Конец нидерландского золотого века оставил в Амстердаме отчетливые следы: на западном берегу Амстела красуются купеческие дворцы XVII столетия, расположившиеся вдоль нарядной набережной, на другой стороне находятся неуклюжие строения городских благотворительных учреждения XVIII века, бывшие сиротские приюты и дома престарелых, соседствующие с окруженными зеленью бюргерскими домами, построенными в разное время на свободной территории. Здесь в конце XVII столетия строительство пояса каналов застопорилось.

Когда-то существовал план довести концентрические крути Херенграхта, Кейзерграхта и Принсенграхта, охватывающие старое ядро города западнее Амстела, до самой реки Эй, но в экономике наступил застой, строительный бум прошел, земля по ту сторону Амстела все дешевела, и в конце концов лишь часть территории была застроена в соответствии с планом. Остальная часть была отведена для благотворительных учреждений и устройства городского парка с театрами и пивными, что-то вроде парка культуры и отдыха, говоря современным языком.

Ледокол. Фрагмент гравюры «Зимние забавы на Амстеле».

Тилеман ван дер Хорст (ок. 1730)  

Точно на этой границе, в одном из самых красивых особняков на набережной Амстела, жил весьма богатый купец и дипломат высокого ранга Кунраад ван Бёнинген. Он шесть раз занимал пост бургомистра Амстердама, был членом правления Объединенной Ост-Индской компании, а также посланником Республики в Стокгольме и Париже. Не в последнюю очередь благодаря его дипломатическому таланту Республика смогла после Голландской войны, которая началась в злосчастном 1672 году, все-таки заключить сравнительно выгодный мирный договор с Францией. Вольтер описал его как человека с «искрометной душой француза и гордостью испанца», который в качестве голландского гражданина и бургомистра «при дворе самого блестящего монарха в мире» действовал независимо и успешно. «Когда предоставлялась возможность, он с удовольствием шокировал высокомерного, гордого короля и противопоставлял республиканскую непокорность тону превосходства, который начинали себе позволять французские дипломаты. “Вы не верите королю на слово?” — спросил его де Лионне во время одного заседания. “Я не знаю, чего хочет король, — ответил ван Бёнинген. — Я исхожу из того, что он может”».

Возможно, такая позиция послужила причиной его конфликта со статхаудером Вильгельмом III. Ван Бёнинген попал в немилость и с ожесточенным сердцем замкнулся в своем дворце на Амстеле. Затем жизнь его сделала неожиданный поворот. Он попал под влияние экзальтированных проповедников Йохана Георга ван Хихтела и Алларда де Раадта. Эти помешанные на мистике фанатики жили в мире пророчеств и видений, а ван Хихтел помимо всего прочего требовал отказа от любого телесного наслаждения даже с собственной супругой, «потому что это может стать помехой единению с Божественной Мудростью».

Впрочем, все это не помешало ван Бёнингену в 1686 году в возрасти 64 лет вступить в брак с 46-летней Якобой Бартолотти ван ден Хёфел, дамой, имевшей не самую лучшую репутацию. В том же году он подал в отставку с поста бургомистра и отказался от членства в «совете мудрецов» — коллегии граждан, которая наряду с назначаемым ею магистратом направляла судьбу города. Одновременно он начал спекулировать акциями Объединенной Ост-Индской компании, и чем больше терял, тем тверже становилась его уверенность в получении огромной прибыли. Так в иллюзорной надежде разбогатеть он растратил все свое состояние. Он предложил городу принять участие в создании своего нового процветания и был глубоко разочарован, когда никого его предложения не заинтересовали, — один из многочисленных признаков упадка, как он считал.

Все чаще у ван Бёнингена возникали бред и видения. Якоба от него ушла. В 1689 году он описал «странный свет и огонь, которые можно было видеть над городом, и множество больших огненных шаров, красных, как свет лампы, и сверкающих, как звезды, которые — намного выше самых высоких домов — показались во многих кварталах города…». В середине зимы того же года он поднялся ночью, с шумом и криками побежал по холодной и безмолвной набережной Амстела, стучал в двери соседей и ругался, чтобы прервать «бездумную летаргию, в которой пребывали жители этого города». Предположительно в это время красным мелом — народная легенда предпочитает, чтобы он делал это собственной кровью, — ван Бёнинген написал буквы и знаки на фасаде своего дома. В конце концов его выселили из городского дворца, отдали под опеку и практически подвергли заключению в задней комнате маленького дома поблизости. Спустя четыре года, 26 октября 1693-го ван Бёнинген умер, являясь владельцем всего лишь «одной пелерины, двух японских сюртуков», кровати, нескольких стульев, пюпитра для книг, овального зеркала, четырех старых табуретов и «мужского портрета кисти Рембрандта» — всего на сумму семь гульденов. На фасаде из песчаника его великолепного дома № 216 на набережной Амстела еще видны тонкие красные линии нарисованных кораблей XVII века, с парусами и флагами, рядом со звездами, древнееврейскими буквами, каббалистическими знаками, а также два имени — «ван Бёнинген» и «Якоба».

Какие бы демоны ни преследовали Кунраада ван Бёнингена — уныние, Якоба, какие-то обитатели небес или ада, — одно совершенно определенно сыграло роль: политика. Или, лучше сказать, духовное и моральное состояние, в котором находились его город и Республика в конце XVII века. У ван Бёнингена и раньше бывали видения с политической подоплекой. В 1672 году, когда он был посланником в Париже, он видел «короля-солнце» в облике Навуходоносора, изрыгающего дым и кричащего: «Убейте, убейте, ведь охота — это хорошо!» Впоследствии он видел гробы, парившие над городом. Но, каким бы странным ни был его бред, тревога, которую он пытался выразить криками над Амстелом в ночной час, по сути, была реальной и серьезной. Потому что его мир тихо и незаметно оказался в глубоком кризисе самоидентификации.

Это был в первую очередь кризис гражданских добродетелей. Кунраад ван Бёнинген в свои лучшие годы являлся олицетворением идеального амстердамского купца, действительно типичным marcator sapiens. Потом он видел, как этот бюргерский мир погружается в летаргию и коррупцию, городские должности продаются тем, кто больше заплатит; еще полвека — и от его «совершенной» общности больше ничего не останется.

