Стрелок плелся в компании своих собратьев по ремеслу к повозкам, оставленным за медную монету на попечение мальчишки из кабака. В тягостном молчании, не глядя друг на друга, лицедеи проходили улицу за улицей, уже не обращая никакого внимания на красоту городских зданий и храмов. Наверное, только теперь, после допроса блонда, они действительно поверили в смерть Леонсо, только теперь до глубины сердца ощутили истинность и невосполнимость потери. Изо всех сил сопротивляясь диктату нужды и течению времени они желали всегда оставаться детьми — Леонсо позволял им эту малость, взяв на себя обязанность решения всех внешних проблем, попутно примиряя, разнимая и наказывая в кругу семьи. Но его не стало, и теперь — каждый понимал это — им придется взрослеть. Занятия нелепее трудно придумать, тем более что взросление в таком, отнюдь не юном возрасте, обычно означает и очень скорое старение, а сие вполне могло доконать их окончательно.

Сходные чувства испытывал сейчас и Этей — причем совершенно искренне, нисколько не кривя душою. Он горевал о Леонсо, может быть, даже гораздо сильнее, нежели его собратья, ибо — хотя в данный момент он совершенно отстранился от своей сопричастности — убил Леонсо все-таки он. Странная суть его абсолютно (он и не подозревал об этом) отрицала всякое раскаяние в содеянном, тем не менее самый факт его непосредственного участия в гибели человека умножал смятение и разброд в душе лицедея. Прошлой ночью, когда Велина заснула на его плече, он с легкостью припомнил преступление, порадовался собственной ловкости и удаче, затем, волей неволей ища оправдания, свалил всю вину на Эрлика, необдуманно требующего от своих адептов обязательного прохождения сквозь всяческого рода лишения и испытания, и погрузился в спокойный сон. Сегодня все было иначе. Выйдя из кабинета блонда он вдруг, неожиданно для себя самого, заплакал о Леонсо чистыми, искренними слезами; представляя, что никогда больше не услышит он его голоса, не увидит улыбки, что его место в повозке теперь будет пусто либо занято кемто другим, он явственно ощущал в душе безумную тяжесть, что на самом деле было тем самым камнем, который рано ли, поздно ли, но повлечет его на дно.

Этей вспоминал прошедшее, обращался к высоким небесам за подтверждением истинности и правильности своих поступков, но ни там, ни тут не получил ответа. Высокие небеса, по всей видимости, напрочь забыли о существовании такой мелкой твари как стрелок, прошедшее же давным давно исключило его (как и всех прочих) из себя, передвинув в будущее и настоящее. А от этих времен он и не ждал ничего — они были ему чужие.

Если бы стрелок имел хотя бы малейшее представление о том, что такое совесть, он несомненно почувствовал бы себя лучше. Когда чему-либо находится объяснение, оно облегчает нравственные страдания — неизмеримо труднее страдать невесть от чего. Но сия материя — совесть — была ему неизвестна, а потому и муки, сотворенные мрачной сущностью Сета, оказались почти непереносимы.

Он едва добрался до повозки. Оттолкнув одного из толстяков, залез в нее, зарылся по обыкновению в солому и, радуясь тому, что все лицедеи пребывали в том же состоянии, не способствующем веселью, провалился в сон, и сон тот был смерть.

Этею явилась Белит, столь часто волновавшая его воображение в действительности, но явилась не так, как прежде. Королева Черного Побережья качалась на рее собственного корабля, повешенная на собственном же ожерелье, камни коего сверкали в сумраке словно капли крови на ее смуглой шее. Стрелку так и не довелось увидеть смерть Белит тогда; сейчас ему предоставилась эта возможность: он облился холодным потом, обозревая ее прекрасное мертвое лицо — так долго оно покачивалось перед ним, так отчетливы были его черты… В мутной желтизне ее глаз он видел свое отражение, и оно, напротив, оказалось расплывчатым, как будто Серые Равнины уже маячили в его недалеком будущем. Стрелок потянулся, намереваясь прикрыть веки Белит, но пальцами ощутил вдруг только склизкую кашицу, обжегшую его кожу. Отдернув руку, он разинул рот, повинуясь инстинктивному желанию орать — увы, ужас сковал его. Ни звука не вырвалось из глотки, и одеревеневшее тело дернулось словно в петле, как случалось всегда перед судорогой, но наяву, а не во сне. Теперь же, когда пробудиться он не мог, не было и возможности избавить себя от страданий.

