В черном небе, обложенном серебряными точками звезд, еще виден был мерцающий хвост кометы, но постепенно он растворялся в заоблачной выси, оставляя за собою лишь светлый клин, который, однако, тоже — медленно и неумолимо — уже поглощала вселенская тьма. Конан подавил облегченный вздох и отнял вспотевшую ладонь от рукояти меча: огненный дракон улетел, даже не заметив его, и вряд ли можно было ожидать, что он вернется.

— Конан?

Не получив ответа, хон Булла сошел с крыльца во двор и, помахивая тускло горящим светильником с пальмовым маслом, подошел к киммерийцу.

— Я думал, ты давно уже спишь…

Он задрал голову, по старой привычке вглядываясь в ночь, но, конечно, кроме сплошной черноты да доброй тысячи ярких звезд ничего там не узрел, а Конан не стал рассказывать ему про дракона, не желая пугать такого радушного хозяина, как хон Булла. Нынче тот принял его в своем доме словно самого дорогого гостя: напоил лучшим вином, накормил лучшими кушаньями, многие из которых юный варвар и видел-то впервые, а затем предложил выбрать из своего, гарема лучшую девушку, дабы она скрасила его одиночество в черной, чернее мрака и угля, коринфийской ночи. Ильяна и скрасила; только потом, когда она уснула, разметав по тахте пушистые белокурые волосы, Конан решил выйти во двор и подышать свежим ночным воздухом — в доме хона было жарко и душно, несмотря на то, что и окна и двери не закрывались вообще, — тут-то и заметил он в небе огненного дракона, стремительно летящего под самыми звездами.

— Молодость, молодость, — с улыбкой обратился хон Булла к варвару, вставая на цыпочки, чтоб заглянуть в синие глаза гостя. — И дальняя дорога не утомляет, и любовь…

— Утомляет, — буркнул Конан, отворачиваясь. — Но уснуть не могу.

— Отчего же? — Круглая добродушная физиономия старика немедленно омрачилась и вроде даже похудела, так расстроило его признание варвара: для истинного коринфийца покой гостя превыше всего, и если ночью храп его не сотрясает дом, значит, хозяин был недостаточно приветлив или — что еще хуже — скуп. — Отчего же? — нетерпеливо повторил вопрос хон Булла, обходя Конана с другой стороны и вновь пытаясь заглянуть в его глаза.

— Думой мучаюсь, — успокоил его киммериец, но только открыл рот с целью развить мысль, как вдруг понял, что, отвлекшись на огненного дракона, совершенно позабыл, какой такой думой мучился. Тогда вместо слов он небрежно сплюнул, дружески хлопнул хозяина по пухлому плечу и заключил так: — Да ладно, это моя забота…

— Пока ты гость мой, меня она тоже касаема, — возразил хон Булла. — Присядем, ты поведаешь мне о своей печали. Кто знает, может, я и смогу сделать для тебя эту ночь светлее…

— Нет, — отказался от помощи киммериец, тем не менее усаживаясь по примеру хозяина на широкую скамью у дома. — Но ты можешь сделать для меня эту ночь веселее.

Конан любил послушать истории убеленных благородными сединами старцев, особенно если земной путь их был не ровен, а извилист и многотруден. Хон же Булла, как понял варвар из беседы во время вечерней трапезы, за свои семьдесят и семь лет успел обойти весь мир, о чем упомянул лишь вскользь, тем самым вызвав еще больший интерес молодого гостя.

— Сдается мне, сундуки твоей памяти забиты байками о разных странах и приключениях. Клянусь бородой Крома, я не прочь послушать парочку — чтоб потом лучше уснуть.