Но кризис имел еще более глубокие причины международного характера. Северные Нидерланды, как мы уже видели, в XVII веке были исключительным явлением. На протяжении десятилетий они образовывали в неспокойной Европе остров богатства и мира, они располагали невероятно обширной сетью торговых контактов, они проводили политику великой державы, и все это несмотря на свою маленькую территорию с относительно небольшим населением.

Мы говорим сегодня об 11 сентября, а великой травмой для ван Бёнингена и его соотечественников было вторжение 1672 года. В основном благодаря случаю и глупому везению в тот злосчастный год наступление французского «короля-солнца» захлебнулось под Утрехтом. Затем между нападавшими державами — Францией и Англией, — а также немецкими епископствами Мюнстера и Кёльна возникли разногласия; кроме того, молодой статхаудер Вильгельм III оказался умным стратегом, и все это еще раз спасло само дальнейшее существование Нидерландов. В самый последний момент. Но стало также более чем очевидно и то, что до тех пор бывшая формула успеха Республики не гарантирует ей превосходства на долгий срок.

В последовавшие годы все больше денег вкладывалось во флот и в армию, крупные работы в области инфраструктуры больше не финансировались. Экономический спад усиливался, и некоторые города начали даже вводить нечто вроде ограничения иммиграции. В 1685 году Харлем, например, запретил командам бечевых барж подвозить в город чужих бродяг из Амстердама, но в обратном направлении перевозки были разрешены. В 1715 году стало ясно, что статус великой державы не по силам маленькой стране. Республика больше не могла оплачивать долги, практически стала банкротом и с тех пор придерживалась политики осмотрительного нейтралитета. Это был самый большой кризис, наступление которого предчувствовал ван Бёнинген: кризис в конце той эпохи, когда его страна и его город занимали исключительную позицию; кризис уникальности этого маленького мира.

В конечном счете Республика пала жертвой своего собственного успеха. Она допустила классическую ошибку успешных государств: слишком долго придерживалась старых рецептов успеха; все больше сытость не позволяла видеть, что происходит у других. Между тем эти другие находили новые пути, во многих областях обгоняя былого лидера, чтобы когда-нибудь покончить с его гегемонией. К 1880 году Великобритания со своей угольной и сталелитейной промышленностью была самой экономически могущественной страной на свете; но 70 лет спустя, к 1950 году, все еще в основном сидела на прежних технологиях — и потеряла первенство. Нечто подобное случилось с нидерландской республикой в XVIII веке.

Производство пришло к застою, потому что в тех областях, где Нидерланды еще недавно обладали преимуществом перед остальной Европой: дешевая рабочая сила, замечательная разветвленная сеть водного транспорта, большой торговый флот и отлично организованный подвоз сырья и полуфабрикатов, — их догнали и перегнали другие страны, прежде всего Великобритания. Когда-то самые передовые технологии кораблестроения устарели. В XVII столетии англичане с благодарностью копировали быстрый и дешевый голландский флот, важнейший тип торговых судов того времени. В XVIII веке нидерландские верфи безнадежно отстали, а британцы строили новейшие трехпалубники.

Утверждается, впрочем, что англичане — когда статхаудер Вильгельм III в личной унии стал королем Англии, Шотландии и Ирландии — многое переняли в области знаний и техники от нидерландского золотого века, например через таких исследователей, как Хёйгенс [Гюйгенс], который в качестве члена Королевского общества поддерживал контакты с Ньютоном и другими английскими учеными. В соответствии с такой точкой зрения мировая Британская империя, по сути дела, построена на том, что Нидерланды создали в XVII веке. Верна эта теория или нет, но последствия изменения соотношения сил в Европе были весьма ощутимыми для Республики.

Амстердам утратил свою позицию выдающегося торгового города. Его ключевая роль в период золотого века была основана — и такое положение делало город как центр торговли уязвимым — не на большом и экономически сильном собственном тыле, а на благоприятном расположении внутри тогдашних международных торговых потоков, на точке пересечения северных маршрутов торговли с Балтикой, южных маршрутов торговли со Средиземноморьем и, конечно же, на пересечении ост-индских и вест-индских торговых путей. Однако, когда порты и соответствующие складские и транспортные мощности Гамбурга и Лондона значительно увеличились, они вскоре смогли опередить Амстердам, заняв центральное место. Ведь у обоих этих городов имелся серьезный тыл, то есть сравнительно большие страны, которые стали экспортировать все больше товаров.

Экономический упадок Республики был усугублен и тем, что другие страны перешли к протекционистской политике и все чаще закрывали свои границы для чужих товаров, что особенно больно ударило по такой типичной экспортно-транзитной стране, как Нидерланды. Когда в Пруссии, Дании, во Франции и Южных Нидерландах запретили ввоз сельди, то целая отрасль хозяйства Республики пришла в упадок: без средств к существованию остались не только рыбаки, но также упаковщики сельди, судостроители, изготовители парусов, канатов и многие другие ремесленники. Ко всем этим проблемам прибавились еще и эпидемии чумы крупного рогатого скота, причинившие значительный ущерб его поголовью в стране, а также появление в больших количествах так называемого червя-древоточца — моллюска, проедавшего всюду дыры в бесчисленных деревянных воротах шлюзов и обшивке плотин, которые защищали страну от воды или с помощью которых ее пытались использовать.

Короче, еще недавно самое передовое государство Европы остановилось в своем развитии. Во Франции, в Великобритании, Пруссии и Австрии устанавливаются централизованные монархии с рациональным правлением, отчасти с хорошо функционирующей бюрократией и более или менее управляемой экономикой. Республика соединенных провинций для такой современной жесткой государственной системы была слишком раздробленной и хаотичной. О рациональной, целенаправленной политике не могло быть и речи, ни о хозяйственной, ни о военной. После смерти Вильгельма III в течение десятилетия не назначались статхаудеры, а те двое, которые в конце концов были назначены, оказались явно слабыми лидерами. Поэтому отсутствовал какой-либо противовес городским регентам, которые без помех раздавали посты и должности родственникам, друзьям и хорошо платящим партнерам по бизнесу, в результате чего нарушался баланс всей системы управления.

