Трижды встретили восход солнца в доме Играта веселые гости. За это время ленивый хозяин устал так, как не уставал, наверное, никогда: от постоянного смеха (порой совершенно беспричинного) низ живота его не переставал болеть, словно Играт надорвался на тяжелой полевой работе или строительстве нового дома нобиля. Но даже если бы у него болел не только низ, но и верх живота, и сердце, и почки, и печень со всех сторон — все равно он не отказался бы от знакомства с лицедеями. Хозяину казалось, что до встречи с ними жизнь его была бездумной и невесомой подобно пушинке, и в этом мире не стоила и мелкой медной монеты; каждый день походил на предыдущий как одна песчинка походит на другую и каждый — так считал теперь Играт — пуст, ибо нечего вспомнить и не о чем, совершенно не о чем поведать гостям в ответ на их бесконечные веселые байки.

И все же Митра не оставил его! Балаган, путешествующий по свету налегке — он состоял всего из двух крытых повозок, запряженных старыми клячами неопределенной расцветки — мог направляться в Тарантию каким угодно путем: через Шем и Аргос или через Бритунию и пограничное королевство, а может, из Асгарда через Ванахейм… Да мало ли дорог в этом огромном мире? Но Податель Жизни и Хранитель Очага послал беспутных детей своих именно в дом ничтожнейшего из рабов, сухой былинки, дождевого червя, лягушачьей лапки… Играт вытер указательным пальцем вдруг навернувшуюся слезу умиления и счастья, посмотрел на Улино, Агрея и Сенизонну, кои впились губами в края глиняных кружек и с чрезвычайной бережливостью цедили винные опивки. Это было последнее, что мог им предложить ленивый хозяин: деньги, что заплатили лицедеи за постой, кончились еще вчера — на них Играт приобрел полдюжины бочонков пива; но утром от пива осталась лишь засохшая на кружках пена, и тогда пришлось продать за cорок один с четвертью кувшин вина прекрасные сапоги из мягкой и прочной кожи. Сапоги Играт получил три луны назад почти что даром — от проезжавшего из Мессантии в Танасул сапожника, брата его покойной жены, который решил остановиться на ночлег у бывшего родственника. Но — все равно сапоги было жалко.

Теперь и вино подходило к концу: целый день гости вливали его в свои бездонные глотки, обливаясь и булькая, падали на пол один за другим, кто молча, кто с хрипом, кто с песней, пока не осталось за столом трое — самые крепкие, самые здоровые — толстяк Улино, грустный красавец Сенизонна и соломенноволосый весельчак Агрей. Они-то и восседали сейчас за столом в доме гостеприимного Играта, с достоинством принимая его влюбленные вздохи и взоры и высасывая из кружек последние капли живительной влаги.

— Что, Играт, собрался-таки с нами? — заплетающимся языком пробормотал Сенизонна.

— Ну, — закивал из своего угла ленивый хозяин.

— Заче-е-м? — Улино попытался всплеснуть пухлыми руками, но покачнулся и чуть было не свалился под стол. Видимо, сообразив, что под столом ему будет тесновато, он вцепился в рукав Агрея и так удержался на своем табурете. — Зачем, безмозглая лилия моего большого сердца? Думаешь, мы только набиваем животы, спим да пляшем?

— Под Мессантией есть один гнусный городишко, — подал голос Агрей. — Глемозо называется… Так нас две луны назад оттуда гнали чуть не до самой Алиманы.

— За что? — выпучился Играт.

— А ни за что, приятель. Мы — шуты, ублюдки…

— Сам ублюдок, — недовольно скривился Сенизонна. — Пес вонючий… Но Глемозо и впрямь гнусный городишко. Только я начал рассказывать о Семее и Онзало — знаешь эту историю, хозяин?

Играт замотал головой.

— Прекрасная девушка Семея жила в далеком Иранистане… — заунывно начал Сенизонна, закатив глаза. — Губы ее, подобныелепесткам ахаяны…

— Ахаяны! Вот за то в тебя и швырнули первый камень! — презрительно надул щеки Улино. — Ахаяна не имеет лепестков, чтоб ты знал, печальная гусеница… Это маленький кустик, с виду похожий на кактус, весь в колючках. И растет он только на земле пиктов — в Иранистане о нем никто и не слыхивал!