Эту боль он отлично чувствовал и во сне. Корчась, Этей нарушил все свои заповеди, посылая на голову ни в чем неповинного Эрлика страшные проклятья и обещая Нергалу отдаться ему со всеми потрохами, лишь бы он помог ему пережить дикую, раздирающую на части муку. Как показало время, Нергал вряд ли нуждался в стрелке и в его потрохах: боль не проходила и даже не утихала. Лицо Белит со странным, торжествующим выражением маячило где-то в глубине, затемненное страданием Этея. А вдали — за Королевой Черного Побережья была пустота, и вот в этой-то пустоте — грохотали раскаты грома, и молнии взрывались, ударяясь о землю… Мечтая о смерти, стрелок невероятным усилием раздвинул губы и вцепился зубами в нижнюю, почти оторвав ее; кровь тотчас потекла в рот, по подбородку, по шее, но зато он проснулся.

Дрожащими руками он вытащил из воротника булавку, припасенную прошлым вечером, и вонзил ее в правую ногу. Судорога нехотя начала отступать, напоследок впиваясь в его плоть своими жесткими щупальцами. Не дожидаясь, когда она пройдет совсем, Этей выдернул булавку и с силой сунул ее в икру левой ноги. Попутно он разминал себе плечи, бока, изрыгая проклятья и плача… Наконец все прекратилось. Всхлипывая, вытирая рукавами слезы и сопли, он повалился в солому, сам не очень-то хорошо соображая, где был сон и где явь. Лицедеи спали — привычный дневной сон, отяжеленный прискорбными обстоятельствами — и не слышали звуков, сопровождающих страдания их собрата. Он покосился на них — равнодушно, без злобы и раздражения, как плененный много лет назад зверь смотрит на своих хозяев — и, чувствуя неимоверную усталость, вдруг снова, почти мгновенно заснул.

И теперь перед ним был Гарет. Истерзанный каким-то чудовищем до неузнаваемости, он лежал в длинных густых камышах у болота, и Этей никак не мог разглядеть его лица: оно было скрыто в зарослях и, по всей вероятности, объедено зверьем или птицами, но стрелок все равно знал, кто это. Не по одежде — сохранившиеся тряпки никоим образом не могли указать на личность своего владельца, и не по фигуре — фигуры как таковой уже не было, были только бесформенные куски, серые, покрытые засохшей кровью. Этей узнал Гарета просто потому, что в камышах лежал именно Гарет и никто иной. Колебания духа, исходящие вместе со смрадом болота, ясно ощутимого стрелком, принадлежали ему; сердце Этея досказало истину; все существо его потянулось туда, трепеща и проливая нежные солоноватые слезы. Но и тут высокие небеса не сжалились над маленькой скрюченной тварью, лежащей в грязной соломе. Путь к телу мертвого Гарета был для него закрыт так же, как всегда была для него закрыта душа Белит. О, он отлично помнил, как весело болтала Королева Черного Побережья с черными пиратами — безмозглыми вонючими животными, и как она смотрела кудато сквозь него самого: так смотрят в море, силясь разглядеть что-либо на дне и при этом, конечно, совсем не замечая воду. Да, она не была знакома с ним, но и вид его не вызывал в прекрасной Белит даже тени желания узнать его.

Этей забыл о Белит сразу, лишь только увидел огромную мохнатую тушу, подобравшуюся к телу Гарета. Газли! Исполинский медведь-людоед, не брезгующий и падалью… Стрелок вспотел от неожиданной мысли: сейчас чудовище начнет грызть и трепать Гарета, и он будет тому свидетелем! Нет, он не хотел. Такую пытку явно не могли выдержать его и без того истонченные нервы. Но высокие небеса — теперь он был уверен, что именно они на пару с жестоким Эрликом придумали для него столь страшные испытания — заставили его смотреть и слушать. Он не имел возможности даже закрыть глаза, ибо то был сон, где у спящего нет власти; он смотрел, застыв от ужаса и ощущая внутри сосущую, мелко дрожащую пустоту. И он знал, уже знал, как все это называется.

* * *

Потом, в кабаке, Играт напомнил лицедеям, что стрелков от их балагана на Митрадесе должно быть все-таки пять. Услышав это сообщение, все мрачно подняли глаза на Михера, и он, вяло жуя сочный кусок говядины, кивнул, соглашаясь заменить погибшего Леонсо.

В небольшом зале было тихо. Четверка солдат в углу да пара ремесленников, занявших стол у крошечного оконца, подозрительно поглядывали на лицедеев, не забывая при этом вливать в себя прямо из бутылей вино неизвестного происхождения и непонятного цвета, каковое обстоятельство понемногу рассеивало их бдительность и настраивало более благодушно. Когда пустой посудой оказалась заставлена почти вся поверхность стола и у тех и у других, интерес к лицедеям пропал совсем. Лишь тусклые мигающие светильники, что едва освещали помещение, бросали равнодушные желтоватые блики на постные физиономии сидящих.