Все чаще получалось так, что городские должности перепродавались между родственниками регентов, изрядные суммы городского содержания присваивались каким-нибудь избалованным сынком или племянником, а сама работа перепоручалась неофициальным управляющим. Например, амстердамский купец Якоб Бикер Райе — его дневник 30–70-х годов XVIII века читается как хроника города — много лет занимал должность аукциониста на рыбном рынке. Повседневную работу выполнял его подчиненный, он сам появлялся на рынке лишь время от времени, но эта должность давала несколько тысяч гульденов дохода в год. Таким образом в большинстве нидерландских городов на высшем уровне управления образовалась толстая короста доходных мест для членов закрытой элиты, которые друг друга покрывали. В то же время размеры денежного содержания превышали все вообразимые пределы, и нормой стало паразитирование на общественных средствах. Еще пример: когда два члена Объединенной Ост-Индской компании в сентябре 1752 года сплавали на остров Тессел, чтобы принять там участие в большой церемонии проводов пяти кораблей, отправлявшихся в Ост-Индию, то за эту служебную поездку, как свидетельствуют бухгалтерские документы компании, они получили 2773 гульдена 7 стёйферов — сумма, которую средний матрос мог бы заработать лишь лет за двадцать пять.

Конечно, Нидерланды оставались торговой страной, Объединенная Ост-Индская компания до конца XVIII века продолжала процветать как мультинациональная корпорация: за два века, пока она существовала, ее маленькие флотилии и единичные суда 4800 раз отплывали в Ост-Индию, перевезя на своих бортах примерно миллион человек. По-прежнему именно в Амстердаме находились в обороте самые крупные капиталы. Правда, характер торговли изменился. Во время золотого века повсюду в стране были накоплены огромные богатства, так много денег, что это иногда приводило к дичайшим эксцессам, когда затевались спекулятивные дела. В 1636 и 1637 годах разразилась безумная лихорадка торговли тюльпановыми луковицами: средняя луковица вскоре стала стоить недельный заработок рабочего, а за отдельные сорта выкладывали от двух до пяти тысяч гульденов — стоимость целого дома. В 1720 и 1734 годах тоже возникали подобные спекулятивные пузыри, на сей раз вокруг различных, отчасти совершенно фантастических проектов, например канала от Утрехта до залива Зёйдерзее или монополии на всю торговлю с Германией. Через несколько месяцев очередной всплеск «негоции котами в мешках» проходил, и, за исключением нескольких банкротств, торговля вновь входила в обычное русло. Впрочем, каждая волна спекуляций вновь показывала, что в Республике сохранялся очень большой капитал, который ждал возможности своего вложения.

В той ситуации нидерландским купцам стало выгоднее ссужать свои деньги, чем самим идти на риск. Австрийский император, Банк Англии, вся Европа обращались за крупномасштабными займами к нидерландскому капиталу. В то время как экономика в их собственной стране все больше отставала и даже Объединенная Ост-Индская и Вест-Индская компании испытывали растущие трудности, нидерландские купцы в конце XVIII века вывезли за границу около 1 миллиарда 500 миллионов гульденов (примерно 15 миллиардов евро), что во много раз превосходило тогдашний годовой бюджет страны. Таким образом, открытая гегемония Нидерландов как пусть даже небольшой морской державы сменилась скрытым могуществом денег, и эта тайная власть сохранилась до наших дней. По-прежнему нидерландцы во множестве стран, особенно в США, являются важнейшими иностранными инвесторами.

Правнуки предприимчивых купцов XVII века постепенно стали банкирами. И вследствие этого активная культура торговли в голландских и зеландских городах превращалась в более пассивную культуру рантье. Из амстердамских налоговых регистров выясняется, что уже в 1742 году в выборной группе налогоплательщиков род занятий «рантье» встречается чаще всего, — веком раньше это было бы немыслимо. Сулящие большой успех, но рискованные предприятия больше не вызывали интереса. Средний купец довольствовался умеренной, но регулярной прибылью посредством непрерывного инвестирования в переменчивые небольшие торговые операции. Иностранцы все больше говорят о бросающейся в глаза бережливости и осторожности голландцев. Отныне нидерландский торговый капитал по большей части стал суммой бесчисленных малых прибылей. Лишь в редких случаях он еще был результатом большой смелости.

Примером бюргерской жизненной позиции, характерной для XVIII века, может служить вдова банкира и купца Андриса Пелса, проживавшая на канале Херенграхт в Амстердаме. Около 1740 года она была самой богатой жительницей города и предположительно одной из самых обеспеченных женщин Европы XVIII столетия. В Венеции, к примеру, она, несомненно, проживала бы в двух-трех дворцах, но в Амстердаме, будучи купеческой вдовой, она ограничилась относительно скромным домом на канале и всего лишь пятью слугами.

Вдова Пеле была типичным нидерландским феноменом, продуктом польдерной и купеческой культуры, какой она складывалась на протяжении веков, системы норм и ценностей, воздействие которых мы наблюдаем и сегодня: в нашей склонности к переговорам и компромиссам, в нашем отвращении к военному насилию, в нашей культуре терпимости.

Какие мысли роились в голове вдовы Пеле и что она чувствовала, мы никогда точно не узнаем, но кое-что все же можно предположить. Она была, очевидно, дитя своего времени и носительницей формировавшегося нидерландского менталитета. Она, наверное каждую неделю ходила в церковь, где ее наставляли, что пред Богом все люди равны, что она, принадлежа к «детям Израилевым», должна поэтому разумно распоряжаться дарованным ей. Здание ее церкви было лишено украшений и едва ли имело что-то от атмосферы католического Дома Божьего; оно вызывало, говоря словами амстердамского историка Кееса Фенса, «заанредамово чувство» — чувство «бесконечности и белизны Бога, которому не нужен полумрак, чтобы заявить о своем присутствии», — именно то настроение, которое выражал своим церковным интерьером харлемский художник Питер Заанредам. Богом этой церкви был «протестантский Бог, — добавляет Фене, — даже, может быть, “Бог Нидерландов”, несколько прохладный Бог, но Бог, на которого можно положиться».

