— Хозяин! Хозяин!.. Аллигатор на берегу…

Это было произнесено шепотом, хотя от нас до берега было не менее двухсот ярдов.

Глаза прибежавшего с этим сообщением рабочего сверкали при свете лампы, а рот был широко раскрыт и жадно глотал воздух. Наш хозяин разразился звучным хохотом. Оказывается, рабочим было приказано немедленно сообщать, если крокодил вылезет на берег, где его можно будет застрелить. Каждый раз сообщение о появлении крокодила делалось с таким шумом, что, пока мы добирались до берега, от крокодила не оставалось и следа. Поэтому рабочим было настрого приказано не шуметь. Отсюда появился этот «шепот». Маргарет и я вскочили, как борзые при звуке охотничьего рога, но хозяин продолжал писать письма и решительно не пожелал охотиться за крокодилом.

— Возьмите ружье и застрелите крокодила сами, — сказал он нам.

Мы не заставили себя долго ждать. Крокодила мы увидели и, видимо, попали в него, так как он перевернулся от пули или от обиды животом кверху, как бревно, скользнул в воду и исчез. Если мы его и не ранили, то не потому, что плохо стреляем; в этом вы можете быть уверены. В нашу Нель можно было стрелять без промаха, как в стену сарая, отстоящую от стрелка на десять ярдов. Аллигатора должно было разнести в куски, но легенда о том, что крокодила можно убить только попаданием в глаз, видимо, имеет некоторое основание.

Самый факт нашего ночного посещения берега уже был героизмом. Хозяин плантации явно не потворствовал нашим вечерним прогулкам, даже в направлении общеизвестного храма на холме, и мы соблюдали пожелания хозяина, дабы не вовлекать его в международные конфликты, если с нами что-либо случится. Но сегодня, законно находясь ночью на берегу, мы сделали лишний выстрел в честь хозяина и еще один в честь его рабочих, собравшихся посмотреть, как мы будем убивать крокодила. Этот салют был встречен зрителями с полным восторгом, вылившимся в радостный вопль.

Была божественная ночь, наполненная мощным жужжанием мириадов москитов и освещенная полумесяцем, блестевшим перламутровым шлейфом, протянувшимся по зеркальной лагуне. Продолжая охоту за крокодилом, мы сели в нашу лодку и двинулись вдоль берега и, подобно Венере, плыли сквозь ночь в собственном сиянии. Каждое движение веслом разбрасывало снопы фосфоресцирующего света, расходящегося вокруг нас широкими кругами. Позади лодки оставался длинный, мерцающий след, а любая капля, падавшая с весла на воду, превращалась в тончайшее произведение ювелирного искусства. Повсюду сверкали отражения звезд, между которыми здесь и там выскакивали серебристые рыбы, проносясь стрелами над поверхностью воды. Во всем этом сказочном мире царила тишина, нарушаемая плеском наших весел или игрой рыб.

В рабочих казармах свет тушился в девять вечера, но никто не запрещал разводить костры на берегу, и когда мы возвращались обратно, то увидели горевший костер. Пламени почти не было видно, так как скорлупу кокосовых орехов жгут только ради дыма, отгоняющего москитов. В слабом свете костра мы разглядели оранжевые отражения голых тел нескольких туземцев. Выйдя на берег, мы спрятались среди пальм, решив посмотреть, что будут делать эти люди. Подкрадывались мы с большой осторожностью, учитывая отличный слух туземцев, а причиной нашего повышенного интереса было то, что сидевшие у костра музицировали. Несколько в стороне от костра, ясно обрисовываясь на фоне лунного света, сидел человек в такой неописуемой с анатомической точки зрения позе, что я сомневалась — сумею ли я его нарисовать. Это и был музыкант. Просунув руки под колени, он пальцами рук и ног удерживал связки бамбуковых палочек, которыми ударял по камням. Я думаю, что Далькроз пришел бы в восторг от одной идеи координирования движения конечностей. Ритм и нежная трель, издаваемые бамбуковыми палочками, походили на токкату Баха, а звуки казались мне самыми чарующими в мире.