Крепкий сон никому не принес облегчения. Напротив, утяжелил и без того унылое настроение шутов; головы их были пусты, веки красны и раздуты, а в глубине зрачков плыла пьяная муть, хоть никто еще не выпил и глотка. Впрочем, они вскоре исправили положение, заказав если не море пива, то уж озеро точно.

Отхлебнув сразу пол-кружки, колобок Михер почувствовал себя несколько лучше, да и другие, предвкушая спасительное забвение во хмелю, приободрились. Но вести беседы, равно как и шутить и смеяться, им не хотелось. Каждому до такой степени обрыдли остальные, что один лишь взгляд на морду собрата приводил человека в тихое бешенство. А потому за столом лицедеев царило торжественное, хотя и довольно угрюмое молчание.

Зал кабака понемногу наполнялся. Так всегда было здесь с наступлением сумерек — словно люди старались сократить время, оставшееся до ночи, в пьяном угаре и веселой бездумной болтовне либо политических спорах. Какие козни против Аквилонии замыслила Немедия и о чем поведали палачу мятежники, заключенные в Железной Башне, какой подарок прислала королю Конану богатая Коринфия и что прошлой луной произошло в Гандерланде… Но сегодня предполагалась тема поинтереснее, тем более, что непосредственные участники события, случившегося ночью, находились здесь же, в кабаке. Посетителей все прибавлялось; как и те ремесленники и солдаты, что сидели тут с самого начала, все смотрели на шутов с подозрением; поторапливая слуг, сновавших по залу туда-сюда, люди искали глазами знакомых, а находя, подсаживались и заводили беседы пока на совершенно посторонние темы.

Лицедеи ничего не замечали. Кувшины их пустели, глаза наливались мутной влагой, а сердца, становясь все легче и легче, воспаряли к потолку и там плавно кружились, почти освобожденные от ответственности за смерть собрата. Вот уже на жирных щеках толстяков заиграл румянец и робкая улыбка появилась на устах Велины; по обыкновению заворчал Мадо, надулся обиженный кем-то Сенизонна, зачмокал губами Агрей; Михер возвел очи к болтающемуся на тонкой цепи светильнику и зашипели друг на друга Кук и Лакук… Жизнь с каждым глотком пива потихоньку вливалась в изможденные тела лицедеев, чему добрый Играт был очень рад. Он с любовью вглядывался в теперь уже хорошо знакомые физиономии, призывая к шутам милость благого Митры, и еле удерживался от того, чтобы не облиться сейчас слезами и…

К сожалению, Митра был очень занят, а потому не обратил на просьбу Играта должного внимания. Зато Сет не дремал: как решил потом ленивый, именно он (а кто же еще?) наполнил души посетителей кабака черной злобой, затмил их умы и вооружил пустыми бутылями. То один, то другой, то третий вставали с мест и, сдвинув брови к самой переносице, с сумрачным взглядом подходили к столу лицедеев. Вскоре стол был окружен двойным кольцом насупленных мужчин, которые так тяжело дышали, что Мадо наконец обратил на них внимание.

— Чего надо, ублюдки? — задиристо выкрикнул рыжий фальцетом, разворачиваясь.

Лицедеи заволновались. В их кочевой жизни подобные заварушки бывали не раз, и победителями — увы — чаще всего оказывались не они. Иногда дело кончалось лишь синяками и ссадинами, но иногда случалось и кое-что похуже. Например, в Замбуле в одной таверне Зазалле перешибли нос, а Улино надрезали брюхо (слава Митре, он так оброс жиром, что лезвие не задело внутренностей); в султанапурском кабаке Сенизонне сломали ногу, Леонсо ключицу, а Енкину почти откусили ухо; в Нумалии, в задрипанной харчевенке, чуть не убили Мадо… Короче говоря, лицедеям совсем не хотелось сейчас связываться с тарантийскими забияками, тем более перед Митрадесом, где они намеревались показать себя в лучшем виде. Поэтому Улино, как самый благоразумный, хлопнул рыжего по плечу и посоветовал:

— Утихни, Мадо.

Но было уже поздно.

— Козлы пога-аные-е-е! — заголосил вдруг лысый худосочный парень с бледно-зеленым цветом вытянутой и приплюснутой физиономии.

— Уплюдки! — подхватил коротышка явно выраженного кхитайского происхождения. — Убийсы!

— Пришлые!

— Клопы вонючие! Подонки!

— Давить их!

