносную жилу или на него свалилось неожиданное наследство. Вокруг него сохраняется его обычная аура — ощущение, будто он вот-вот совершит что-то чудесное или очень лихое. Но в его фокусах карты вытеснены теперь монетами, которые с подозрительной легкостью размножаются в его пустых руках нищего безработного иллюзиониста. И так же легко и загадочно из них ускользают. Звездочету известно, что отец не считает ни деньги, ни часы, проматывая свое время в портовых барах, где его статная фигура в желтом рыбацком жакете мелькает среди спекулянтов, торгующих содержимым пакетов, которые Красный Крест посылает беженцам, дефицитными лекарствами и паспортами стоимостью в человеческую жизнь. Он делает обход этих злачных мест, будто какой-нибудь властительный сеньор, заглядывающий с проверкой на чердак своего дома.

Его наибольший интерес привлекают немецкие моряки, прислоненные, как некая странная мебель, к стойкам баров. В Кадис вернулись корабли. Английские торговые суда соседствуют у набережной с немецкими «Группа», «Бурма» и «Хуго Олдендорф», укрывшимися от преследования британских патрулей. Враждующие корабли стоят слишком близко друг от друга, канатам едва удается сдерживать пыл войны, ставшей здесь невидимой. Время от времени стеклянный глаз немецкой субмарины выглядывает у входа в гавань, между акул, и начинает изучать бухту, из которой не осмеливаются выйти английские сухогрузы, трюмы которых еще несколько дней назад были заполнены железной рудой и бокситами. Совсем недавно у испанских берегов была потоплена жемчужина Королевского флота — «Арк-ройял», и союзнические корабли, рискнувшие пересечь пролив, маячат на горизонте, напоминая фобы.

По ночам Великий Оливарес — другой человек. Он купил себе пальто «Бомбей», шевиотовую тройку, рубашки, какие надевают танцовщики, белые туфли на пробковой подошве и возвратился к былым своим привычкам. С волосами, блестящими от брильянтина, он появляется в самых дорогих клубах, где его знают по прошлым временам, и ждет рассвета со скептицизмом ночного гуляки, для которого ночь — вечна. В салоне «Пай-Пай», в усадьбе «Росалес», в ресторане «Касабланка» он охватывает своей ладонью пальцы женщины с персиковыми волосами, сжимающие рюмку «порто-флипа», и нашептывает ей бесконечные сладкие сентиментальные слова: он никогда не переносил одиночества. А за соседними столиками агенты стран «оси» внушают скептичным путанам, что лучший бизнес — не торговать телом, а запоминать беседы приезжих, затверживая иностранные слова, пусть и непонятные, но вонзающиеся в память, как булавки, — за них можно получить денег в три раза больше, чем за целую ночь в постели.

Сегодня утром у Великого Оливареса под глазами круги. Шаг его неустойчив, в губах угасает последний окурок. Прежде чем отправиться спать, он извлекает из воздуха монету и кладет ее рядом с несколькими другими на столик, освещенный узким лучом света, пробивающимся сквозь глухой сумрак комнаты и перенимающим у монет их дьявольский металлический отблеск.

— Возьми, это тебе.

Но Звездочет не решается трогать монеты. Впервые магия отца вызывает у него не очарование, а досаду. Где он берет деньги? Ему хочется понять, что происходит на пути между головой Великого Оливареса и его руками, — но у магов-профессионалов этот путь неуловимо краток. Мальчик сам себе противен из-за своих подозрений, и он все-таки решается взять деньги, хотя они обжигают ему руки. Подобрав валявшиеся у кровати штаны и рубашку, он одевается, глядя в зеркало в туалете, и вдруг замечает, что, хотя одежда его — та же, что и вчера, сам он — не тот же. Из зеркала его сверлит тревожными глазами парень с разочарованным и неуверенным выражением лица, и трудно предугадать, каким он будет впредь с сегодняшнего дня, уже без этого сквозняка магии, который время от времени продувал его жизнь. Через минуту он видит себя уже на улице, спешащим к скобяной лавке сеньора Ромеро Сальвадора, а в кармане неуютно позвякивают злосчастные монеты.