Однако вера вдовы Пеле не была определяющей для ее менталитета, как часто принято считать. Скорее все обстояло наоборот. Ее кальвинистские убеждения были совершенным переводом на язык религии системы норм и ценностей, которую на протяжении веков создавали ее предки, которая была перенесена из торговых городов Южных Нидерландов на север и которая наконец достигла высшей точки развития в Республике.

В первую очередь нормой были умеренность и благопристойность, хотя высшие слои общества в XVIII веке, как и в других странах Европы, в значительной мере ориентировались на Францию. Жить на ренту в некоторых кругах стало нормой, а ничего не делать — обязанностью; иногда можно было позволить себе небольшую экстравагантность, но проживать во дворцах, устраивать роскошные праздники, кутежи — все, что было присуще дворянству и крупным землевладельцам, — продолжало считаться (прежде всего в приморских провинциях) неприемлемым.

Богатые амстердамские купцы имели право и были должны вести жизнь, соответствовавшую своему статусу, но бессмысленно сорить деньгами считалось просто неприличным. Их капитал, в отличие от тех денег, которые скапливались у поместного дворянства в таких городах, как Москва, Париж и Лондон, был «талантом» в изначальном смысле слова, с помощью которого можно было дальше развивать свое дело, тем фундаментом, на котором могли бы строить дальше будущие поколения.

Эта жизненная позиция со временем обрела религиозное содержание. Пасторы неустанно призывали к добродетелям умеренности и самодисциплины. Удовольствия, даже самые простые, были скоро заклеймены как греховные; излюбленными темами проповедников служили грехи «жадности» и «сладострастия». В 1655 году под жестким давлением церкви в Амстердаме были даже приняты так называемые «законы против роскоши», запрещавшие слишком большие излишества. На свадебных торжествах, например, количество гостей не должно было превышать 50 человек, а праздник не мог длиться дольше двух дней. Когда 11 мая 1772 года при пожаре амстердамского театра погибло 18 зрителей, в основном богатых горожан, повсюду было объявлено, что это несчастье есть кара Божья за безнравственность, которая имела место как на сцене, так и вокруг нее.

Однако список добродетелей и грехов, на который ориентировались в мире вдовы Пеле и который мы назвали бы сегодня «кальвинистским», не был составлен в кабинете пастора. Его источником являлась скорее деловая традиция купечества. И купечества не Лейдена или Амстердама XVII века, а Брюгге XIV или Гента XV века.

Было бы весьма познавательно для каждого, кто хотел бы лучше понять Нидерланды, провести разок выходные в бельгийском Брюгге. Кто после этого зайдет в Амстердамский исторический музей, будет поражен: Амстердам XVI века, в то время развивавшийся купеческий город со всеми его ступенчатыми фронтонами на большой рельефной карте Корнелиса Антониса, несколько портретов купцов, архитектура старой амстердамской ратуши — все это оказывается упрошенной, грубоватой имитацией того, что уже раньше можно было видеть в Брюгге.

«Весь этот комплекс голландского трезвомыслия, скаредности и умения находить компромиссы родился во фламандских и брабантских городах Позднего Средневековья», — справедливо констатирует нидерландский историк литературы Херман Плей, и все больше его коллег приходят сегодня к подобным выводам. Наше нидерландское своеобразие, как выясняется, коренится не только в средневековых и ранненововременных «плотинных товариществах», началах нашей так называемой польдерной или вообще гидротехнической модели, но, по крайней мере, в той же степени в независимой городской культуре, которая развивалась с XIII века в таких богатых городах, как Брюгге, Гент и Антверпен. После падения Антверпена в 1585 году вместе с многочисленными иммигрантами она пришла на север, а вслед за тем испытала упадок на юге из-за сильного влияния испанской придворной культуры. Однако на севере эта культура продолжила свое развитие, превратившись в тонкую и прагматичную комбинацию гражданской сознательности и личного интереса, долгое время определявшую нидерландский менталитет.

Стремление к равенству; осторожное отношение к тому, чтобы, выделяясь в какой-либо области, не вызывать слишком большую зависть; требование в любой момент быть в состоянии позаботиться о себе; постоянная склонность избегать военных столкновений, а компромисс ценить выше силы и чести; очень большая гибкость; подчас плоская деловитость; антипатия к почетным титулам и другим бесполезным атрибутам; терпимость по отношению к чужим обычаям и взглядам — все это важные или, может быть, даже жизненно необходимые качества купеческой культуры закрытого города.

Однако и в XVIII веке Нидерланды не оказались в изоляции и не остановились в развитии. Многие города сохранили определенную динамику. Вольтер, который со времени своего первого путешествия в Голландию в молодые годы охотно и часто посещал Нидерланды, окрестил Амстердам «мировым складом». «От Гааги до Амстердама эта страна — один-единственный земной рай», — писал он, восхищенный лугами, каналами и рядами деревьев, в октябре 1722 года своей приятельнице во Францию. Особенно сильное впечатление произвел на него Амстердам. «В гавани находилось более тысячи кораблей. Среди 500 тысяч жителей города [в действительности их было едва ли половина этого] нельзя сыскать ни одного бродяги, голодранца, франта или наглого грубияна. Мы встретили статского пенсионария, шедшего сквозь толпу пешком и без лакеев. Здесь не становишься свидетелем, как кто-то рассыпается перед другим в любезностях, и здесь не собираются толпы народа, если мимо проходит принц. Работа и умеренность, ничего другого они не знают».

Характерна также та энергия, с которой Нидерланды налаживали хорошие отношения с молодой американской республикой, надеясь завязать новые торговые связи с этим развивающимся континентом. Первые приветственные выстрелы в честь корабля под только что появившимся американским флагом были сделаны пушками нидерландского форта на антильском острове Синт-Эстатиус 16 ноября 1776 года. Будущий президент Джон Адаме в качестве первого посланника Нового Света в 1780 году посетил (проездом из Парижа) Амстердам и Гаагу, два главных города единственной другой эффективно функционирующей республики в мире. Он был принят с распростертыми объятиями, получил военный заем в пять миллионов гульденов, а вскоре Нидерланды признали Соединенные Штаты как независимое государство.