— Повесить! Тут худосочный припадочно задергался и пустил слюну, что, по всей видимости, должно было означать начало военных действий. Коротышка, пыхтя, попытался укусить Улино за спину, на что Сенизонна, сидевший рядом с толстяком и тоскливо бубнивший себе под нос очередной вздор, так двинул его локтем в подбородок, что тот с визгом отлетел в толпу задир. В ответ чей-то кулак заехал Сенизонне прямо в его прекрасный глаз, а в тот же момент худосочный с воем накинулся на Лакука и вцепился ему в волосы.

Разъяренные шуты вскочили со своих мест, хватая со стола разного рода предметы, ибо знали по опыту, что в драке пригодится все. Енкин размахивал пустым кувшином из-под пива, то и дело врезая им одному в нос, другому в бровь, третьему в ухо; возле него молча крушил забияк Агрей: он так ловко уклонялся от ударов и так ловко наносил свои, что вскоре его соломенные волосы уже мелькали в самой середине драки. Кук и с трудом отцепившийся от худосочного Лакук, схватив табуреты, оборонялись ими, и довольно успешно — трое или четверо уже валялись на грязном заплеванном полу, скуля и размазывая по себе кровь.

Толстяки давили противника массой. Рядом с ними сражались Сенизонна и Ксант. Грустный красавец, казалось, здесь попал в родную стихию: со сверкающей улыбкой он получал по всем частям своего тела и головы, и с той же улыбкой сам раздавал удары направо и налево. Но первой его жертвой стал худосочный, сейчас возлегающий на соседнем столе без чувств и с разбитым лбом. Воодушевленный этой победой Сенизонна уложил еще троих и теперь вместе с Ксантом пробирался к Агрею, которого уже душил какой-то дико визжащий оборванец.

Играт драться не умел, а потому на пару с Велиной кусался, царапался и пинался, что тоже принесло уже свои результаты — трое нападавших на них ремесленников с проклятьями отступили, ощупывая располосованные лица красными от крови пальцами.

Михер, яростно плюясь, пытался проложить себе дорогу к Мадо — его совсем не было видно за широкими спинами тарантийцев. Отдирая от себя чьи-то руки, рыча и отбиваясь, колобок в ужасе следил за мелькающими в воздухе кулаками, что наверняка опускались на голову рыжего. Но юркий Мадо с железными кулаками пока еще держался. Окруженный со всех сторон, он вертелся словно белка; рыжие волосы его уже слиплись от крови, оба глаза были подбиты; злобно ощерившись, он кидался на противников, целя в зубы или в пах, сам почти не замечая их ударов. Наконец Михер встал рядом с ним, в пылу драки едва не получив в ухо от своего же приятеля.

Хозяин кабака стоял у дверей, намереваясь улепетнуть в случае необходимости, и выл. Поломанные столы, табуреты, разбитая и растоптанная посуда — при виде этого разгрома сердце его обливалось кровью. Простирая руки к бузотерам, он призывал их опомниться и разойтись, заплатив ему за ущерб, но слабый голос его тонул в общем крике и гаме, а когда пивная кружка, пущенная чьей-то сильной рукой, пролетела через весь зал и чуть было не угодила ему в лоб, несчастному перепуганному хозяину пришлось ретироваться, что он и сделал, жалобно стеная и плача.

Тем временем битва все же подходила к концу. Лицедеи — оборванные, всклокоченные, покрытые ссадинами и кровоподтеками — уже едва держались на ногах. Перевес тем не менее был на их стороне, ибо они-то все-таки держались, а их противники в основном оказались повержены. Шум стихал, рычание и крики сменились стонами и воплями побежденных; то тут, то там еще слышались смачные шлепки и грохот падающих тел; легкораненые спешили втихаря покинуть помещение. Наконец перед шутами не оказалось ни одного тарантийца, кроме, конечно, тех, кто оглашал воздух прерывистым воем, лежа на полу и стараясь не смотреть на победителей.

— Уходим! — хрипло приказал Улино, правой рукой хватая за шиворот ошалевшего от боя Сенизонну, а левой Мадо, который пострадал больше остальных. Лицо его было залито кровью, глаза заплыли, а из разорванной рубахи проглядывало тощее, сплошь усеянное багровыми пятнами тело.

Молча и быстро лицедеи покинули негостеприимный кабак и окунулись в свежую мглу улицы. Они шли, с наслаждением вдыхая чистый воздух ночи, не спеша и не разговаривая. И только когда заметили в свете фонаря несколько фигур, облаченных в форму королевской гвардии, они дунули через ближайший переулок к своим повозкам, где обрели наконец покой и сон.