— Хм-м-м… Задал ты мне задачу, — покачал головой старик. — Я уж давно все перезабыл. Ты же видишь, Конан, — пальцы левой ноги моей уже касаются порога Серых Равнин… Нет-нет. — Он поднял руку, увидев, как помрачнело и без того суровое лицо варвара. — Ты мой гость, и твое желание для меня закон. Позволь только сходить в дом за кувшином вина, дабы рассказ мой не показался тебе сух…

Улыбнувшись, хон Булла поднялся и проворно устремился к крыльцу, оставив киммерийца созерцать сияние звезд — за неимением чего-либо иного черной ночью. В самом деле сейчас с темнотою слились даже очертания редких здешних дерев, а светильник с пальмовым маслом, оставленный хозяином на траве у скамьи, освещал лишь ноги Конана и еще отбрасывал желтый густой блик на его колени, более же ничего нельзя было разобрать вокруг ни рядом, ни подале. Глубокая, словно сон, тишина царила здесь, сообщая покой всему живому; и в стрекотанье цикад, и в легком шорохе растений и ночных зверушек тоже слышалось умиротворение, кое казалось вечным, но, конечно, все равно всякий знал, что утром оно исчезнет бесследно. Конан вдохнул душный, чуть влажноватый воздух, чувствуя, как вместе с ним в грудь, в душу, во все поры проникает нечто невесомое и чистое, ранее изведанное и все же каждый раз как новое, и приглушенно — словно не желая нарушить эту тишину — засмеялся.

— Ты смеешься, — заметил наблюдательный хон Булла, появляясь так неожиданно, как только может человек его комплекции. — И я тоже — над собой. Не знаю, где в собственном доме хранится вино… Пришлось разбудить Майло, хотя и не хотелось его тревожить…

— Мне нравится твое вино, — проворчал варвар, принимая из рук хозяина крутобокий кувшин. — Последние пять лун я пил только дешевую кислятину в придорожных трактирах, а ел такую дрянь, от одного запаха которой сдох бы твой нос… — Он отхлебнул пару добрых глотков, крякнул от удовольствия и вытер губы рукавом куртки. — Отличное вино… Послушай, достопочтенный, нынче я никак не мог понять, что ты так носишься с этим Майло? Ведь он не сын тебе?

Хон Булла, растаявший от похвалы гостя, не сразу уловил момент перехода от вина к Майло. Хмыкнув, он помолчал немного, осмысливая свой ответ — за это время Конан опустошил кувшин на четверть, — и наконец, со вздохом пояснил:

— Конечно, нет. Он бел — я черен, он высок — я низкоросл, он тонок — я толст…

— Прах и пепел! Да будь он хоть сусликом, а ты крокодилом! Разве суть в этом? Знавал я одного шемита, чьим отцом был гипербореец, а матерью кхитаянка!

— Да? — удивился старик, про себя умиляясь сему заявлению молодого гостя, высказанному тоном уверенным и твердым. — Гм-м… Право, это очень интересно… Но если ты столь осведомлен в вопросах видов и подвидов человеческих, как же тогда ты догадался, что Майло не сын мне?

— Ты добр — он зол, вот и все! — Конан решительно рубанул могучей рукой своей воздух, подкрепляя сказанное.

— Э-хе-хе… — Чередой вздохов хон Булла замаскировал смешок, уже булькнувший в его горле. — Когда б все было так просто… Только Майло не зол, Конан, совсем не зол. Он капризен и раздражителен, но сердце у него чистое, поверь. Я люблю его как сына, хотя иногда мне хочется его убить…

— Откуда он взялся?

— Он достался мне семидневным младенцем двадцать пять лет назад при подходе к Коринфии, и сие происшествие заставило меня на некоторое время осесть на родине… А в общем, история долгая.

— Рассказывай, — требовательно сказал гость, устраиваясь на скамье поудобней — то есть подворачивая под себя ногу в рваном сандалии и передвигая меч, упиравшийся в землю, себе за спину.

— Послушай лучше про вендийские джунгли. Я был там в молодости и…

— Я и сам там когда-нибудь буду, — перебил Конан. — А сейчас расскажи про Майло — ты ведь уже начал.

— Ты мой гость, — уныло согласился старик. — И твоя воля для меня закон… Признаться, ныне мне кажется сном все, что случилось тогда. Порою я смотрю на Майло и думаю: «Кто это? Откуда он взялся?» И он будто чувствует… Бросает на меня злобные взгляды и шипит… Ты слышал, Конан, как он шипит? Бр-р-р…

Итак, я возвращался на родину после многих лет странствий — путь мой был долог, и проходил через Ванахейм, Киммерию, Аквилонию и Немедию; до Ванахейма я два года жил в Асгарде, а до Асгарда в Гиперборее, и… Впрочем, сие не имеет отношения к этой истории…

Направляясь по Дороге Королей к западу моей Коринфии, я ощущал такое томление в груди, какое вряд ли смогу передать теперь словами. Утро было чудесное — светлое и тихое, как душа юной девы; я пел (до того я не пел лет пятнадцать), и шаг мой становился все четче и быстрее; ни одного человека не встретил я до самого полудня и немало был этим доволен, ибо свидание с родиной не терпит чужих глаз.

