Даже Уна увидела кусочек похорон. Огромный экран дальновизора был установлен перед портиком базилики на Юлиан-сквер, и Уна остановилась и задрала голову, как и все вокруг. Юноша, Марк Новий, сын Лео, крупный и словно весь состоящий из пестринок света, невидящими глазами посмотрел вниз, на нее, и сказал:
— Три вещи мой отец любил больше собственной жизни: мою мать, меня и прежде всего свою страну.
На мгновение Уне показалось, что каждая мышца ее тела готова разорваться от презрения. Это был самый сентиментальный и отвратительный в мире способ выражать свои мысли. Она ненавидела юношу и всех, так наседавших на него, что, казалось, ее собственные кости вот-вот захрустят. Притихший Лондон был холодным и липким на ощупь от сверхъестественной скорби, прохожие выдыхали влажные сгустки пара — свои чувства, похожие на болотный газ, сквозь который ей приходилось идти. На мгновение она вообразила, как убивает всех их, но тут же совладала с собой и стала представлять себе застилающую взгляд белизну, пока не перестала чувствовать окружающее и лицо ее не утратило всякое выражение. Она внимательно оглядела стоявших кругом людей — не заметил ли кто-либо чего-то странного в ее выражении, но никто ничего не заметил.
— Какой хорошенький. Тонкая кость, — сказала стоявшая рядом с Уной женщина.
Уна критически оглядела Марка. Глаза под тяжелыми веками были какого-то неопределенно бледного цвета, какого — трудно было сказать, судя по экранному изображению. Волосы его, несколько лет назад бывшие по-детски яркими, белокурыми, потемнели, приобретя оттенок древесины. Уна подумала, что у него усталый и слегка скучающий вид.
— Да, — откликнулась она, решив, что в общем-то это правда — хотя у Марка все еще был затуманенный неопытный взгляд подростка, как будто его лицо на самом деле находилось под водой и было видно лишь отчасти. Ей казалось, что она наблюдает за всем происходящим холодно, словно ей не пятнадцать, а тридцатью годами больше.
Поскольку она более или менее знала, о чем думает женщина, то добавила:
— Надеюсь, это наследник. Император должен быть красивым мужчиной.
— Не следовало бы мне так думать, — с ухмылкой ответила женщина, — верно? Он в самый раз для тебя. А я ему разве что в бабушки гожусь.
Уна состроила в ответ притворно сладенькую улыбочку и поняла, что сработала плохо и теперь кажется женщине странной. Она поспешила уйти, прежде чем женщина стала интересоваться, что она делает одна и почему сжимает в руках магазинный пакет, если сегодня все закрыто, или — по ее мятому платью и нерасчесанным волосам — догадалась, что она провела эту ночь под открытым небом. Поэтому она не увидела ни маленькой потасовки возле погребальной колесницы, ни слез Марка.
Позже, торопливо шагая к Лондонскому мосту, она задумалась над тем, почему остановилась. Конечно, надо было стараться быть как можно более неприметной, но она могла спокойно пересечь площадь — невелик риск. Почему она этого не сделала? Она стиснула зубы от внезапного приступа неприязни к себе. Ей-то в последнюю очередь следовало бы поддаваться очарованию Новиев.
Прохожих на мосту практически не было. Выстроившиеся цепочкой магазины были заперты, что было данью уважения и значило, что владельцы, скорее всего, отправились возложить цветы к подножию храма Дэа Рома. А какой прок, язвительно подумала Уна, в том, что делают все эти люди? Какая от этого радость Лео и его жене, которые мертвы? Она упивалась, насмехаясь над ними, пока шла по мосту; ей это было необходимо, потому что с каждым шагом голова у нее все сильнее кружилась от паники, и то, почти невозможное, что она собиралась сделать, душило ее. Она ненавидела людей на Юлиан-сквер, но теперь ей страстно хотелось столкнуться с толпой и смешаться с ней. Ей казалось, будто ее выставили на всеобщее обозрение, как того мальчика на экране.
Она разозлилась на себя. Никто в особенности не обращал на нее внимания, и были все основания надеяться, что никто за ней не следит: в ее спаленке в квартале лупанариев не оставалось никаких следов умысла. Она не взяла с собой ничего, даже пальто, даже пригоршни монет, скупо выданных ей пару дней назад. Предполагалось, что это все ее деньги.
А о том, насколько сложно то, что она задумала, и об ужасающих последствиях вероятного провала — об этом и думать не надо. Ничто не могло изменить ее намерений.
