В последующие дни Звездочет тысячу раз слышит рассказанную на тысячу ладов историю о воспарении Великого Оливареса. Кадисский люд освоился с этим происшествием и излагает его, как кому больше нравится, — либо помирая со смеху, либо поднимая брови от удивления. И при этом каждый смотрит в небо — на кусок голубой прозрачной реальности, излучающей свет и свободной от тяжких земных невзгод, к которой в глубине души каждый хочет приобщиться. Рассказывают, что у Великого Оливареса выросли по бокам два крылышка, как у ангелов. Что в его жилах завелись птицы. Что он растворился в серном облаке, как черт. Что пролетел по траектории пушечного ядра: неторопливо прочертил параболу над водой и приземлился по ту сторону бухты. Только в одном пункте совпадают все рассказчики — от сапожника и продавщицы цветов до городского жандарма: в ощущении того, что Великий Оливарес вернул им всю бесконечность небес. Звездочета останавливают на улицах, берут под локоток, полушутя-полусерьезно просят прихватить с собой, ежели он соберется лететь вслед за отцом. Маг соблазнил воображение горожан, которое, впрочем, и без того никогда не придерживалось строгих правил. Звездочета умоляют подыграть на гитаре: чудо породило целый букет куплетов. Макаронина хватает его за шиворот, засаживает за инструмент, а сама запевает:

Глаза мои углядели тебя в этой божьей выси, как пулю, что сбившись с цели, мое бедное сердце ищет.

А Малена врывается своим диким голосищем:

Полны мои мысли тобою, однажды прекрасным утром я следом на небо взмою.

Видя, как растаскивают событие на куплеты, анекдоты, небылицы, Звездочет воздерживается открывать кому бы то ни было истинную природу трюка. Иногда он находит успокоение своим тревогам среди угрюмого железа в лавке сеньора Ромеро Сальвадора и молча делит со стариком его строгое одиночество, пока не решается наконец выпалить какой-нибудь очередной вопрос:

— Сеньор Ромеро Сальвадор, почему людям так хочется верить в чудеса?

— Ты очень ошибаешься, сынок, — отвечает ему старик. — Народ Кадиса — певун и верит только в те чудеса, о которых сам поет. Кадисские танцовщицы были знамениты уже в античности: они чувствовали ритм космоса, ценили красоту, к жизни относились весело и иронично, а к смерти — с восхищением. Этот народ знает, что его песни — это его корни. Они поддерживают его, как дерево, в наше подлое время. Без этих корней мы были бы листьями на ветру.

— Иногда мне становится жалко, сеньор Ромеро Сальвадор, что вы теряете время, объясняя мне вещи, которые я все равно никогда не пойму.

— Ты просто подумай о себе самом. В доисторические времена кто-то нарисовал на скале фигуры, в которых можно различить человека, наблюдающего, как входят в бухту Альхесираса корабли, — тысячи лет назад! Хоть ты и не даешь себе отчета, но каждый раз, когда ты играешь, ты погружаешься в бездну этого пристального, всеохватного взгляда, который продолжает длиться, несмотря на смены декораций, кризисы и катастрофы. Твоя музыка, как и дух народа, окружающего тебя, коренится в темных глубинах существования, и с этим ничего не поделаешь.

— Мой отец улетел по воздуху, а вы мне толкуете о корнях, сеньор Ромеро Сальвадор.

— Ничего удивительного. У птиц тоже есть корни.

Как только дон Абрахам узнает об угрозе дона Себастьяна Пайядора упрятать Звездочета в приют, он начинает ломать голову над тем, как защитить мальчика от подобной участи. К счастью, приют оказался настолько переполненным сиротами войны, что вдовец Инохосы сталкивается с невозможностью запихнуть туда очередного новичка. Но это оказалось не единственным препятствием. Еще нужно было пройти бюрократическую процедуру. Дон Себастьян Пайядор путается и не знает, что ответить, когда братья из «Христианской доктрины», патроны заведения, спрашивают его о причинах смерти Звездочетова отца.

— Поймите, дон Себастьян, — внушает ему директор, — если обстоятельства кончины родителя не согласуются с естественными законами, я не могу принять в наше заведение проблематичного сироту.