И вот, когда хонайя, владетелем коей я стал спустя три года, уже виднелась вдали, из густого кустарника на дорогу вышла молодая особа примерно твоих, Конан, лет. Тебе ведь уже двадцать?

— Почти, — с неудовольствием кивнул киммериец, заметив, что слово «уже» хон Булла произнес через запинку, очевидно заменив им более неприятное для гостя слово «еще».

— Лицом девица была бела и нежна, — продолжал слегка смутившийся старик, — волос имела тоже белый — вот как у Майло, — а в руках она держала корзину, такую тяжелую, что тонкий стан ее сгибался чуть ли не вдвое. Скажу сразу, что отсутствие спутника, полные скорби прекрасные глаза и писк, доносящийся из корзины, тут же открыли мне истину: неверный возлюбленный оставил несчастную с ребенком! Когда же я, незанятый никакими иными заботами, посмотрел на нее внимательнее, то увидел богатый, хотя и уже чуть запылившийся наряд. Увы, знатная семья обладает теми же предрассудками, что и простая деревенская… Конечно, бедняжку выгнали из дому, как только узнали о ее позоре!

Сердце мое сжалось. Приблизившись, я просил её разделить со мной мою скромную трапезу (сам я не был голоден, но она наверняка была, что немедленно подтвердилось), объяснив свое предложение тем, что душа моя пребывает в печали, освобождению от которой вовсе не способствует одиночество. Она согласилась.

Вдвоем мы довольно быстро справились и с бутылью вина, и с половиной большого круглого хлеба, и с куском солонины. Поначалу девица не желала встречаться со мною взглядом, но потом немного оттаяла и даже назвала мне имя свое и ребенка. Ее звали Майана, а мальчика — Майло, и шла она из той самой хонайи, владетелем коей мне потом предстояло стать. При этом родом она была из Немедии, из самой Нумалии. Как выяснилось еще позже, все мои догадки оказались верны: Майана, дочь богатого барона, полюбила нищего бродячего менестреля и зачала от него дитя. С сей поры и начались ее несчастья… Парень, страшась праведного гнева родителя девушки, тайком скрылся из баронства в неизвестном направлении; она хранила тайну сколько было возможно, по ночам проливая горчайшие слезы; затем, когда признаки бремени стали явны, призналась отцу, который тотчас с позором изгнал ее из дома.

Майана отправилась к тетушке в Коринфию — та любила ее и всегда звала к себе. Увы и еще раз увы. Добрая женщина, в ужасе и негодовании призывая богов преждевременно изъять плод из чрева племянницы, не оставила ее даже переночевать. Помаявшись в хонайе без крова и денег, девушка нанялась, наконец, в таверну подавальщицей и там-то служила до самого появления на свет маленького Майло. Но кому нужна несчастная с младенцем? Конечно же, ее тут же снова прогнали — третий раз за короткое время! — и она, положив сына в корзинку для белья, пошла обратно в Нумалию, горячо надеясь, что при виде внука отец ее смилостивится и примет их обоих. К слову, Конан, я очень сомневаюсь, что жестокосердый барон мог простить дочь…

Я выслушал сию печальную историю, к концу которой слезы катились из глаз моих, и осмелился предложить Майане половину своих денег и совсем немного еды — все, что осталось в моем заплечном мешке. Девушка тоже прослезилась и с благодарностью приняла мою помощь. Затем мы, оба уставшие от душевных переживаний, улеглись под кустом и мгновенно (во всяком случае, я — мгновенно) уснули. А проснувшись… А проснувшись спустя четверть дня, я обнаружил, что Майана мертва… О, Митра… Если позволишь, Конан, я закончу утром…

Хон Булла всхлипнул, отер слезы ладонью и, не дожидаясь милостивого разрешения своего молодого гостя, бегом ринулся в дом.