Она не оглядывалась, пока не пересекла мост. Затем один раз обернулась — и увидела стальные кресты, выстроившиеся вдоль берега Темзы. Но распятых, вопреки ее ожиданиям, на них не было, что тоже являлось знаком уважения. Черные отражения крестов дрожали в воде под дождем.
Она вообразила белизну. Сначала белизна появилась в ее мозгу, как одинокое яркое пятнышко, и, растекаясь, обесцветило ее всю. И продолжала растекаться, пока не обесцветила все вокруг.
Теперь Уна шла вдоль железнодорожных путей, ведущих через Лондон на юг, в Дубрис. Она пересекла заброшенную парковку, с трудом пробралась сквозь дырявую металлическую изгородь и оказалась в зарослях крапивы и почерневшего златоцвета на пустой площадке под железнодорожным виадуком. Но она не остановилась и, пригнувшись, стала красться дальше под поникшими стеблями златоцвета, целеустремленно прокладывая себе путь к тому месту, где корни растений почти развалили кирпичную кладку. Она старательно изгоняла из своих мыслей иррациональную уверенность в том, что вещи, которую она ищет, на прежнем месте уже нет.
Но вещь была на месте. Уна медленно вытащила ее: это был пыльный пластиковый сверток, сложенный пополам и несколько раз перевязанный с параноидальной тщательностью. Уна внезапно осела на землю, едва касаясь свертка нежными, недоверчивыми пальцами. Она обессилела от облегчения и даже более чем облегчения — внезапного приступа счастья. Это было нелепо, поскольку она еще почти ничего не успела сделать, и все же дела шли лучше, чем она могла надеяться. Это был едва ли не последний из ее тайников. С тех пор как она стала искать способы разжиться собственными деньгами, она поняла, что гораздо меньше шансов потерять все, если она разделит свои сокровища между разбросанными по всему городу тайничками. Все утро Уна обходила эти места: ямки, которые она вырыла под скамьей возле статуи Адриана в Пауллин-парке и в заброшенном дворе реликтовой борцовской школы; за треснувшими черепицами обезлюдевших бань. Ее удивило, что ни одну из ее заначек никто не тронул. На самом деле они были спрятаны так тщательно и в местах, выбранных с такой маниакальной осторожностью, что единственным рискованным моментом было то, что кто-нибудь увидит, как она прячет деньги, но Уна была абсолютно уверена, что никто ничего не видел.
Небольшой, опрятный состав прогрохотал над головой. Уна слабо рассмеялась. Над ней пронеслись сейчас сотни людей, и никто не знал, что она здесь. Она ощутила, как смутный, хаотичный гул непознанных мыслей, чувств, воспоминаний стремительно уносится от нее. Уна откинулась на кирпичную стену и посмотрела на мокрые листья златоцвета. Она вспомнила, как до боли сладко благоухали багряные цветы в начале лета, когда она впервые спрятала здесь пачку сестерциев, как беспомощно коричневые и красные бабочки старались вырваться из сладостного плена. У нее мелькнула ленивая, досужая мысль, что она хотела бы поселиться здесь навсегда.
Уна очень устала. Оставалось еще много часов до ее свершения, и было бы безопаснее и даже мудрее проспать часть этого времени. Но она не уснула, и не только потому, что платье ее было все еще влажным и она озябла. Она выдержала ужасное головокружение, которое почувствовала на Лондонском мосту, но до конца оно так и не прошло.
Вконец закоченев, она встала, и ее посетила грустная мысль о том, что придется оставить это скрытое от чужих глаз место и что все разбросанные по Лондону тайники, чье драгоценное содержимое поддерживало ее не один год, скоро перестанут что-либо значить для нее. Он бросила пакет в мешок вместе с остальными. Уна не стала развязывать его, и без того зная, что внутри, и все еще боясь привлечь внимание воров на пути между этим местом и последней заначкой. Она направлялась туда, чтобы отказаться от своей привычки и ненадолго сложить все вместе. Она должна была быстро собраться, после того как найдет Сулиена, — если найдет, если будет «после».
Она снова пошла на восток к Темзе. Похороны закончились, и часть магазинов и закусочных уже светились огнями. Зайдя в одну из них, Уна заказала тушеную баранину в пластмассовой миске и заставила себя съесть ее. Волнение и решимость слишком сильно обуревали ее, чтобы чувствовать голод, но она понимала, что глупое тело начинает слабеть, а допустить это было нельзя.