Дон Себастьян Пайядор все еще пребывает в прострации после всего случившегося, и это состояние не позволяет ему, как всегда, по-свойски подергать за одному ему известные ниточки. Он едва решается выходить из дому, боясь быть осмеянным. Даже за запертой наглухо дверью с глазком он не чувствует себя в безопасности. Ему чудится выражение недовольства на лице покойной супруги, запечатленной на портрете в восьмигранной раме, занимающем в гостиной почетное место между канделябрами из чеканного серебра. Донья Энкарнасьон Инохоса никогда не разделяла его страсти к магии и карточным фокусам. «Опять ты со своими картишками!» — хмыкала она всякий раз, когда видела его с колодой в руках, и позвякивала многочисленными браслетами на толстенных ручищах, чтоб намекнуть ему, в чем заключается истинная магия мира. Именно это оскорбительное позвякивание и слышится ему сейчас с поразительной отчетливостью. Его супруга никогда не отказывала себе в удовольствии раскрыть перед гостями тайны его фокусов. Она прилюдно называла его олухом и вымогателем, приказывала служанке готовить жаркое с чесноком из бедных кроликов, которых он с бесконечной осторожностью и неловкостью извлекал из цилиндра, и ни секунды не терзалась угрызениями совести, когда обыгрывала подружек в ломбер, манипулируя мечеными картами мужа с непринужденностью завзятого шулера, неожиданною в даме.

Дон Себастьян Пайядор чувствует в эту минуту, что его репутация еще никогда не падала так низко в глазах доньи Энкарнасьон Инохосы. Ее упрямо-пренебрежительная гримаса, воссозданная размашистыми мазками масляной краски, стала еще откровеннее за три года, прошедшие после ее смерти. Всю жизнь они раздражали друг друга, и до сих пор дон Себастьян не может заставить умолкнуть звуки ее жеманного голоса, уже из иного мира пытающиеся завладеть его слухом. Он даже унюхивает ее дыхание в застоявшемся воздухе гостиной. «Видишь, пугало огородное, до чего довели тебя твои игрушки? Обхохочешься!» Дон Себастьян просиживает часы в кресле-качалке с лицом, пылающим от гнева и стыда, не решаясь поднять глаза на портрет. Служанка прикладывает ухо к двери, и сердце ее разрывается на части, потому что ей кажется, что она слышит стоны человека, которому снится, будто его душу топчут ногами. Уже несколько дней он ничего не ест, и добрая женщина, чтоб спасти его от голодной смерти, решает кормить его с ложечки. Она размельчает цыплячьи потроха, картошку, капусту и репу и появляется в гостиной с дымящимся блюдом, обжигающим ей подушечки пальцев. Когда глаза ее осваиваются с потемками, она различает его в углу, дрожащего, в обмоченной ночной рубашке, с его неправдоподобным хохолком, вставшим дыбом. Прямо там же она завязывает у него на шее салфетку, целует в лоб и, поддерживая его слабые челюсти своими коленями, начинает заталкивать в них пюре, приговаривая:

— Эта ложечка за легионеров Альбиньяна. Эта за львов Роты. Эта за дружков из аэроклуба. Эта за компанию из баскского ресторана. Эта за генерала Варелу. Эта за Божественную пастушку, в которую, я знаю, вы очень веруете. Эта за кабальеро Геркулеса, который основал город. Эта за Альфонса X, который разбил мавров. Эта за Сто тысяч детей святого Луиса, которые освободили город от либерализма. Эта за марианистов из Сан-Фелипе-Нери, с которыми вы учились. Эта за Коммерческую палату. И эта за донью Энкарнасьон.

Скоро она убеждается, что всякий раз, когда упоминается покойница, дон Себастьян пугается, стискивает зубы, строит ужасные гримасы и наконец благоговейно утыкается между ее огромными грудями бывшей кормилицы. И женщина, которая умеет обращаться с мужчинами только как с детьми, говорит:

— Вы больше похожи на сопливого сироту, дон Себас, чем на безутешного вдовца.

Дон Абрахам не подозревает, какую жалкую жизнь влачит дон Себастьян Пайядор. Он предполагает, что тот уязвлен в самое больное место и, упустив отца, жаждет отомстить сыну. В это время оркестр получает приглашение на три месяца, с возможным продлением контракта в Альхесирас, в отель «Королева Кристина». Хотя это предложение весьма выгодное, поначалу он даже не берет его в расчет, потому что оно означает отдалиться от Кадиса и временно отказаться от возможности отплыть за море. Но, поразмыслив, он приходит к выводу, что это хороший случай, чтоб вырвать Звездочета из когтей дона Себастьяна.

Хотя всего сто четыре километра разделяют два города, для горсти евреев путешествие превращается в пытку. Чтоб переместиться из одного пункта в другой, надо иметь пропуск. Хлопоты долги и обременительны, расшатанные нервы беженцев-евреев снова проверяются на прочность в комиссариатах и в жандармских участках. Так как на обороте их удостоверений личности красными чернилами написано слово «еврей», служащие колеблются и всегда обнаруживают, что для получения окончательного разрешения в их бумагах не хватает той или иной совершенно необходимой подписи. Бумаги копируют те, что заведены в Германии, и представляют собой триптих из трех одинаковых частей, в которых содержатся персональные данные. Перед отъездом надо отдать первую часть в комиссариат того места, которое ты покидаешь. Вторую часть ты хранишь как зеницу ока в течение всей поездки, а третью отдаешь в комиссариат по месту прибытия.

