С некоторых пор золотой отсвет гитары вернулся в сумерки винных лавок, в глухие портовые кабаки и во внутренние дворики придорожных таверн, куда рассвет въезжает на хребтах вьючных караванов, груженных зеленью с огородов Чикланы или Вехера. Звездочет играет, склонившись в углу над гитарой, и его музыка, как чудо, сметает темный табачный дым, клубящийся под низким потолком в помещениях, куда иногда засовывают морды животные, среди грубой речи погонщиков и усталого скрипа железных кроватей в комнатах наверху, откуда время от времени спускаются как свинцом налитые проститутки.

Но мальчик, вернувшийся в кабаки, где прошло его детство, совсем уже не тот человек, которому в свое время удалось из них ускользнуть. Он узнал другой способ жить и сошел с тропы смирения. Это чувствуют барчуки, удивленно округляющие глаза в оливковых глазных впадинах, и свита выпивающих у стойки мужчин, осужденных втягивать в себя инфернальную пустоту своих рюмок. Несмотря на его нищенские лохмотья, засаленные волосы и грязь под ногтями, его дрожащие пальцы властны вырвать из этих ночных существ отзвук тревоги, пронзающий густую и терпкую ночную гульбу Кадиса. Его продолжают звать Звездочетом, потому что глаза его неустанно всматриваются в черные небеса притонов.

Когда заря барабанит легонько в двери кабаков и выгоняет их завсегдатаев на едва светлеющие улицы, он возвращается домой неспешным шагом, выдающим его глубокое одиночество, вяло и не заботясь о направлении, — так ходит тот, кто всегда неизбежно возвращается в одно и то же место.

В течение дня он живет тенями. Рядом с ним больше мертвых и исчезнувших, чем живых. Легкое движение запястья и перебор пальцами — и воскресает какой-нибудь мотив времен «Атлантики». Оживают тени. Они отделяются от пятен сырости на стенах его комнаты или выходят из кельи шкафа, одетые во фрак Нульды или его отца. Чувства, пережитые когда-то, впитались в ткань этих фраков и затаились в ее черноте.

Кроме этих теней, пробегающих по комнатам, как ветер по кронам деревьев, у него нет компании. Донья Исабель, жена сеньора Ромеро Сальвадора, умерла. Со стариком же он общается, но тот странен, как бы расплывчат. Иногда он видит его сквозь окно скобяной лавки, и его мертвые глаза блестят, как у ребенка. Они со Звездочетом долго смотрят один на другого. Им хотелось бы порасспрашивать друг друга, но сеньор Ромеро Сальвадор плохо слышит и с большим трудом выговаривает слова, так что губы его кривятся гримасой бессилия.

Время от времени он пересекается с Дон с неприятным чувством утраченных иллюзий. Навалившись на какую-нибудь стойку, она мрачно всасывает свой «порто-флип». Каждый глоток — вынужденный, через силу. Ее пальцы, бессильно вцепившиеся в рюмку, не знают, за что держатся — за жизнь ли, за смерть ли. С некоторых пор вкус «порто-флипа» изменился. Не важно, полна рюмка или нет, — от нее веет пустотой.

Звездочету интересно спрашивать ее о предстоящем конце войны, об этом Атлантическом договоре, который, по ее словам, утвердит свободу всех стран, и в том числе и его страны. Он мечтает об этом, потому что для него это означало бы возвращение отца и всех уехавших поэтов и, пожалуй, возможность отправиться на поиски Нульды. Конец войны, кажется, недалек. У немцев в Кадисе земля начинает гореть под ногами. Опять город наполнился беглецами, но теперь это немцы или их приспешники из Франции, Бельгии, Румынии, России. Нацистские сети начинают переправлять своих людей в Южную Америку; некоторых из беглецов испанская полиция снабжает новыми документами, чтоб они могли скрыться.

Он убежден, что пришел час свободы. Для него это не абстрактная идея (как, ему кажется, для Дон), а что-то материальное, что можно потрогать руками, как, например, гитара или любая другая вещь. Не политика, а живое течение жизни.

Он предощущает ее во все более прозрачном воздухе Кадиса, в котором сгорает музыка Вагнера, исполняемая в Немецком институте среди глубокого молчания немцев и их испанских сторонников в день смерти Гитлера.

В эту ночь он впервые после отъезда своего оркестра идет в «Атлантику», чтобы разделить радость полупьяных англичан, празднующих на террасе победу. Маравильяс и Мария-Ангустиас узнают его и приглашают на сцену. Своей музыкой он выражает свои первые ощущения свободного человека. Пожалуй, впервые эта гитара звучит совершенно счастливо. Все хлопают, но Звездочет замечает, что во время его игры Дон пила как лошадь, и в конце у нее не находится сил, а может, и охоты аплодировать.

Ему сдается, что на этот раз у нее есть какая-то особая причина, помимо ее всегдашних, чтоб напиться. Поднимая рюмки, она задирает локоть как никогда. Он провожает ее до комнаты, куда она добирается чуть ли не на четвереньках. Когда она забирается в постель, ее рвет прямо на простыни.

Он проводит ночь возле нее. Эта женщина внушила ему уверенность в том, что победа союзников изменит судьбу его народа. Он напоминает ей об этом утром, когда она просыпается с остекленевшими глазами и трясущейся рукой ощупывает туалетный столик в поисках сигареты. Она мотает головой, и ее рыжая шевелюра будто раздувается ветром.

— Значит, что, не будет изменений в Испании?

Она снова мотает головой с такой силой, что у нее отдается в шее.

— Почему?

— Союзники решили, что нет.

— А все то, что ты мне говорила? Атлантический договор, конец диктатурам?…

Он не заканчивает фразу. Его охватывает бесконечная усталость, глаза захлопываются, как у куклы. Внутри погасли сны. Его состояние мало чем отличается от растерянности ребенка, проснувшегося в темноте.