— Можно подумать, в Глемозо кто-нибудь слыхивал! — обиженно фыркнул Сенизонна. — И не называй меня печальной гусеницей, навозная куча. Было время, я служил в войске славного Гаура в Туране и таких жирных верблюжьих горбов переколол не меньше дюжины! Так что лучше не выводи меня из терпения. Я многотерпелив, много… Но…

— Заткнись, — без тени почтения к военным заслугам Сенизонны махнул ручищей толстяк. — Я тоже не всегда выглядел таким куском дерьма.

— Расскажи о зуагирах, Улино, — встрепенулся Агрей. — Ты ведь бывал с ними?

— Недолго… Луну или две…

— Расскажи нам!

— Давно было дело, да и нет охоты болтать.

— Да у нас кроме Кука и Лакука все умеют держать в руках оружие! — Сенизонна зарделся, стараясь не смотреть на толстяка. — Так что нечего делать героя из этой жирной крысы. И Мадо повоевал, и Ксант с Енкином, и даже Михер! А Леонсо и вовсе был десятником в Султанапуре.

— Помолчи ты наконец, Сенизонна! — с досадой сказал Агрей.

— И не подумаю!

— А я говорю, помолчи! — в голосе светловолосого красавца зазвучала угроза.

— Ублюдок!

— Ах ты дерьмо… — задушенно просипел Агрей и кинулся на Сенизонну.

Но тот был начеку и с размаху хватил приятеля пустой кружкой по лбу. Соломенные волосы лицедея окрасились в алый цвет и голова его упала на стол.

Улино наблюдал за происходящим с полнейшим равнодушием. Он знал, что голова у Агрея крепкая словно у каменной статуи, что Сенизонна сейчас расхнычется и начнет умолять о прощении… Точно так и вышло. Спустя лишь несколько вздохов Агрей замычал, царапая стол, а у грустного красавца Сенизонны задрожали пухлые алые губы и слезы навернулись на прекрасные, темно-серые глаза в длинных пушистых ресницах. Толстяк усмехнулся, слегка повел жирными холмами плеч и подмигнул побледневшему Играту.

— Так и живем!

Ленивый хозяин глубоко вздохнул: то и дело вспыхивающие стычки меж лицедеев пугали его. Сам мирный, всегда железно спокойный, он не выносил ссор, а тем более, драк, и все же желание отправиться странствовать по свету с балаганом не оставило его ни на миг. Только легкая, почти бессознательная грусть сжала вдруг его сердце, но тут же и отпустила. Он оглядел свое жилище и зашевелил губами, как бы прощаясь с ним. Комната сплошь была заплевана и полита вином, завалена пустыми кувшинами, большей частью разбитыми, клочьями куртки Мадо и рубахи Енкина, накануне сцепившимися уже не на шутку, сухими крошками, костями двух куропаток — их в предлесье собственноручно изловила расторопная Велина, и прочей дрянью, бывшее предназначенье которой не смог бы теперь определить и сам хозяин. С потолка свисала многолетняя паутина — ею восторгался Сенизонна, усматривая в мохнатых серых клубках грусть, сокрытую в его душе; в щелях стен пророс мох и толстые жуки сновали по нему туда-сюда, а дыра посередине обозначала у Играта окно — в него можно было высунуть голову, но лучше все же было этого не делать: на обратном пути голова застревала намертво и вернуть ее к телу стоило немалых сил и ухищрений. Так выглядела комната ленивого хозяина спустя три дня после поселения гостей. Оно и понятно — прежде здесь гадил один Играт, а теперь ему помогали еще двенадцать мужчин и одна женщина.

Ни Сенизонна, бормотавший себе под нос несусветную чушь, ни зевающий во всю огромную пасть Улино, ни соломенноволосый красавчик Агрей явно не видели никакого различия между сараем, где они спали, комнатой, где они пили, и площадями, где их били — везде было свинство, они к нему привыкли, они даже предпочитали его (во всяком случае, на словах) роскоши дворцов, а потому грязный, вонючий дом ленивого хозяина казался им уютным пристанищем, островком покоя в бушующем море или еще чем-либо в этом роде. Польщенный Играт понимал тем не менее, что у лицедеев просто-напросто не было собственного дома, вот они и расточали похвалы чужому, а почет и любовь от всего сердца, столь редкие и оттого ценимые, заставили их подзадержаться в деревне. Но уже следующим утром — в путь. В путь! В Тарантию! Там аквилонский владыка устраивает великий праздник — Митрадес, на котором балаган несомненно заработает хорошие деньги… Может быть, даже очень хорошие! И тогда — снова в путь, по городам и городишкам, деревням и деревенькам, представлять, показывать, плясать и петь… О, Митра, какое же это счастье! Играт закрыл лицо руками и зарыдал.