Бледное лондонское небо понемногу темнело, пока Уна шла вдоль длинной излучины реки к докам. Она шла по бетонной дорожке у самого края воды, крепко сложив на груди руки, навстречу порывам сырого, грязного ветерка. Она увидела корморана, нырнувшего прямо из своего гнезда на швартовочном столбе в темно-зеленую воду. Тут Уна поймала себя на мысли о том, что все еще вспоминает дом в квартале лупанариев. Теперь-то ее уже хватились, но, скорей всего, думают, что с ней произошел несчастный случай — либо ее убили. Иногда такое бывало. Возможно, они уже прекратили поиски.
Она прошла мимо доков, битком набитых специями, чаем и маслом. Где-то наверху выла сирена: разгрузка судов еще не закончилась. Но солнце светило уже совсем слабо, и Уна больше не боялась, что ее заметят. Она протиснула свое худенькое тело между расшатавшимися блоками сетчатой изгороди и на минутку остановилась, глядя на реку. Это была обветшавшая пристань с разбросанными по ней искореженными клетями и пустыми бочонками. Рядом с ней припала к земле черная тень пакгауза. Уна прошла через двор и не без труда распахнула полусгнившую дверь бывшей надворной постройки. Внутри было полно разного хлама: груды старых канатов, длинные кольца пластиковых труб и обшивочный материал, пустые канистры из-под краски, и непонятно почему поверх всего этого мусора валялись погнутые двери. Уна стала пробираться вглубь, ощупью находя путь в тусклом отсвете корабельных фонарей на реке. В воздухе стоял сырой запах гнили, и внезапно она услышала сзади проворное цоканье коготков по невидимому бетонному полу. Это был ее последний и самый недавний тайник, самый удаленный от квартала лупанариев и устроенный с величайшим риском. Должно быть, она находилась от дома куда дальше, чем разрешалось. Когда она лгала в этот раз, ей казалось, что она идет по тонкому льду, и хотя, похоже, они поверили, ей все равно задали трепку. Однако, добравшись до пакгауза, она не испытала никакого удовольствия. Уна вытащила из дешевого черного рюкзака, незаметно болтавшегося у нее за плечами, кучу ненужных вещей и уставилась на нее невидящим взглядом. Интересно, сколько пройдет времени, прежде чем они обнаружат это, и что подумают, когда она не вернется.
Она положила голову на колени, и, пожалуй, на этот раз ей удалось немного вздремнуть; так или иначе она вздрогнула, проснувшись и вновь оказавшись в царстве темных вздыбленных очертаний и странного кисловатого запаха.
И снова пошел дождь, когда, уже намного позднее, она стремительно и деловито шагала по узкой дороге, делая вид, как будто спешит в какое-то другое место, глядя только вперед. Затем она повернула назад и прошла примерно милю на запад. Здесь постройки стояли прямо на самом краю Темзы, оттесняя вившуюся между ними улочку от воды. Военный пункт береговой охраны представлял из себя бурый приземистый домишко, с кажущейся ненадежностью притулившийся на набережной, нависая над рекой. Уна только раз окинула взглядом здание, но и этого было достаточно, чтобы запомнить квадратные запертые двери и взгромоздившуюся над ними камеру. Она не свернула с дороги, пока не решила, что теперь она — вне невидимого круга, которым камера очертила улицу.
За пунктом улица снова выходила к реке. Уна повернулась и пошла назад, держась ближе к западной глухой стене пункта, всматриваясь в поверхность воды. Она увидела, что сзади от пункта отходит длинный стальной трап, который ведет к широкой тускло освещенной пристани, где пришвартованы курносые патрульные катера и длинные тупорылые сторожевые паромы. С набережной не было видно камер, что не так уж удивительно, — единственный прямой путь к катерам вел через сам пункт. Разве что камера могла располагаться на задней стене пункта. С такого угла Уне ничего не удавалось разглядеть. Она вдохнула и на какое-то время задержала дыхание. Начиная с этого момента ей, по плану, придется иметь дело с вещами незнакомыми, и сам план, становясь все более опасным, одновременно становился все более расплывчатым. Она не знала, какой именно катер выбрать и как забраться на борт, чтобы при этом не попасться.