Риск нового военного конфликта с Великобританией воспринимался как неизбежное зло и вскоре обернулся войной, когда британцы в том же, 1780 году при захвате одного американского корабля обнаружили целый пакет компрометирующих соглашений. Из них становилось ясно, что прежде всего город Амстердам заключил серьезные договоры с мятежниками о поставках оружия и о других формах поддержки. Такие решения определялись не только торговыми интересами. Существовало большое сочувствие американскому стремлению к независимости, отчасти из-за общей неприязни к британцам, отчасти из-за исторических параллелей: нидерландской республике тоже пришлось освобождаться от власти Испанской империи в трудной борьбе — и не в последнюю очередь также из-за старых идейных связей с североамериканскими колониями.

Отчасти эти связи имели религиозный характер. Относительно либеральная республика Нидерландов часто служила промежуточной стоянкой для малых и более крупных меньшинств, которые преследовались где-либо в Европе, прежде чем они перебирались в Новый Свет. Так, например, в конце XVI века в Мидделбурге и Амстердаме обосновались несколько десятков семей, которые относились к английской секте браунистов. Это было пиетистское движение, направленное на индивидуальное и «чистое» исповедание веры и около 1580 года во главе со своим проповедником Робертом Брауном отделившееся от государственной церкви Англии.

Браун считал существовавшие церковные общины «очагами разврата», а прихожан «заложниками самого антихриста». По его учению, долг каждого христианина стремиться к наивозможной чистоте — purity — жизни и веры. Существующая церковь коррумпирована властью и деньгами. Ее место должны занять независимые общины, внутри которых каждый мог бы проповедовать и свидетельствовать об Откровении.

В Англии Брауна и его последователей вскоре стали преследовать. Он сам и многие члены его секты бежали сначала в Мидделбург, а затем в Амстердам, где сначала они жили в большой нищете. В 1620 году часть из них отправилась в город Саутгемптон, чтобы оттуда с более крупной группой религиозных сепаратистов на корабле «Mayflower» («Майский цветок») лондонской компании «Вирджиния» отплыть в Новый Свет. Половина пионеров (их было чуть более сотни) погибла в первую американскую зиму от холода и лишений, остальные тоже не выжили бы, если бы им не помогли индейцы. Однако эта экспедиция «отцов-пилигримов» стала первой попыткой англичан основать на практически неизвестном континенте гражданское поселение. Их маленькая колония Плимут признана всеми как начало того, что должно было стать новой великой державой — Соединенными Штатами.

Заставили о себе говорить и другие браунисты. Группа тех из них, кто признавал крещение, в 1609 году откололась, а в 1611 году вернулась назад в Англию. Она стала зародышем баптистского движения, нашедшего позднее множество последователей в Англии и Соединенных Штатах. Прочие браунисты продержались в Амстердаме еще почти сто лет — до того момента, когда пять последних членов общины в 1701 году решили вернуться в лоно Англиканской церкви. Даже в XX веке развалины их церкви можно было видеть в узком переулке Барндестеех в районе красных фонарей.

Но и сами нидерландцы сделали попытку колонизировать Новый Свет. В 1609 году английский искатель приключений Генри Гудзон по заданию Объединенной Ост-Индской компании отправился на судне «Halve Maen» («Полумесяц») с почти полностью голландской командой от острова Тексел к острову Новая Земля, чтобы найти северо-восточный проход [к Индии], но, как и в более ранних путешествиях туда, должен был отступить перед полярными льдами. Он решился пересечь Атлантику в западном направлении и поискать пролив через Северную Америку. В сентябре он открыл некое устье реки и стратегически удобно расположенный в нем полуостров. Какое-то время он полагал, что эта река — позднее названная его именем, — возможно, была той самой легендарной рекой, которая якобы пересекала с востока на запад американский континент, но в районе нынешнего города Олбани корабли не смогли пройти дальше. Впрочем, он отметил, что полуостров чрезвычайно привлекателен для высадки. «Земля эта радует травой, цветами и величественными деревьями, воздух над ней наполнен приятными ароматами», — писал исследователь, высадившийся здесь двумя годами позже. Этот полуостров был назван Манхэттеном.

В 1625 году молодая Вест-Индская компания купила район у местных индейцев, чтобы основать здесь колонию. Был построен форт Амстердам, а на том месте, где теперь на Бродвее, на Пёрл-стрит, Биверстрит и Уайтхолл-стрит высятся небоскребы, возникло маленькое поселение. Городской вал этого Нового Амстердама проходил по нынешнему Уолл-стриту. Затем последовали другие поселения, самыми известными из которых были Новый Харлем (позже Гарлем) и Бройкелен (Бруклин).

Остатки курительных трубок из известняка, которые регулярно находят в земле в этом уголке Нью-Йорка, отнюдь не единственные следы, оставленные нидерландскими колонистами. Многие их потомки по-прежнему живут здесь; такие типично нидерландские фамилии, как Вандербилд, входят в элиту Нью-Йорка, и еще до конце XIX века кое-где по берегам Гудзона говорили на старонидерландском…

И некоторые черты менталитета перекочевали из старой Республики в новую. Колонисты должны были, согласно инструкциям Вест-Индской компании, своим богоугодным кальвинистским образом жизни служить примером индейцам «и другим слепым людям, не преследуя никого по причине его религии и предоставляя каждому свободу совести». Нидерландские колонии считались в Новом Свете наиболее толерантными, по крайней мере в области религии. Когда губернатор Петер Стёйвесант в 1657 году отказался допускать в свою колонию квакеров (у них в то время была слава больших возмутителей спокойствия), приказал высечь и заключить в тюрьму одного из их вождей, пообещал строгое наказание каждому, кто предоставит секте помещение для их собраний, десятки граждан молодого городка Флиссинген (ныне Флашинг, часть Нью-Йорка) выступили в защиту квакеров. Они написали петицию Стёйвесанту, в которой ссылались на только что принятую хартию городка, обещавшую каждому свободу веры и совести. Это была тем более замечательная акция, что никто из подписавших петицию сам квакером не был. Другими словами, для этих граждан голландской Америки речь шла не о их личных интересах, а об основных принципах формировавшегося общества.