* * *

Перед самым рассветом, когда верная спутница ночи — тишина — еще не улетела в заоблачные дали, киммериец пробудился. Ильяны рядом уже не было; остался только ее запах, легкий, цветочный, заново возбуждающий желание любви, да белокурый волнистый волос, зацепившийся за жесткую, словно лошадиную, черную Конанову прядь. Тем не менее, сердце юного варвара билось ровно, и исчезновение Ильяны он спокойно отнес к тому сну, что видел только что. Странно — вдруг показалось ему, — что сей сон был смутен и мрачен и даже оставил некое неясное ощущение тревоги в душе: последние пять с лишком дней путь его, вплоть до самого дома хона Буллы, ни разу не прерывался чужой волей либо непогодой, да и в прошлом не таилось ничего такого, что могло бы навеять дурь и забвенье. Он только что вернулся из далекого снежного Ландхааггена, где отыскал деревню племени антархов и передал им символ их существования в мире — вечнозеленую ветвь маттенсаи, отнятую ценой жизни друга у злобного монстра, что обитал на Желтом острове в море Запада, а это дело составляло суть девятнадцатого года его бытия, так что можно было считать, что душа его вполне спокойна, ибо свободна.

Откуда же та щемящая тоска в груди? Обыкновенно истоки ее в прошлом, но вдруг это природное чутье варвара уловило нечто в будущем? Нет, сия мысль оказалась киммерийцу не под силу. Он сердито зевнул, возвращаясь в явь, и рывком встал с тахты.

Подойдя к огромному — почти во всю стену — открытому окну, Конан убрал тонкую полупрозрачную занавесь, что едва заметно колыхалась от нежного дыхания зарождающегося дня, и всмотрелся в уходящую ночь. Где-то там, очень высоко, за невидимыми сейчас облаками, куда она поднимется через несколько мгновений, находятся Серые Равнины — приют мертвецов… Там в вечных сумерках и маете бродит и его верный друг Иава Гембех, и девочка Мангельда из племени антархов, и… И он сам тоже рано или поздно попадет туда же… Что ж, если боги устроили мир так странно, что каждый непременно должен умереть, Конан вполне согласен, только лучше все-таки не слишком рано и не слишком поздно…

Первый свет озарил, наконец, равнину, простирающуюся перед домом хона Буллы, и ночь, растворяясь во взоре ясного ока Митры, освободила все звуки — засвистали, зачирикали птицы, пробудилась земля, глубоким вздохом своим наполняя все живое, зашуршал туфлями Майло, отправляясь по нужде во двор, заплескались в полном голубоватой чистой воды наузе юные наложницы…

— Ко-онан!.. — шепотом пропел хон Булла, появляясь в проеме дверей Конановой комнаты. — О, ты уже встал? Я пришел звать тебя к столу.

Киммериец с готовностью кивнул, живо натянул легкие полотняные штаны и, завязав спутанные длинные волосы свои в хвост, пошел за хозяином. Восьмиугольный приземистый стол красного дерева был уставлен блюдами, чашами и сосудами так, что меж ними и ребенок едва бы смог просунуть палец. Виноград, коим Коринфия славилась издавна, в новорожденном солнечном свете играл всеми цветами от ярко-желтого до фиолетового; оранжевые апельсины, светло-зеленые продолговатые дыни, розовые в крапинку жирные абрикосы даже сквозь кожуру распространяли тонкий нежный аромат; сочные куски холодной телятины, проложенные дольками лимона, занимали самое большое блюдо посреди стола; вино, поданное в высоких узкогорлых бутылях матового стекла, разнилось не только крепостью, цветом и происхождением, но и вкусом, и запахом, оттенки коих не оставили бы равнодушным и самого что ни на есть важного и привередливого ценителя. Конан же, узрев все это великолепие, издал лишь одобрительный присвист — а более от него никто и не ожидал, — после чего принялся за еду с завидным аппетитом, проворно поглощая все без разбора, тем самым заслужив фырканье и шипение злобного Майло.