— Сеньор Ромеро Сальвадор, откуда в Кадисе берут деньги, чтоб стать богатыми? — вопрошает он прямо с порога лавки железную тьму, среди которой мягко светится латунь домашней утвари. Пара глаз, похожих на вареные яйца, и большой землистого цвета нос старика отрываются от голубой тетради, лежащей на прилавке, и растерянно останавливаются на нем.

— Жулики, жулики, Рафаэлито, — не сразу произносит он и добавляет сдержанным и скорбным тоном, каким говорят о неизлечимых болезнях: — Я по этому вопросу ничего не знаю, хотя — чтоб далеко не ходить — здесь, на складе, например, хранятся части от четырех русских грузовиков, захваченных во время войны, а большая часть железных прутьев, которыми мы торгуем, происходит из оборонительных сооружений, которые строят сейчас по всему побережью.

— Но, сеньор Ромеро Сальвадор, не знаете ли вы какого-нибудь честного способа стать богатым?

— Сожалею, но нет. Сожалею, потому что это, вероятно, значит, что я уже слишком стар. Ведь стар тот, кто твердо усвоил: что безжалостно, то неумолимо — и забыл исключения из строгих правил.

— Так вот, мой отец вдруг разбогател, — начинает рассказывать мальчик, не на шутку озабоченный.

— Видишь? Твой отец наверняка одно из этих исключений, о которых я говорю, — перебивает его старик. — Твой отец — маг.

— Но я бы предпочел, сеньор Ромеро Сальвадор, чтобы вместо того, чтобы сотворить эти монеты, которые у меня вот здесь, в кармане, он бы сделал так, чтобы в мире исчезли все деньги. Вот это был бы фокус.

— Я знаю одного, который попробовал это сделать, — вспоминает старик, и в руинах его глаз, в блеклых зрачках, как бы вдруг вытолкнутое пружиной, появляется выражение удовольствия.

— Маг?

— В известном роде — да. На самом деле это лучший из живущих ныне испанских писателей: слова, которые он пишет, — как сахар, падающий с неба. Все зовут его просто Рамон. В свое время он пытался организовать лигу по защите прав минералов. Хотел вернуть руду рудникам, камни — каменоломням, золото — золотоносным жилам, изумруды — изумрудным месторождениям. Понимаешь?

— И почему он этого не сделал?

— Эта программа была так непопулярна, Рафаэль, что кончилось тем, что сам Рамон потерял положение в обществе. Все группировки его ненавидят или презирают.

— Вы не могли бы меня с ним познакомить?

— Сейчас он живет за океаном, совершенно одиноко. Посвятил себя сочинению писем ласточкам.

Это не единственная странная теория, которую Звездочету довелось выслушать этим утром. Он замечает, что необычные теории делятся на два класса: теории довоенные, неосуществимые, и послевоенные, которые, какими бы нелепыми они ни казались, в любой момент могут превратиться в реальность, и эта их способность вызывает оторопь.

В «Атлантике» его ждет сеньор Флориан Рэй, один их общий с Фридрихом знакомый. Благодаря ему вот уже целую неделю мальчики вдоволь могут страстно смотреть в глаза друг другу без всякого смущения. Сеньор Флориан Рэй приехал в Кадис, чтобы снять планы для своего следующего фильма, который будет называться «Ана-Мария» и расскажет историю белолицей цыганки, полюбившей андалузского пианиста. В первый же вечер по прибытии в отель, после окончания выступления оркестра, он подошел к мальчикам, которые уходили со сцены, держась как можно ближе друг к другу, но притворяясь в то же время совершенно независимыми.