Мелодии не было, были лишь отдельные звуки, как побрякивание бубенчиков в китайском саду или волшебных колокольчиков фей в «Сне в летнюю ночь». Мы стояли зачарованные первым знакомством с меланезийской музыкой. Здесь, на островах, мы слышали дробь небольших барабанов, обтянутых змеиной кожей, на которых туземцы отбивают ритм танца, и грохот огромных полых бревен — сигнальных барабанов. Но сейчас перед нами была свирель Пана, состоящая из четырех бамбуковых трубок. Впоследствии мы приобрели такую свирель, и Маргарет, образно выражаясь, чуть не «высвистела» свои передние зубы, пытаясь извлечь из свирели какой-либо мотив, а у туземного музыканта свирель издавала печальный многоголосый свист. Однажды мы были свидетелями, как экипаж малаитянской лодки, состоящий из шести человек, устроил в нашу честь песни и пляски. Их песни сводились к непрерывному повторению четырех нот, исполнявшихся певцами сильно в нос на протяжении доброго часа. Что касается танца, то у малаитян это были прыжки на полусогнутых ногах. Пение, танцы и дробь барабана прекращаются неожиданно, когда танцоры почувствуют усталость.

До сегодняшнего вечера мы не слыхали мелодии, а только отдельные несвязные звуки. На этот раз мы услышали произведение мастера времен каменного века, ибо только истинный художник мог создать музыкальное произведение при помощи камня и трех палочек, которыми музыкант действовал в самой невероятной позе. И мы решили воспроизвести этот занятный момент в виде рисунка.

Очень может быть, что читатель сам заметил, что я принадлежу к числу художников, пускающихся в творческое «плавание», не сообразуясь со своими возможностями, руководимых одним лишь прибоем вдохновения. В результате такого; несоответствия желания и возможностей происходит авария, и я либо тону, либо выкарабкиваюсь на берег с живописным произведением, качество которого приводит меня в ярость.

Так было и с «музыкантом тапу». Музыканта я могла рисовать только днем, но это не соответствовало замыслу картины. Мне нужен был платиновый свет луны и отблески костра из тлеющей кокосовой скорлупы; я хотела видеть перед собой несколько глуповатое выражение лица, которое бывает у всех исполнителей, в том числе и первобытных музыкантов, когда они исполняют свое любимое произведение.

Писать картину ночью тоже нельзя, так как при свете лампы оранжевые тона костра выглядят иначе, чем днем. Мы пытались создать нужную нам обстановку путем устройства сценических эффектов в кладовой при нашем доме. Окна мы завесили одеялами, оставив открытой только дверь, через которую падал свет на мольберт и мою палитру. Мы соорудили доморощенную луну из фонаря, обернутого в кусок синих обоев, но от этой затеи пришлось отказаться, так как обои начали тлеть и луну пришлось заменить окном, через которое падал свет. Костер изображался тремя лампами типа «летучая мышь». Модель я намеревалась усадить в углу, где ее нужно было заслонить от дневного света, падающего через открытую дверь. Мы натянули циновку от края мольберта к дверям, отогнув нижний угол циновки, чтобы я могла видеть свой будущий шедевр. Воздух в помещении мы настолько обработали средством против насекомых, что дышать стало нечем. Было подготовлено все, кроме модели.

Наш хозяин, покидая нас рано утром, заявил, что не желает быть свидетелем пожара в собственном доме, но все же обещает разыскать нашего музыканта и прислать его к нам.

Некоторое время мы думали, что он шутит над нами, присылая то одного, то другого музыканта — тапу, не имеющих ничего общего с увиденным нами на берегу. Каково же было общее смущение, когда выяснилось, что желанной моделью был Кесуо, тот самый злобный малаитянин, чью лодку мы испоганили. Мы были поражены, что человек такой страшной внешности, такой злости (бушевавшей в нем и поныне) мог быть таким тонким музыкантом. Не менее сконфужен был и сам Кесуо, узнав, что его посылают в дом, где заставят позировать перед нами.

Сначала все выглядело так, будто он не собирается что-либо для нас делать. Усевшись на землю возле веранды, он разглядывал плантацию, в то время как домашние слуги вызывающе громко над ним хохотали, а мы безуспешно объяснялись на пиджин-инглиш, пытаясь пригласить Кесуо на веранду. В ход были пущены табак, упреки в глупости и все, что мы были в силах сделать. Я ушла к себе в «студию» где, прикрепляя холст к мольберту, пыталась разобраться в потоке неудач. Вдруг до моих ушей донеслось сказочное перезванивание колокольчиков. Выглянув на двор, я увидела, что Маргарет уселась на землю, сняв чулки и туфли, и приняла невероятную позу музыканта, играющего на тапу: малаитянские бамбуковые палочки торчали между пальцами ее ног, а она старалась, просунув руки под согнутые колени, дотянуться до камней, лежавших между ее ступнями. Маргарет приняла правильную позу, но непривычное переплетение рук и ног не позволяло ей пошевелить конечностями.