«Если кто-то из вышеназванных людей приходит к нам с любовью, мы не можем по совести чинить им насилие своими руками, но мы должны предоставить им в нашем городе свободный вход и выход, — писали они. — Потому что мы связаны законом Бога и людей, чтобы каждому человеку делать добро и никому — зла». На Стёйвесанта эти прекрасные слова не произвели никакого впечатления; наоборот, городские чиновники, передавшие ему петицию, были сами взяты под арест. Таким образом губернатор нарушил старейшее и элементарнейшее право — право петиции.

Но квакеры продолжали приходить во Флиссинген, и, когда Стёйвесант несколько лет спустя изгнал из колонии фермера, который предоставил квакерам свой дом для их запрещенных богослужений, и отправил его кораблем в Нидерланды, фермер отправился в Амстердам, чтобы искать правды у Вест-Индской компании. Дело он выиграл. Компания тоже определила квакерство как «отвратительную религию», но решения Стёйвесанта в этом деле были отменены. Каждый житель в колонии имел право иметь свою веру. Есть историки, которые отсчитывают начало американской свободы религии от подачи петиции гражданами Флиссингена («Flushing Remonstrance») 27 декабря 1657 года. Возможно, они правы.

Впрочем, колонизация проходила не так быстро, как ожидалось: в отличие от Англии и Испании у Нидерландов в то время не было излишка населения. Кроме того, английские колонисты состояли преимущественно из трудолюбивых и скромно живущих пуритан, а жители Нового Амстердама пользовались дурной славой из-за пьянства и разгула. Вскоре после истории во Флиссингене мини-королевство Стёйвесанта прекратило свое существование. В 1664 году Новый Амстердам без единого выстрела сдался английскому военному флоту. На родине, в Нидерландах, эта капитуляция была воспринята не как великая потеря, но скорее как прекращение неудавшегося эксперимента, на котором 31 июля 1667 года формально и была поставлена точка после заключения мира в Бреде. Вест-Индская компания получила в обмен за Новые Нидерланды — с его главными поселениями на Манхэттене, Лонг-Айленде и на реках Гудзон, Делавэр и Коннектикут — колонию Суринам, и руководство компании было, в общем, довольно. Эта колония на севере Южной Америки была расположена очень благоприятно для атлантической «треугольной торговли». Владельцы плантаций занялись там выращиванием сахарного тростника, и колония сулила баснословные барыши при условии, если будет обеспечена доставка из-за океана достаточного количества рабов. Что и произошло на самом деле: только в XVIII веке в Суринам было переправлено 200 тысяч рабов. У чернокожих ведь нет души, верили в мире вдовы Пеле.

Американское восстание, состоявшееся чуть больше века спустя после нидерландского, возродило родственные чувства между обеими республиками. Британский посланник в Гааге сэр Джеймс Харрис, граф Малмсбери, отметил в своих мемуарах, что начало американского восстания «вызвало заметные изменения в настроениях значительной части голландского населения… Возникли сомнения в законности власти статхаудера […] и, более того, в штыки стали восприниматься любые авторитеты, когда английские колонисты в Америке добились успеха в своей борьбе». В определенном смысле революция по ту сторону океана явилась зеркалом или катализатором для множества нидерландцев, дороживших своими традиционными ценностями свободы и толерантности и желавших реформы прогнившей государственной системы.

Существовали также крепкие личные связи. Хелдерландский дворянин Йоан Дерк ван дер Капеллен тот ден Пол, например, завязал дружескую переписку с Джоном Адамсом и поддерживал его миссию всеми возможными способами. Сам он был удален из Штатов провинции Оверэйссел, поскольку осмелился поставить под вопрос законность повинностей крестьян, существовавших еще со Средних веков. В 1781 году ван дер Капеллен, отчасти воодушевленный событиями в Америке, опубликовал анонимный памфлет под заглавием «К народу Нидерландов». В страстных выражениях он призывал нидерландцев избавиться от власти старой городской и статхаудерской олигархии и создавать новый, демократический порядок. Его должны были обеспечить избранный совет, состоящий из умеренного числа добрых, добродетельных и благочестивых граждан, который должен править вместе с статхаудером, а кроме того, свобода печати и создание милиции из вооруженных граждан. Американская революция была для ван дер Капеллена великим примером и той продуманности, с которой она, по его мнению, была осуществлена. Поэтому в тексте звучал призыв к гражданам Республики: «Все вооружайтесь, выбирайте сами тех, кто будет вами командовать, и во всем действуйте со спокойствием и умеренностью».

Памфлет оказал невиданное воздействие, потому что обстановка внутри страны и без того была сильно напряженной. Четвертая война с Англией (1780–1784) протекала неудачно, статхаудер Вильгельм V отличался беспомощностью и пренебрежением к своим обязанностям. Лучшие граждане требовали большего влияния на управление страной, повсюду люди объединялись в так называемые добровольческие отряды — милицию по американскому и швейцарскому примеру — и политические клубы, в кофейнях и на страницах газет разворачивались дискуссии.

Страна разделилось практически на два лагеря: с одной стороны, оранжисты, городские регенты и приверженцы власти статхаудера, которые хотели оставить все в более или менее неизменном состоянии, а с другой — так называемые патриоты, нидерландцы, которые под гражданскими правами и обязанностями понимали не только нечто индивидуальное, но также и нечто политическое. Среди последних было заметно много ремонстрантов, лютеран, католиков и иудеев, которые надеялись, что это реформаторское движение положит конец их неравноправному положению.