— Хоть вы оба и мальчишки, но составляете прекрасную пару и мне подходите.

С этого момента они проводят свои свободные часы в беганье по Кадису в компании дона Флориана, его ассистента Альфредо Уртадо по прозвищу Карапуз и оператора Гэртнера. Когда дону Флориану приходится по душе какой-нибудь уголок города, он, теребя свою белую кепку, начинает объяснять им суть сцены. Лишь объяснение завершено, Карапуз бьет в ладоши и кричит: снимаем! А Гэртнер спрашивает: «Общий план? Средний план? Крупный план?» — и, глядя в кулак, как в подзорную трубу, то приближается, то отходит подальше, а новоявленные актеры в это время перебирают всевозможные немые выражения любви и восхищения.

— Это решающий момент! — объясняет дон Флориан, — пианист отказывается от выгодного контракта, чтоб соединить свою жизнь с жизнью белолицей цыганки Аны-Марии.

И мальчики, по разные стороны резной ограды, объявляют своими горящими взорами, что любовь владеет их телами, что ее скрытый огонь прорывается наконец наружу, — они переплетают руки… И только неумолимое «Стоп!» заставляет их остановиться.

Таким образом они высказывают друг другу отчаянные вещи, а потом прикидываются, что ничего не было сказано. Внешне — они только ломают комедию; но на самом деле каждый раз, когда дон Флориан отыскивает новый подходящий план, он как бы дарит им новый остров на двоих. На пустом пляже среди кабинок и шезлонгов. Стоп! На открытой площадке голубого южного трамвая, идущего от Сан-Фернандо. Стоп! Под тяжелым взглядом карабинеров, стоящих на посту у Ворот-на-Сушу. Стоп! В легком ветерке, обдувающем улицу Кабриолетов, сбегающую по склону холма, откуда видны мачты в порту. Стоп! При полном восторге табачниц на улице Плосия, которых, как и всех, смешит «голубизна». Стоп! Перед развалинами римского амфитеатра, проглядывающими среди луж и пены прилива в бухте Ла-Калета, где затоплен старинный город. Стоп! В полутьме церкви Святой Каталины, перед картиной, изображающей ее бракосочетание, которая стоила Мурильо жизни. Стоп! При звуках корнета, доносящихся из казарм. Стоп! Рядом с нескончаемой очередью нищих, дожидающихся распределения отходов с армейской кухни. Стоп! Звездочет и Фридрих признаются друг другу в настоящей, не киношной любви, которая, однако, продолжает оставаться страшной тайной.

Дон Флориан — человек, недовольный самим собой. Он знает, что воля его дала трещину, что ему недостает творческой дерзости, что он слишком любит хорошо пожить и это мешает ему по-настоящему отдаться искусству. Но главное, он ощущает, что, с тех пор как его покинула его великая любовь и его муза Маргарита Ниле-дель-Рио, по прозвищу Империо Архентина, вдохновение внезапно оставило его, и он чувствует себя отчасти как птица, которая вдруг в разгар полета открывает, что она вовсе и не птица, и камнем падает оземь. Этой ночью он не ложился, ввязавшись в вечеринку, столь же бессмысленную, сколь и бесконечную, и сейчас решает позавтракать чечевицей.

— А ну-ка — чечевицу для великого режиссера «Проклятой деревни», — требует Карапуз.

Мальчики пришли, чтоб выслушать очередные указания, но вместо этого получают грустную новость.

— Все это не годится.

— Почему? Мы плохо сыграли?

— Совсем не то. Вы сыграли с чувством и с достоверностью, каких я и не ожидал. Уж наверняка лучше, чем Маруха Томас и Антонио Ибаньес, которые будут сниматься в фильме.

— Тогда почему?