В отличие от киммерийца приемный сын хозяина ел не то чтобы степенно, но так лениво и с таким надменным выражением длинного белого лица, что у более чувствительного гостя своим видом вызвал бы изжогу. Отламывая крошечные кусочки мяса, он отправлял их в рот и потом долго и нудно жевал, сопровождая труд сей глубокими вздохами. Покончив с телятиной, Майло тщательно, с причмокиваньем, облизал пальцы и принялся за виноград, причем косточки он выплевывал прямо на стол, то и дело попадая в блюда и чаши. Хон Булла, сам давно привыкший к подобным манерам приемыша, в присутствии гостя смотрел на него с укоризною, и совершенно напрасно: все его взоры проходили сквозь него, как луч солнца сквозь стекло, — он просто не обращал на них ни малейшего внимания.

Насытившись, Конан довольно рыгнул и, откинувшись на спинку кресла, впервые за все время трапезы повернул голову к Майло, который тут же зашипел, приподняв верхнюю губу к самому кончику длинного носа. Хон Булла, от стыда уже едва способный принимать пищу, в страхе поглядел на варвара — одна только мысль о том, что он может оскорбиться и покинуть дом, приводила его в ужас. Многие годы он славился своим гостеприимством, поступая строго по закону общежития, гласящему: «Как ты любишь человека, так и он любит тебя»; несомненную истину сего хон Булла не раз имел счастье испытать — отправляясь по делам в Коф, Офир, Немедию, Замору и Бритунию, он всегда мог надеяться на такое же радушие тамошних знакомцев, кои ради него терпели даже Майло. Но все они за плечами несли груз от пятидесяти лет и выше, то есть обладали определенным жизненным опытом, который в числе прочих наук содержал и дорогое умение скрывать свои чувства, чего никак нельзя было заподозрить в молодом киммерийце, явно склонном открыто выражать все, что думает в данный момент. Однако, с удивлением и приязнью вдруг обнаружил хон Булла, Конану, по всей видимости, было глубоко наплевать на выходки его приемыша. Длинным ногтем мизинца ковыряя в зубах, он рассматривал аристократические черты Майло с детским любопытством, вовсе не реагируя на яростный ответный взгляд его зеленых глаз.

Приемный сын хона Буллы и впрямь ничуть не походил на своего доброго покровителя. Ростом он был много выше его и макушкой доставал почти до бровей киммерийца; красивое чистое лицо портила постоянная гримаса недовольства — казалось, губам Майло вообще незнакома улыбка, а глазам теплота; сквозь тонкую веснушчатую кожу просвечивали голубые вены, особенно заметные на веках и висках; худые длинные руки были покрыты редкими золотистыми волосками; прямые белые волосы, аккуратно расчесанные и закинутые за спину, достигали самых лопаток. Он был тощ, но жилист и широкоплеч, и производил впечатление человека безусловно сильного, что варвар тут же решил при случае проверить.

Пристальный взор гостя, наконец, вывел Майло из себя. Он выплюнул косточку абрикоса прямо в свою чашу с вином, резко поднялся и вышел из комнаты, напоследок злобно рыкнув в сторону хона Буллы. Старик вздрогнул, но, переведя взгляд на Конана, виновато улыбнулся и пожал плечами, словно извиняясь за столь отвратительное поведение приемыша.

— Отведай еще осетринки, — робко предложил хозяин, подвигая узкое длинное блюдо поближе к варвару.

— Боле не хочется, — важно ответствовал тот фразою, слышанной однажды от богатого аргосского нобиля, при этом все-таки захватывая целое звено осетрины и целиком запихивая его в рот. — Только ты, достопочтенный, не спеши за Майло. Кромом клянусь, я не прочь послушать твою историю дальше.

— Гм-м… Ну что-же… — На сей раз хон Булла согласился рассказывать с видимым удовольствием. — Пойдем в сад. Под сенью груши я устроил себе место отдохновения… там и поведаю тебе остальное…

* * *

— Выкопав неглубокую яму, я положил в нее тело несчастной Майаны и прикрыл его ветками. Для этого мне пришлось ободрать чудесный куст с огромными фиолетовыми листьями, но зато ни одна птица (ты знаешь наш обычай?) не могла увидеть лица умершей. Потом я открыл корзинку.