Кесуо сидел рядом, держа в руке несколько бамбуковых трубок и тихонько ударял палочками о камень, показывая Маргарет, как нужно действовать, чтобы извлечь нужные звуки. Я снова вернулась в «студию» и, почесав в затылке, подумала о всемирном единстве музыкального чувства, не знающего расового, общественного и интеллектуального барьеров. Братские чувства двух музыкантов, очевидно, не имеют пределов, и Маргарет рисковала получить туземную дизентерию, пользуясь свирелью Кесуо, или схватить накожное заболевание, обучая туземца играть на гавайской гитаре. Оба музыканта, не понимая языка, расплывались в улыбках, выражавших взаимное удовлетворение. Мне кажется, что все музыканты мира образуют какое-то тайное общество, и теперь, хотя поздно об этом рассказывать, я должна сообщить, что завязка моей дружбы с Маргарет покоилась на том, что мне — гитаристке — понадобился инструмент, ведущий мелодию, а Маргарет с ее гавайской гитарой нуждалась в басовом сопровождении. Так получилось и сейчас, когда Маргарет вовлекла в наш круг злобного Кесуо, обучавшего Маргарет игре на тапу, что, по моему мнению, ей вовсе не было нужно.

Кесуо недолюбливал наше общество и еще менее — темное помещение с одеялами на окнах и горящими фонарями; но прежде чем он разобрался в своих чувствах, мы поместили его в нужный угол, и он, приняв позу музыканта, играющего на тапу, заиграл по-настоящему, вдохновленный неподдельным восторгом Маргарет и своеобразием ситуации. Постепенно его лицо смягчилось и приняло глуповатое выражение, отличающее музыкантов-любителей во всем мире. Вот это выражение мне и было нужно.

Через некоторое время мне почудилось, что в холсте зияет пустота, которую я безуспешно пытаюсь замазать красками. Переводя глаза с холста, освещенного ярким наружным светом, на модель, находящуюся в ночном освещении, я теряла ее из виду, так как мои зрачки не могли быстро приспособляться к резким переходам от ночного к дневному освещению. Температура в нашей крошечной (четыре метра на четыре) студии поднялась при горящих фонарях выше точки кипения. Маргарет и я совершенно взмокли не только от жары, но и от напряженной борьбы с москитами, которые вылезли из всех щелей, полагая, что наступила ночь. Было нестерпимо душно от папиросного дыма и углекислоты, выдыхаемой тремя живыми существами.

Наступил день, когда портрет был закончен и мы сняли его с мольберта, чтобы натянуть новый холст. Законченный портрет я приколола к чертежной доске и поставила к стене, между дверьми, делавшими комнату проходной. Картина еще не высохла, и я ее немного подправляла, сидя перед ней на полу. Там же лежала моя измазанная красками палитра. Несколько позднее, уйдя отдохнуть на веранду, я услышала дикое рычанье, доносившееся из «студии». Оказывается, две собаки, обычно пробегавшие через эту комнату, подняли лай и рычание, пятясь от портрета Кесуо. Эти псы дико ненавидели туземцев, гораздо яростнее, чем обычно бывает с собаками, принадлежащим белым людям; они даже не брали пищи из рук домашних слуг, а когда кто-либо из туземных рабочих подходил к веранде, то собак приходилось запирать в комнатах. И вот теперь псы обнаружили в хозяйском доме изображение незнакомого туземца…

Мы захохотали от восторга. Портрет малаитянина был написан так выразительно, что даже собаки приняли его за живого туземца. Впрочем, возможно, что в комнате чувствовался слабый запах малаитянина, который не ощущали мы, но учуяли собаки. Наша авторская радость была непродолжительной: более крупный пес ринулся на портрет, впился зубами в изображение ног Кесуо, чертежная доска рухнула, и через мгновение портрет «музыканта тапу» уже нельзя было узнать. Часть изображения осталась на спине одного из псов, а краски с лежавшей рядом палитры изобразили на упавшем холсте закат в духе Тернера. Видимо, дух лодки Кесуо отомстил нам за оскорбление.

Этот пес ненавидел крокодилов и, когда сопровождал хозяина на берег, шел осторожно позади своего владельца и вспоминал, как на него однажды напал в воде крокодил. Увидев в музыканте тапу тотем аллигатора, он счел необходимым расправиться с портретом. Своеобразное отношение собак к изображениям людей вовсе не является необычным. Мне когда-то пришлось писать хозяйку одного сеттера, и, когда написанный в натуральную величину портрет был повешен на стену комнаты, где всегда спал сеттер, никакими силами нельзя было заставить собаку войти в эту комнату, и портрет пришлось перевесить в другое место.