— Мне не годятся общие планы. Этот город болен, и камера всегда проявляет какую-нибудь нежелательную червоточину. Я предпочитаю воспользоваться декорациями. Декораторы знают, что стены должны быть чисто побелены, хоть они и из картона, а брусчатка — выложена с математической точностью. Нищим, заключенным, больным и беженцам нет места в искусстве, цель которого — освободить нас на время от забот нашей жизни. В реальности уже нельзя быть счастливым. Кто сегодня может убежать от этого ужасного мира? Кто может позволить себе тратить свои слабые силы на поиск красоты? Ведь их не хватает даже на то, чтоб справиться с нищетой. Когда начнут снимать цветные фильмы, седьмое искусство станет таким совершенным, что заменит собой жизнь. И никто не будет нуждаться в собственной жизни. Все мы будем жить этими чудесными фантазиями, которые нам покажут на экране. Ну и что, что мы не поели, если на экране перед нами проплывают великолепные яства? Ну и что, что не полюбили, если наслаждаемся ласками и поцелуями более прекрасных существ?

Звездочет и Фридрих, внезапно лишенные тайного счастья своего уличного актерства, решают испробовать этой же ночью поддельного колдовства седьмого искусства. Звездочет вытаскивает из глубин кармана, не без угрызений совести, как бы забытые монеты, сложенные стопочкой и завязанные в угол батистового платка. Взвесив их в руке, он убеждается, что по крайней мере один раз у него достаточно средств, чтоб пригласить Фридриха в кино. Почти все, что идет от Великого Оливареса, в том числе и эти монеты таинственного происхождения — каким бы ни был их подлинный источник, — оказывает магическое влияние на жизнь Звездочета.

Пронзительный ветер, преследующий их от замка Святого Филиппа до входа в муниципальный кинотеатр, как бы врывается и на экран и раздувает гитлеровские знамена из новостей UFA, которые показывают перед началом фильма. «Timing», — сказал бы его отец об этой странной синхронии, используя один из своих профессиональных терминов. Громовые слова, которые сотрясают сейчас костяные челюсти Йозефа Пауля Геббельса, можно прочесть при желании и в кадисской газете. Постоянные выступления министра информации и пропаганды рейха — язва, разверзающаяся на ее страницах. «Война имеет глубокий смысл в плане регулирования народонаселения. Из огня и пламени родится новый мир», — повторяет министр, и на экране можно наблюдать, как слова эти выскакивают из его жабьих губ. А этот лес рук, взметающихся вверх, приветствуя смерть, — иллюстрация к пассажу фалангиста Гайтана из сегодняшней газеты: «Цель так высока, что гражданин рейха отказывается судить и упрощает свою жизнь, сводя ее к повиновению. Это великое открытие и удивительная истина, которую немецкая пропаганда хочет преподать миру. Увы тому, кто этого не понимает!» Исчезает Геббельс, сливается с толпой, и камера начинает легендарное путешествие по Берлину, следуя по улице за черной машиной. Треплется флажок со свастикой, а из заднего окна испанский министр Серрано Суньер, едущий на встречу с Гитлером, отсутствующим взглядом скользит по смутным существам, мелькающим на тротуарах. Машина движется своим путем, а в стареньком проекторе муниципального кинотеатра, как это с ним случалось уже много раз, вдруг застревает пленка. Одно и то же изображение буксует на экране, и дергающийся уголок Берлина, предательски отчетливый, позволяет рассмотреть мимолетные силуэты, что видны сквозь окна официального автомобиля. Фридрих подскакивает. На замороженной картинке агенты гестапо задерживают пешеходов и проверяют карандашом, крепко ли пришит к одежде кусочек ткани в форме звезды. Фридрих широко раскрывает глаза, еле сдерживая ужас. Публика вокруг поносит киномеханика и топает ногами. Звездочет искоса посматривает на друга.

— Эта звезда желтая, — говорит вдруг Фридрих.

Он дрожит всем телом. Звездочет ощущает это, потому что рука Фридриха лежит на спинке его кресла.

— Откуда ты знаешь? — спрашивает он.