Кроме Майло, который в то время был гораздо более мил, нежели теперь, там оказались кое-какие вещи, отныне принадлежащие ему: свернутый в трубку тонкий ковер работы искуснейшего мастера, на коем выткана была птица Лоло, воспевающая жизнь и любовь; короткий обоюдоострый кинжал с рукоятью, усыпанной крупными драгоценными каменьями, как прибрежная скала чайками — такие распространены среди немедийской знати; серебряный медальон — необычно большой и тяжелый — с изображением благого Митры. Внимательно рассмотрев небогатое наследство мальчика, я сложил все обратно и стал думать, что же мне делать дальше. Бросить ребенка я не мог, поэтому самый простой вариант отпадал сразу. Пойти в Нумалию и постараться отыскать его деда? Да, Конан, когда мне пришла в голову эта мысль, я тоже сказал «Ха!» — вот как и ты сейчас. Можно ли надеяться на благородство человека, всего три луны назад изгнавшего из дома единственную дочь? Стоит ли проходить неблизкий путь до Немедии, откуда я только что пришел, чтобы услышать брань заранее неприятного мне типа и потом с камнем у сердца вновь идти в Коринфию? Нет. Вот если бы прошло лет пятнадцать — время, за кое он мог бы одуматься и раскаяться… Кстати, позже я не раз предлагал Майло его найти, но мальчик так и не пожелал…

Итак, оставалось одно: продолжать прежний путь, забрав ребенка с собою. Я, никогда не имевший семьи и вообще родного человека, со страхом смотрел в будущее — теперь-то мне не трудно в этом признаться. Конечно, я не мог позволить себе таскаться по дорогам с младенцем, и сие означало конец кочевой жизни, к которой я привык и оставлять которую до того не намеревался. Но не только и не столько это заставляло сердце мое сжиматься и трепетать в тоске: я был нищ! У меня не было дома и не было денег, чтобы его купить; я не знал, чем кормить ребенка, когда и даже — как; кроме того… Впрочем, не стану утомлять тебя описанием всех кошмаров, кои терзали меня в тот день, да и в последующие дни тоже.

Исполненный печали, я шел по Дороге Королей с корзинкой, в которой уже начал пищать проголодавшийся Майло, и вскоре — незадолго до сумерек — оказался вот в этой самой хонайе. Тогдашний владетель ее, хон Гамарт, нравом обладал крайне мерзким, и свободные коринфийцы уже не один раз подавали сенатору прошение, где просто умоляли избавить их от тирана. Но — хонайя наша слишком невелика (всего четыре деревеньки), чтобы высокий чин из самой Катмы обращал на нее свое драгоценное внимание.

Так что когда я после многих лет отсутствия вернулся, наконец, на родину, меня ждало горькое разочарование: полуразрушенные дома, толпы побирушек, наполовину незасеянные поля, тощий скот… О, Митра, не хватит и целого дня, чтобы передать тебе все мои первые впечатления от родного края…

В трактире я купил молока для Майло и хлеба с пивом для себя. Молодая женщина, увидев в руках моих такого крошечного младенца, помогла мне сменить те тряпки, которые были на него намотаны, и посоветовала купить для него теплую одежду, потому что грядет сезон дождей, обычно сопровождаемый холодами, и мальчик может простудиться и умереть. Ох, Конан… Стыдно мне говорить об этом, но тогда я вдруг подумал, что это был бы наилучший выход для нас обоих… Тем не менее, теплую одежду я ему, конечно, купил, после чего денег осталось лишь на то, чтоб заплатить за комнату на постоялом дворе за две луны вперед и последний раз съесть кусок хлеба… Как просто мне рассказывать об этом сейчас, но в каком же отчаянии пребывал я тогда!..

Я проклинал незнакомого мне барона, отца Майаны и деда Майло, за то, что вынужден нести бремя, по справедливости предназначенное ему. Я сетовал на саму Майану за то, что она умерла именно в тот момент, когда, кроме меня, рядом с ней никого не было. Я богохульствовал, требуя у нашего светлого бога ответа на вопросы: почему я так жестоко наказан? чем провинился я перед ним и перед людьми?