У патриотов можно различить разные направления. Некоторые находились под сильным влиянием таких классических политических мыслителей, как Цицерон, которые утверждали, что управление обществом есть res publico [11]Дело общества, дело людей (лат.).
, всеобщая обязанность, которую должны нести все разумные граждане. Впрочем, идеи народного господства побаивались: сословное чувство этой группы патриотов не заходило так далеко, чтобы предоставить право участвовать в совместном решении простым людям с улицы. Другие патриоты под влиянием американской революции и произведений таких французских философов, как Вольтер и Дидро, пошли немного дальше. Они восприняли понятие «просвещение» почти буквально: наступил момент, когда благодаря разуму, науке и гуманизму человечество сможет освободиться от тьмы, в которой оно пребывало многие века.

Эта тенденция, проявлявшаяся повсюду в Европе в XVIII веке, наиболее просто сформулирована Джонатаном Исраэлем в четырех главных понятиях: движение к толерантности, секуляризация, систематизация знаний и популяризация. Повсюду в нидерландских городах в те годы создавались товарищества и клубы, в которых не только велись оживленные дискуссии, но также читались лекции и доклады, проводились выставки произведений искусства и устраивались концерты, ставили естественно-научные эксперименты. В Амстердаме для этих целей на канале Кейзерграхт общество «Felix Meritis» построило специальное здание, которое до сегодняшнего дня еще функционирует как театр и дискуссионный центр. Когда в 1774 году во Фрисландии пророчества о конце света в связи с тем, что Меркурий, Марс, Юпитер, Венера и Луна сильно приблизились друг к другу, вызвали панику, чесальщик шерсти Эйсе Эйсинга сконструировал на потолке своей гостиной во Франекере движущуюся модель Солнечной системы, чтобы продемонстрировать, что эти страхи беспочвенны. Он работал над моделью в течение семи лет, с 1774 по 1781 год. Это самый старый поныне действующий планетарий на свете. Грузы огромных часов, расположенных на чердаке, свисают в нишу комнаты.

Просветительские устремления в Нидерландах имеют иные временные рамки, чем в других странах: если Просвещение в прочей Европе лишь в ходе XVIII века достигло полного развития, то здесь в тот же период оно, казалось, уже миновало свою кульминацию. Это можно было бы объяснить «законом тормозящего преимущества», который однажды сформулировал историк Ян Ромайн. То, что для многих французов и других европейцев середины XVIII столетия было принципиально новым, для образованной части нидерландцев представлялось достаточно знакомым. Дискуссии Просвещения и позднего Просвещения опирались на идеи, которые благодаря нидерландским традициям свободы мнений уже, по меньшей мере, полтора века существовали в Республике, начиная с трудов Эразма, Гуго Гроция, Спинозы и всех иностранных философов и диссидентов, которые публиковали здесь свои сочинения и находили в Республике убежище в трудные годы: Декарта, Бейля, Локка, Вольтера и многих других. Нам не следует, однако, слишком идеализировать эту свободу духа: например, знаменитый «Философский словарь» Вольтера под давлением кальвинистского духовенства в 1764 году, сразу после его появления, был запрещен амстердамским магистратом, потому что «подрывал все основы религии и нравов». Похожая судьба ожидала и другие философские работы, принадлежавшие перу как Вольтера, так и других мыслителей.

Ранее нидерландское Просвещение XVII века (помимо Спинозы стоит вспомнить таких естествоиспытателей, как Херман Бурхаве, Ян Сваммердам и Антони ван Левенгук) имело очень большое влияние на европейское Просвещение, но в XVIII столетии это влияние значительно уменьшилось, как и в области торговли и судостроения. Джонатан Исраэль пишет: «Нидерландское Просвещение имело для Европы фундаментальное значение в первые 30 лет XVIII века, в десятилетия середины века значение это уменьшилось, а в последнем тридцатилетии его влияние стало совсем незначительным». Отчасти он объясняет это языковым барьером: рядом друг с другом в Республике существовали два различных интеллектуальных мира — франкоязычный, с одной стороны, и нидерландско- и латиноязычный — с другой. Всемирно известный гугенот Пьер Бейль прожил более 25 лет в Роттердаме, не выучив ни слова по-нидерландски.

Впрочем, в Нидерландах политическое воздействие Просвещения продолжалось в форме движения патриотов, которое год за годом набирало силу. Серьезным противником патриотов был статхаудер Вильгельм V, очевидно слабая фигура, не понимавшая новый дух времени. В потоке памфлетов и карикатур он изображался ребенком, находившимся полностью под надзором своей жены, прусской принцессы Вильгельмины. Утверждали даже, что Вильгельм во время молитвы «Отче наш», произнося слова: «Да будет воля Твоя», обращал свой взор на супругу и протягивал к ней смиренно сложенные руки. В первую очередь образованные граждане: адвокаты, врачи, мелкие и средние предприниматели, то есть представители растущего среднего класса, — сознавали, что настало время смены власти. К ним присоединялись также все больше членов городской элиты, особенно молодежи, которые почувствовали возможность свести счеты со своим старым противником — домом Оранских.

Однако и Оранские получали поддержку, — конечно, со стороны старых аристократических семей, но также и прежде всего со стороны мелкой буржуазии и рабочих, поощряемых консервативным духовенством, поскольку конфликт вновь приобрел черты религиозной борьбы. В Амстердаме, например, такие большие рабочие районы, как Йордаан и Каттенбюрх, всегда резко настроенные против городских регентов, стали теперь страстными оранжистами: враг их врага должен быть, по их мысли, их другом.

Сначала борьба велась в основном на бумаге, причем обе партии, чтобы отличаться друг от друга, использовали небольшие символы: у патриотов — изображение шпица на значках и табакерках, а у их противников — апельсиновое дерево на формах для печенья и разных безделушках. Ситуация обострилась, когда патриоты стали готовиться к вооруженному захвату власти и организовывать в городах милицию и добровольческие отряды. В Роттердаме и Амстердаме со временем дело дошло до небольших стычек между оранжистами и милицией патриотов.

Противостояние особенно обострилось после 1780 года. В 1785 году Вильгельм V даже счел за лучшее покинуть свою резиденцию в Гааге и обосноваться в цитадели оранжистов — Неймегене. Все просьбы о возвращении этот неуверенный в себе статхаудер игнорировал. В конце концов его решительная супруга Вильгельмина в июне 1787 года решила на свой страх и риск предпринять поездку в Гаагу. Однако на половине пути ее задержала милиция патриотов, она была вынуждена несколько часов просидеть в ближайшем крестьянском доме, а затем она была вынуждена несолоно хлебавши отправиться обратно.