— Потому что я тоже должен был ходить по Берлину с такой звездой, пришитой к одежде. Возьми, я ее все еще храню.

Звездочет чувствует, как в руку ему лег кусочек ткани, и с силой сжимает его. Мигание экрана прекращается, фюрер наконец принимает Серрано Су-ньера и возглашает: «Наши народы решительно подняли знамя морального единства Европы». Фюрер и испанский министр крепко и долго жмут друг другу руки — пока не заканчивается немецкая хроника и не начинается фильм, в котором песочные глаза Маргариты Кармен Кансино, зовущейся Рита Хейворт, наливаются соками любовной истории.

Фридрих не смотрит фильм. Он вцепился в руку Звездочета и двинулся в путь по Берлину, войдя в ту застывшую картинку из хроники, как в дверь, открывшуюся в его памяти. В нескольких кварталах от той улицы, где гестаповцы проверяют напуганных евреев, он узнает свой бывший дом, пустые стены с пятнами на месте снятых картин. С балкона он рассматривает выставленную на улицу мебель, которую носильщики из службы перевозки не торопятся доставлять в «еврейские жилища», куда в обязательном порядке должны переехать из своих квартир евреи. Носильщики отправляются в кабачок. Небо над Зибельштрассе затягивают тучи, и начинает лить дождь — на пианино, на комоды, на коробки с книгами.

— О чем ты думаешь? — спрашивает Звездочет, когда они выходят из кино.

— Я жил там.

— Я не могу себе представить, как ты себя чувствовал, когда тебя заставляли ходить с желтой звездой.

— Я мечтал о далеких морях, как это — в Кадисе.

— Ты никогда мне не рассказывал, как тебе удалось убежать.

Звездочет покупает им по кулечку жареной рыбешки. Шкварчанье масла в жаровне оттягивает на несколько напряженных минут их беседу. Преследуемые немногочисленными кошками, которые еще сохранились в Кадисе, они бредут без определенного направления, пережевывая рыбешку.

— Я думаю, что могу доверять тебе, — говорит Фридрих очень серьезно. — Я расскажу тебе все.

Он рассказывает ему о бесконечных очередях к дверям консульств, о невозможности получить визу, о фальшивом паспорте, о том, как он должен был выдать себя за другого, о подробных списках мельчайших предметов, которые можно взять с собой, — тюбик зубной пасты, расческа, шампунь, часы, бумажник, — о необходимости добывать справку о благонадежности, о проблеме отпечатков пальцев, о контракте на выступления в Бразилии, который в конце концов удалось раздобыть его отцу, о билетах, зарезервированных на испанский корабль «Маркиз де Комильяс», с которого их сняли вместе с другими оркестрантами и заставили играть для немецких войск в Испании.

— Значит, тебя зовут не Фридрих? — допытывается Звездочет.

Когда они доходят до этого момента, вера Фридриха начинает колебаться. Он закрывает глаза, и на Зибельштрассе льются струи дождя, льются на разбитое тело того еврея, который не выдержал и бросился из окна четвертого этажа и лежит теперь рядом с мебелью, ему принадлежавшей. Он снова чувствует надежную ладонь Звездочета и ощущает как никогда канун любви. Именно поэтому он не должен уступать. Любовь его может подвести. Он не должен попускаться осторожностью — даже перед осуждающей очевидностью любви.

— Нет, но я все-таки предпочитаю, чтоб ты продолжал звать меня Фридрихом. Ладно?

— Ладно, — соглашается Звездочет. И объятие в темном подъезде, хотя жжет их, как огнем, — оно тоже нереально, оно тоже среди клочьев тумана.

Выйдя из подъезда, они натыкаются на моряков с бритыми и смоченными горячим уксусом — чтоб предохраниться от эпидемии — головами, которые поглощают обезумевшими глазами малокровные тела портовых проституток, не решаясь целовать их из боязни заразиться.