Но однажды на постоялом дворе (где я жил, питаясь объедками и опивками и ими же потчуя Майло) появился местный скотовладелец. Он желал нанять пастуха для своих овец, коих развел великое множество, причем пастуха непременно из приезжих, чтоб платить поменьше. Как ты понимаешь, выбирать мне было не из чего — я подошел к нему и с поклоном просил взять меня… Послушай, Конан, — неожиданно прервал свое повествование хон Булла, — до того я не осмеливался спросить тебя… У нас принято ждать, когда гость пожелает сам рассказать о себе, но… Я подумал, может быть…

— Прах и пепел! — прорычал варвар. — У вас, коринфийцев, речь слишком длинна и цветиста! Спрашивай!

— Откуда идешь ты и куда?

— Куда — и сам не знаю. Может, в Зингару, а может, в Шем. А иду из Ландхааггена — есть такая страна…

— О, это так далеко! — удивленно воскликнул старик. — Я бывал там однажды, еще в юные годы… Снег и лед — вот и вся тамошняя природа.

— Теперь уже нет, — самодовольно усмехаясь, сказал киммериец. — Я вернул вечнозеленую ветвь маттенсаи антархам, и они возродят жизнь в Ландхааггене. Сдается мне, сейчас там все цветет не хуже, чем в твоей хонайе!

— Светлейший Митра… — Пораженный до глубины души, хон Булла смотрел на Конана, и синие глаза триумфатора светлели до голубого под этим восхищенным взглядом. — Ты… Ты спас целую страну?..

Этого юный варвар уже не мог вынести. В конце концов, впереди — полагал он — его ждут не менее славные победы, а потому не стоит тратить время на пустые словеса… Нахмурившись, он отвернулся от хозяина и своим низким, чуть хрипловатым голосом велел ему продолжать повествование о прошлом.

— Но я могу надеяться, что ты погостишь у меня пару дней перед дальней дорогой? — вопросил хон Булла и, получив ответ в виде милостивого кивка киммерийца, с облегченным вздохом повел рассказ дальше. — Я рад. Ну а моя история не столь интересна… Вообще-то она уже и кончена. Но если ты хочешь послушать о моих дальнейших приключениях… (Конан ухмыльнулся.) Хорошо, я расскажу.

Итак, я стал пасти овец — не за плату, а за стол и кров, да к тому же теперь у меня всегда было молоко для Майло. Спустя всего полгода счастье улыбнулось мне… Шестнадцатилетняя дочь моего хозяина отдала мне свое чистое юное сердце, и, как это ни кажется мне странным даже сейчас, отец ее не стал возражать — он просто нанял другого пастуха, а меня поставил управляющим и перевел из флигеля в дом. К тому времени я был уже не так одинок, как прежде. Кроме моей милой Даолы у меня появилось множество друзей, коих привлекало ко мне… Да не знаю, что их привлекало ко мне. Может быть, то, что я был всегда приветлив и спокоен?

Казалось, жизнь моя, наконец, наладилась. Красавица жена, влюбленная в меня, старого, уродливого и нищего пастуха, кроме этих сомнительных достоинств еще имеющего маленького ребенка; добрые друзья, готовые помочь в любое время дня и ночи; огромное хозяйство, со временем должное перейти в мои руки полностью; толстый смышленый карапуз Майло… Я всё это — всё! — потерял в один день!

Как-то ночью я проснулся от странного чувства тоски, причем такой жгучей, такой жестокой, что чуть было не завыл во весь голос. Что со мной произошло? Я не знал. Встав с постели, дабы не разбудить жену, я подошел к окошку и посмотрел в черное — такое же как прошлой ночью — звездное небо, и сердце мое оборвалось. Я понял, чего мне хотелось более всего на свете — уйти. Вечная дорога — вот мой удел. В этом я был уверен в тот момент… И я ушел. Не простившись с Даолой, не поцеловав Майло, не сказав добрых слов друзьям… Мечтатель — дурной человек, Конан, даже если он по сути чист и помыслами и душою…

И опять я ходил по Немедии и Бритуяии, по Киммерии и Аквилонии; опять ночевал под открытым небом; опять ел черствый хлеб и пил прокисшее пиво или простую воду. Разница в моей прошлой и нынешней жизни состояла в том лишь, что теперь мне было что терять — вернее, кого… Все чаще и чаще вспоминал я Даолу, Майло, друзей… С тех самых пор, как я покинул дом, сердце мое не знало покоя… И я пошел обратно. Ну не смешно ли? Старик, которому уже давно стукнуло пятьдесят лет, болтается невесть где и с невесть какими намерениями!