После такого оскорбления ее брат, прусский король Фридрих Вильгельм II, решил вмешаться. Его 25-тысячный экспедиционный корпус не встретил практически никакого сопротивления со стороны патриотов, в Гааге был восстановлен старый порядок, Вильгельмина, Вильгельм V и весь их двор вернулись и заняли свое прежнее положение. Последовало несколько судебных процессов, но уже вскоре жизнь потекла по прежнему руслу. Несколько тысяч активных патриотов бежали во Францию. Революция в Республике затаилась, но ненадолго. Двумя годами позже, 14 июля 1789 года, в Париже произошел штурм Бастилии. А еще через три с половиной года, 21 января 1793 года, пала голова Людовика XVI. В 1794 году французские революционные войска, включая «Батавский легион» нидерландских патриотов, подошли к южным границам Нидерландов. Во время последовавшей затем зимы стояли такие сильные морозы, что даже дельты Рейна и Мааса не смогли послужить защитой от их наступления.

Десятого января 1795 года французская армия перешла замерзший Ваал, 16-го был занят Утрехт. Восемнадцатого января в дверь дома бургомистра Амстердама Маттейса Страалмана, расположенного на канале Херенграхт, постучал неизвестный господин. Он представился «гражданином К. Крайенхофом» и сообщил, что послан от шестой дивизии французской Северной армии, чтобы заранее обсудить мирную передачу власти. Его вежливо пригласили войти и в натопленной гостиной угостили закусками и напитками. Тем же днем Вильгельм V с семьей бежал с замерзшего берега Схевенингена на рыбацком судне в Англию.

Развал Республики проходил, несмотря на иногда возникавшее тут и там сопротивление, со «спокойствием и умеренностью», к чему когда-то призывал ван дер Капеллен тот ден Пол, — если не принимать во внимание то, что вокруг поставленных повсюду «деревьев свободы» нидерландские девушки танцевали с французскими санкюлотами новую, дикую валету. Возвратившиеся изгнанники, которые после долгих дискуссий сочли наиболее приемлемой новую форму государства (республиканского, централизованного, единого), еще до окончания военных действий провозгласили Ба-тавскую республику. Десятилетие спустя, 5 июня 1806-го, через полтора года после того, как Наполеон Бонапарт короновался императором французов, Батавская республика была переименована в Королевство Голландия, где королем стал брат Наполеона, Людовик Наполеон. А в 1810 году, после ряда разногласий между двумя братьями, нидерландское вассальное государство было просто-напросто присоединено к Франции.

Переворот в Нидерландах не знал пламенного воодушевления Французской революции, и поэтому страна избежала ужасных конфликтов, которые в этот период бушевали во Франции. Внутри государственной кальвинистской церкви было течение, которое связало идеи Просвещения с реформатскими устремлениями. Это так называемое течение свободомыслящих расширило идеалы Просвещения, обогатив их умеренным протестантизмом, и подобную смесь рационализма и христианского усердия воскресенье за воскресеньем проповедовали с бесчисленных церковных кафедр.

Постоянных и драматичных столкновений между секуляризмом и всемогущей, консервативной государственной церковью — их блестяще отобразил Гюстав Флобер в вечных спорах пастора и аптекаря в «Мадам Бовари» — Нидерланды, таким образом, никогда не знали. Целая армия «современных» пасторов, члены местных клубов и объединений читателей, редакторы газет, школьные учителя и авторы прокламаций постепенно на протяжении всего XIX века превращали это рационально-христианское идейное богатство в общее достояние.

В Нидерландах никогда не было известно ничего подобного понятиям contrat social, etat, citoyens [12]Общественный договор, статус, граждане (фр.).
. Здесь привычно говорили о власти и подданных, даже когда эти «подданные» с давних пор делали практически всё, что им заблагорассудится. Кроме того, здесь никогда не существовало четкого разделения между государством и религией. Имела место религиозная свобода, хотя еще в годы моей юности считалось совершенно нормальным, что заседания муниципальных советов официально открывались служебной молитвой. Если у Нидерландов в данной области есть традиция, то это традиция просвещенной теократии.

Около 1800 года повсюду в революционной Европе слово «гражданин» означало почетное звание. Однако нидерландский идеал гражданственности, который формировался с середины XVIII века и которому предстояло до второй половины XX столетия определять политические отношения новой нидерландской нации, заметно отличался от расхожего гражданского самопонимания в других странах Европы. Во Франции и в большей части Германии, как отмечают специалисты по XVIII веку Йоост Клук и Вейнанд Меинхардт, граждане еще долго продолжали борьбу за свои права с дворянством, так как не могли придать своим нормам всеобщее значение. В других странах гражданский идеал использовался для того, чтобы провести границы между классами и подчеркнуть различия между возникавшими национальными государствами.

Нидерландские гражданские идеалы, сформировавшиеся по большей части в городах, где гражданское общество на высоком уровне овладело культурой чтения и дискуссии, имели еще и другие акценты. «Гражданская культура 1800 года была эгалитарной, что, впрочем, не означало, что все граждане должны были быть равными как индивиды, — пишут эти два утрехтских историка. — Эта культура связывала в принципе всех граждан без различий. Она никого не отторгала и имплицитно несла в себе обещание, что со временем каждый сможет стать полноправным гражданином. Доступ в эту культуру был гарантирован эгалитарным идеалом воспитания, в котором пелась хвала золотой середине. Хотя гражданин 1800 года сетовал иной раз на бесцветность такого идеала, он охотно менял блеск европейского уровня на преимущества, которых ожидал от широкого распространения искусства и культуры».

К концу XIX столетия и в Нидерландах нашел распространение элитарный образ мыслей; при этом акцент сместился с того, что граждан объединяет, на то, что их разъединяет. Но рядом с ним и под ним умами по-прежнему владел эгалитарный и освободительный идеал XVIII века.

Фундаментальный разрыв с ним произошел только в 80-х годах XX века.