Но было нечто, что она могла проделать и что давало ей кое-какие дополнительные шансы. Люди в здании должны были знать, какое судно по расписанию забирает заключенных с корабля, стоящего в устье Темзы: а раз знают они, то может узнать и она. Она могла просочиться в их мысли и выудить то, что ей нужно. То, что собиралась сделать Уна, было куда труднее, чем рассказать женщине на Юлиан-сквер о ее собственных мыслях — связанная с Марком пошлая чепуха настолько очевидно лежала на поверхности, что любой мог бы о ней догадаться, — но процесс был тот же самый.
Иногда мысль случайного прохожего с лёта вторгалась в ее мозг, когтя его, как хищная птица.
Чаще это было похоже на долгое приглушенное гудение, полубессмысленный лепет, бесконечно распадающийся и вновь срастающийся в слова, пронизанный острыми иглами умысла. Это было терпимо, и усилием воли она могла заставить этот гул умолкнуть (впрочем, сегодня она на подобное не осмеливалась). Но сквозь этот гул всегда прорывались более громкие, свирепые звуки: визг и рычание, исходившие от мысленных картин, грязных и уродливых, с угрожающей яростью набухающих под покровом сдерживающего их стыда. Уна догадывалась, что подобные вещи некоторым образом необходимы или, по крайней мере, с этим ничего не поделаешь; она понимала, хотя эта мысль и была ненавистна ей, что ее собственная ледянящая проницательность — того же поля ягода, произрастает из той же мерзости запустения. Но от этого было не проще отринуть отвращение, которое временами переполняло ее. Стоило ей захотеть, а часто и помимо ее воли, она могла узнать о людях такое, чего сами они не перенесли бы.
Люди были как заросли куманики, неотчетливо шуршащие на сильном ветру, производящие постоянный слабый шум и колючие на ощупь. Иногда — но это было так трудно и так ужасно — она могла изменить направление ветра, вывернуть листья, выделить колючие ветви, чтобы изображение стало яснее.
Именно это она делала сейчас. Она стояла, прижав холодную щеку к стене пункта, и старалась представить, что ее кожа срастается с каменной поверхностью. Ее веки были полуприкрыты, так, что трещины и щербины кирпичной кладки двоились, увиденные сквозь влажные ресницы. Она улавливала доносившиеся изнутри разрозненные вспышки, перепады настроения. Там был кто-то… да, там был мужчина, старавшийся вспомнить слова песни и тосковавший по дому. Он не мог вспомнить, какое слово идет дальше — то ли «не жалеть», то ли «не скорбеть», а без этого ему никак не давалась следующая строчка, и, хотя он старался не думать об этом, обрывки песни продолжали крутиться у него в голове, жужжа, как насекомое.
И вот Уна, полуприкрыв глаза, слилась с ним, как холодная вода с теплой. Медленно, колеблясь, стараясь унять собственную дрожь, но она все-таки овладела им. Распространяясь внутри его вглубь и вширь, пока не увидела каждую его частицу так ясно, словно у нее была тысяча глаз.
Катера, шепот Уны, прижавшейся к сырой стене, безотчетно шевелящей губами. Кресты. Утро.
Наполовину всплывшая в памяти песня ускользнула, вытесненная неожиданно возникшими в сознании мужчины катерами у пристани, но тут же мысль его совершила крутой вираж — он вспомнил о лодке, которой владела его семья, когда он был ребенком, затем о неудачном пикнике на холодном берегу, когда все они о чем-то ожесточенно спорили, затем о чем-то вроде торта, который они ели, — как бишь его? — затем о еде, которая лежит у него в буфете дома, и, наконец, о том, как он хотел бы сейчас оказаться у себя на кухне перед тем, как лечь спать.
Уна терпеливо выжидала, позволяя мысленной нити разматываться самой по себе, слушая вновь зазвучавшую песню, а затем попыталась снова. Катера. Казнь.
На этот раз он с готовностью последовал за мыслью, не обращая внимания на приставучую песенку. Казнь. Уна была ошеломлена и разнервничалась, испытывая острую жалость к заключенным. Нет, этого ей вовсе не хотелось видеть, поэтому она направила мысли мужчины в другое русло, оказывая на него едва ощутимый нажим: «Какой катер?» — настойчиво твердила она. Какой катер отправляется? И тут она увидела то, что, как ей показалось, было нужно: мужчина колебался между двумя номерами — три и четыре, и появилось название — «Навсикая». Не успев образоваться, слово распалось на составные части, и слоги завертелись, складываясь в бессмысленные сочетания: на-кая, аки-сав, на-вся-кий.