* * *

Перед рассветом Этей вдруг почувствовал, как останавливается сердце. Мерный ритм его сбился, а в груди образовалась сосущая, жуткая пустота. Стрелок прикрыл глаза, отсчитывая вздохи в ожидании последнего; страха не было, но отчаяние постепенно сковывало члены и Этей как-то отстраненно поразился его силе. Он и сам не подозревал в себе такой ненависти к давнему врагу, чтобы даже перед собственным концом испытывать лишь одно желание — убить! убить ЕГО! и — отчаяние по той же причине: он, стрелок, уходит на Серые Равнины прежде, чем свершилась месть.

Перед затуманенным взором Этея вдруг появились неясные очертания тонкой фигуры девушки в белом; вкруг ее еще более неясные колыхались в полумраке громадные чернокожие. От них веяло угрозой и презрением, и этого Этей понять не мог. Если девушку он узнал сразу — и узнав, чуть не задохнулся от счастья — то гиганты были ему незнакомы. Пираты? Возможно. Но ни разу он не видел ее пиратов близко, отчего же они… Стрелок осторожно, боясь потревожить медленно восстанавливающийся ритм ударов сердца, вобрал в себя спертый воздух сарая: какое дело ему до пиратов? Перед ним Белит! Королева Черного Побережья! Его вечная любовь и так и неизведанная наяву страсть… Зачем она пришла к нему? Тогда, много лет назад, в Кеми, она и не замечала юного нищего торговца мидиями, пожиравшего глазами ее стройный стан, нежную белую шею, высокую грудь…

«О, Митра… — застонал стрелок от невыносимой боли где-то под сердцем. — Нет, не Митра. Эрлик! — поправил он себя. Именно Эрлик, его любимое божество, требует очищения через страдания… — Так вот оно, Эрлик! Вот истинное страдание! Я любил ее всю жизнь, хотя видел лишь трижды, хотя она так давно покинула этот мир… Все, что я делал и чем я жил — я дарил ей… Не было дня и не было ночи, когда б я не помнил о ней: и в цепях на галере, и в руках стигийского палача под мрачными сырыми сводами подземелья, и в яростных битвах с кешанскими дикарями, и за кружкой пива с Гаретом…»

Да, и Гарет. Сквозь мутную пленку, затянувшую глаза, он смотрел на гибкую фигурку Белит и словно рассказывал ей о Гарете. Тогда он был атаманом зуагиров и как-то в пустыне, что лежит за горячим, прожженным насквозь до земли раскаленным солнцем, высушенным ветрами городом Эруком, он подобрал Этея. Чудом спасшись из стигийского плена, стрелок сумел переплыть Стикс, одолеть горный перевал и пройти большую часть пустыни. Но — без глотка воды, с растрескавшимися губами и ртом, забитым песком, с обожженной кожей, лопнувшей на плечах и спине, он должен был остаться навсегда в горячих песках, если бы не Гарет. Друг, брат… Он перебросил тогда изможденное и, вероятно, легкое как щепа тело Этея через седло, свистнул своим зуагирам, и они помчались дальше, к Хаурану. Лучше бы им было свернуть к Кофу!

Стрелок скрипнул зубами, вспоминая, как спустя лишь день в лагере появился киммериец. Гарет снял его с креста за два полета стрелы до Хаурана; тот был измучен не меньше Этея, еще не пришедшего в силы после скитаний по пустыне. Но он быстро поправился! Что он сделал с Гаретом — стрелок не знал до сих пор. Он знал лишь одно — и даже этого было бы достаточно, чтобы без сомнений отправить варвара на Серые Равнины, — он знал, что однажды Гарет исчез, а вместо него во главе зуагиров встал подонок киммериец… Тот самый, которого любила Белит! Тот самый, который плавал с ней вместе на ее пиратском корабле, а потом она погибла, а он — жив! До сих пор жив!

О, Эрлик! Не хватит ли испытаний? Не хватит ли боли и незаживающих ран? Вот и Белит исчезла, не выдержав его рассказа… Так пусть же разорвется сердце, если закончился отпущенный ему срок! Глаза Этея наполнились злыми слезами, он открыл рот и тонко, жалобно, словно щенок, завыл.