Дирижер выбрал для прощания с публикой «Атлантики» увертюру из «Счастливых рабов» Хуана Крисостомо Арриаги, и уже почти в течение месяца оркестр завершает свои выступления замирающими нотами праздничного и неожиданно радостного финала, полагая каждый раз — и все менее обоснованно, — что завтра утром они отправятся в Альхесирас. Поклонники устали махать платочками; от слез размазывается тушь на ресницах проституток.

Разрешение поступает, когда его уже не ждут, и накануне отъезда музыканты не знают, чем еще удивить публику. Вечер закончен, и дирижер поднимает палочку, чтобы атаковать увертюру Арриаги, но она уже столько раз сыграна, что потеряла смысл в качестве прощального жеста. Публика выжидательно молчит. Тогда дирижер просит Звездочета придумать что-нибудь. Мальчик играет сладостную чувственную песнь, которая входит, как нож, в сердца присутствующих, а особенно в сердце Фридриха, воспринимающего ее как прощание лично с ним, потому что накануне он узнал, что до Альхесираса они будут добираться раздельно. Звездочет попросил у дирижера разрешения сопровождать Дон: она тоже едет в Альхесирас по своим делам и умоляла не бросать ее одну.

Пока Звездочет играет, Фридрих старается не смотреть на него. Он смущен. И всегда, когда он слышит игру друга, он ощущает свой фальшивый образ как досадный балласт, но на этот раз он просто невыносим. Пока Звездочет возится, убирая гитару в чехол, взволнованная тишина террасы нарушается пронзительной жаркой дробью женских каблучков. Дон берет его за руку:

— Что, если мы вместе выпьем? Идем! Я умираю от жажды.

Фридриха уязвляет эта фраза. Он думает о том, что никогда не сможет сказать Звездочету что-нибудь с такой же откровенностью и естественностью, как это получается у Дон. О том, что под своей сдерживающей маской мужчины он лишен ее оружия. Скрипка выскальзывает из его влажных рук: это слезы, которым он запрещает течь из глаз, выступают у него сквозь поры кожи. Он боится, что, когда они снова встретятся в Альхесирасе, Звездочет уже не будет прежним после дороги в компании этой женщины. Но сам Звездочет, похоже, ни о чем таком не думает. Уходя, он посылает Фридриху обычный взгляд своих глаз цвета чернослива, чуть печальных и мрачноватых, и отстраняется от руки Дон.

Этой ночью, пока Фридрих ворочается в постели без сна, ощупывая в темноте свое тело, начинающее обретать формы, его соперница с персиковыми волосами перечисляет Звездочету в «Пай-Пае», между приступами пьяного кашля, свои доводы в пользу того прогноза, что немцы при поддержке армии Франко войдут в Гибралтар. Она очень возбуждена: до нее дошли сведения, что военный комендант Гибралтарской зоны срочно ездил в Германию, где Гитлер показал ему колоссальное орудие, в свое время специально разработанное для прорыва линии Мажино и способное пробить бетон толщиной семь метров с расстояния десяти километров. «То, что нужно для скалы», — как говорят, лаконично прокомментировал фюрер. Он подарил генерал-губернатору пустую гильзу от этого чудовищного орудия, и тот, вернувшись в Кадис, с восхищением ее демонстрирует. Превращенная в цветочную вазу, она украшает стол в его кабинете, а рядом с ней лежит доклад об операции «Феликс», несколько страничек из которого смог прочитать осведомитель Дон — офицер с недостаточной зарплатой. Она цитирует доклад по памяти, приподнятым тоном, в котором нарастает угроза, а желтая пена «порто-флипа» на ее губах закипает от гнева: «Разведгруппы, переодетые в штатское, исследуют зону, чтоб разработать окончательный план нападения. Бранденбургский полк и минеры из Пятидесятого и Инженерного полков будут оставаться в отдалении от испанской границы до самого момента своего перемещения в закрытых грузовиках в лагерь возле Гибралтара. Орудия большого калибра будут развернуты в Сеуте и в зоне, ближайшей к Сьерра-Карбонера. Самолеты, участвующие во внезапной воздушной атаке, взлетают из Франции, а после операции приземляются на испанской территории. Операцией будет руководить генерал авиации фон Рихтхофен, бывший командующий легионом «Кондор». После завершения штурма немецкая армия останется в Испании, чтобы отразить вероятную высадку британских войск». Не воспрянув духом, она вдруг впадает в сон, и Звездочет, который начинает уже чувствовать себя неловко, потому что можно подумать, будто бы он пользуется ее пристрастием к алкоголю и ее неожиданными приступами сна, чтоб сунуть нос в чужие дела, оставляет ее, легшую на стол в «Пай-Пае», как тряпичная кукла.