Уна не стала дожидаться, пока слово сформируется вновь. Она опрометью бросилась обратно, к себе, вздыхая и яростно растирая лицо, словно стараясь стряхнуть с себя личность мужчины, как грязь. Она чувствовала себя замаравшейся, ее мутило. Она терпеть не могла делать то, чем только что занималась, терпеть не могла растворяться в других, остатки «я» которых потом прилипали к ней, но больше всего она ненавидела присущие им гнусности и не могла не замечать их. Бессознательно она издала хрипящий горловой звук, походивший на рыдание, и бросилась бежать.
Но даже пульсация отвращения, гнавшая ее вперед, не могла ослабить железной хватки ее замысла. Поэтому она резко остановилась, ухватившись за ограждение вдоль реки, как якорями впившись ладонями в мокрый металл. Как хорошо было находиться хотя бы не так близко к военному пункту. Уна посмотрела на блестевшую внизу темную воду и не успела даже подумать, как взлетела в воздух и перемахнула через ограду. Затем она на мгновение застыла в нерешительности, упираясь в бетонный край парапета одними пятками и по-прежнему цепко держась за ограждение. Она и без того чувствовала себя разбитой и измотанной; если она сейчас прыгнет, то остатки сил уйдут у нее на борьбу с водой, загрязненной химическими и прочими отбросами.
Хотя плоть ее содрогалась при мысли о том, что она собирается сделать, выбора не было: отступиться было немыслимо. Она подумала о корморане, взлетевшем с швартовочного столба, — значит, река достаточно чистая, чтобы в ней жила рыба. Стараясь подбодрить себя, она не расставалась с мыслью о птице, спокойно ныряющей за своей добычей. И вот Уна повернулась, покрепче ухватилась за ограждение и потихоньку опустилась в воды Темзы.
Она уже успела насквозь вымокнуть под дождем, поэтому река не показалась ей такой холодной, как она боялась. Куда хуже был густой бархатистый слой слякотной грязи, волнами накатывавшейся на нее, и исходившее от воды зловоние, освежившее в памяти запах пакгауза на пристани. Уна плыла медленно — черная тень на черной воде, — перебирая руками и ногами на глубине, чтобы не взбаламутить поверхность.
Достигнув пункта, она поплыла дальше и плыла до тех пор, пока пристань не оказалась между ней и зданием. Доплыв до пристани, она уцепилась кончиками пальцев за ее край и подняла из воды голову и плечи. Отсюда здание наблюдательного пункта казалось громоздким и неустойчивым, трап походил на странное толстое дуло наведенного на нее оружия. Как она и боялась, на задней двери пункта была укреплена камера, но Уна подумала, что ей ничего не угрожает, если она будет держаться в тени суденышек: там было так темно.
Она снова погрузилась в воду и поплыла вдоль ряда охранных паромов, держась как можно ближе к ним, чтобы прочесть названия и номера, написанные на бортах. На какое-то время она в нерешительности задержалась между двумя катерами: да, четвертый номер действительно назывался «Навсикая», но мужчина в пункте думал и о третьем номере тоже — вероятно, номер был важен сам по себе, а название прицепилось к нему, как водоросли к рыболовной леске. Оставалось лишь действовать наугад, поэтому Уна, потянувшись, ухватилась за планшир и одним рывком поднялась на палубу катера «Навсикая» со стороны, наиболее удаленной от пункта и камеры. Без особой надежды она потянула за ручку двери, ведущей к камерам, где содержались заключенные. Как она и ожидала, дверь была заперта. Пригнувшись, она проползла под капитанским мостиком к носу катера. Здесь она вздохнула и на секунду закрыла глаза. На лучшее она и не надеялась, но палуба была открытой со всех сторон и на ней не нашлось ни одного местечка, где можно было бы спрятаться. Здесь не было ничего, кроме большого стального ящика, где хранились газовые баллоны высотой фута четыре, встроенные в палубу, нескольких невысоких пластмассовых ванн, чье назначение осталось для нее непонятным.
Наконец она пробралась вперед и, втиснувшись между ящиком и мостиком, села там, неуклюже свернувшись, стараясь успокоить дрожь, охватившую все ее тело. Дождь понемногу стихал, но зато теперь в воздухе стал ощутим теплый запах ее мокрой кожи.
Не лучшее место, чтобы прятаться: единственное, на что она могла положиться, была ее способность отводить от себя, запутывать тянущиеся к ней ниточки внимания. Но Уну охватило состояние полного изнеможения, она насквозь пропиталась мыслями мужчины и зелеными водами Темзы.