* * *

С рассветом, когда божественный глаз Митры озарил все вокруг мягким розовым светом, балаган тронулся в путь. Ленивый хозяин, восседавший на козлах первой повозки рядом с Михером, гордо окидывал взглядом родные окрестности. Он выпятил грудь и поджал губы на случай, если его узрит кто-нибудь знакомый; увы, знакомых вблизи не наблюдалось, зато собаки, вылезшие из канав и кустов на скрип колес, хрипло и яростно облаивали путников вплоть до самой дороги.

Михер клевал носом, не обращая ровно никакого внимания на величественную красоту края. Из повозки доносился могучий храп толстяков и поскуливание Кука с Лакуком, сонное бормотание Мадо, могучее, с присвистом дыхание Леонсо — все спали, и только ленивый хозяин, по выезде из деревни потерявший свой гордый вид, с тоскою смотрел на высокие стройные пальмы, зеленый ковер травы, по коей от тихого ветерка плавно пробегали волны, далекие, просвечивающие сквозь мутную синеву горы. Скоро ли он вернется сюда, и вернется ли? Впереди был долгий, почти бесконечный путь по неведомым странам, по городам, каждый из которых жил своей, особой, отличной от других жизнью; впереди были встречи и расставания, радости и печали… И вдруг Играта охватила такая смертная тоска, что он чуть-чуть не соскочил на землю и не помчался во весь дух назад, домой. На миг показалось, что только там — жизнь, а все иное — мрак и пустота. Он сцепил пальцы до онемения, зажмурился, замотал головой, отгоняя неясные, а потому ненужные ему чувства, и… все прошло — так скоро, что Играт разочарованно сморщился: он не успел еще насладиться новыми для него ощущениями…

— Эй, парни? Ленивый хозяин обернулся. Рядом с повозкой шел старший сын Леонсо Ксант — с широкой, до ушей улыбкой, беспрестанно убирая ладонью со лба прядь иссинячерных волос, слегка прихрамывая на правую ногу. Он махнул Играту и, поровнявшись с ним, взялся рукой за ободранный край повозки.

— И тут все спят! — весело сказал он, подмигивая вознице. — А я хотел в кости сыграть. Ну и скука!

— Тш-ш-ш… — испуганно зашипел ленивый хозяин. — Не разбуди их…

— Ха! Этих скотов и палкой не разбудишь. Вот у нас на корабле…

— На каком корабле?

— На «Прима андецци». По зингарски значит — «Первая звезда». Мой отец купил его у герцога Мазелла Ипси, не слышал о таком? Ну, откуда тебе, деревенская мышь… Ты кроме Тарантии и не бывал нигде? А я родом из Кордавы! Так вот, когда мой отец пошел ко дну…

— Как «ко дну»? А Леонсо кто же?

— Мой отец! — потерял терпение Ксант. — До чего ты тупой, приятель. Уж и не знаю, как с тобой говорить… Ко дну! О, Митра! Да просто разорился! Понял теперь? Так вот, «Прима андецци» пришлось продать одному купчишке. Низенький такой толстяк, сопливый вечно, на нашего Михера похож…

— Он тебе наболтает сейчас, — ясным голосом произнес вдруг Михер и сумрачно посмотрел на старшего сына Леонсо. — Как он на корабле надрывался от ночи и до ночи.

— И надрывался! — взъярился Ксант. — Тебе-то откуда знать, свинья!

— Сам свинья и бычий хвост, — невозмутимо ответствовал колобок.

Ксант надулся и побагровел; ленивый хозяин, разделявший своим крепким телом обоих петухов, с ужасом почувствовал, а потом и услышал, как с грохотом и свистом из седалища его вырвались позорные звуки, и — побагровел тоже. Михер же, недоуменно взглянув на соседа, вдруг хрюкнул, сообразив, в чем дело, хватанул ртом воздух и, визгливо гогоча, привалился к плечу смущенного Играта. От смеха кровь прилила к его лицу, так что цветом он теперь нисколько не отличался от своих приятелей.

— Ну, парень… — вытаращив глаза, пробормотал Ксант. — Помнится, ты толковал, что ничего не умеешь делать? Да такой песни я в жизни не слыхал! Народ будет носить тебя на руках! А ну, попробуй еще разок!

Играт потупился, чувствуя, как ярким пламенем загораются уши, затем скосил голубой глаз на плачущего от смеха Михера и… И попробовал.