О, как быстро я шел!.. Пожалуй, никогда прежде я не ходил так быстро. Из головы у меня не выходили думы о близких. Мне все казалось, что, пока я отсутствовал, Майло задавила взбесившаяся лошадь, Даолу задушила лихорадка, а все друзья разорились и умерли от голода. И все же — в подтверждение моих слов о мечтателе — я направился в Коринфию через Офир, хотя через Немедию было гораздо ближе! Но в Офире, видишь ли, я давно не был! Тьфу! Прости меня, Конан, но и сейчас, рассказывая об этом, я презираю себя… Я смеюсь над собой! А в общем, мне просто очень стыдно…

Я не был дома два года. К счастью, все мои страхи оказались напрасны: Майло, здоровый и крепкий мальчуган, встретил меня у порога и — не узнал. Конечно! Ему едва исполнился год, когда я бросил его… Даола тоже ничем особенно опасным для здоровья не страдала, если не считать того, что прекрасные живые глаза ее потухли, а улыбка уже не красила ее личико, а искажала… То есть она, милая хохотушка, разучилась смеяться! Никогда бы прежде не поверил в такое… Нет, она не разлюбила меня, как можно было бы предположить — завидев меня с Майло на руках, она молча кинулась ко мне и прижалась так крепко, что я едва мог пошевелиться. Но и потом, день спустя, луну спустя, год — она оставалась столь же бледной и неулыбчивой. Она никогда больше не смеялась…

Рассказывая мне о том времени, что они жили без меня, Даола вскользь упомянула о болезни отца. Я спросил, что с ним случилось. «О, ничего особенного, — ответила моя женушка, — он немного кашляет и плохо спит». Ее удивляло только то, что это продолжается уже восемь лун, и сколь ни пробовала она всяческих целебных трав и средств, сколь ни приглашала знахарей из хонайи и округи — ничего ему не помогало. Я задумался. За годы странствий мне пришлось видеть и прокаженных, и припадочных, и калечных, и я совершенно точно знал: любая болезнь (будь она хоть прыщом на… на носу), которая длится более двух лун, ведет обладателя своего прямиком к Серым Равнинам.

Мне не хотелось пугать Даолу — она так любила отца! — но надо было подумать о том, чтобы поискать хорошего врачевателя в городе — в близлежащей Катме либо даже в дальнем Шабароне. Так я и сделал: улыбкой успокоив жену, на следующий же день я послал в Катму конюха под предлогом покупки коня для выезда и велел ему привезти самого лучшего лекаря, какой только там есть. Увы, было уже поздно…

Тут хон Булла смолк, задумчиво уставившись в частое голубое небо. Его черные небольшие глазки потускнели, кустики бровей приподнялись, придавая круглому добродушному лицу несвойственное ему выражение отрешенности. Конан не стал ждать, когда почтенный хон придет в себя. Рассказ рассказом, но в горле его уже пересохло, а потому он решительно поднялся, вышел на тропку, засыпанную мелкой галькой, и направился к дому, влекомый естественным желанием взять кувшин с вином…

* * *

— Хей, достопочтенный, — окликнул киммериец старика, который так и сидел неподвижно, словно изваяние. — Выпей глоток немедийского и оставь свое сердце в покое. Все это дурь, да и только! Что попусту терзать себя?

Его зычный голос, в утренней тишине прозвучавший как глас с небес, вывел хона Буллу из оцепенения. Вздрогнув, он повернул голову к Конану и несколько мгновений взирал на него с искренним недоумением, явно силясь понять, кто этот огромный черноволосый парень с ясными синими глазами и что он делает в его саду.

— Хей! — Гость помахал перед носом хозяина могучей дланью. — Ты что, уснул?

— Конан! Как я рад тебя видеть! — всплеснув руками, воскликнул хон Булла с энтузиазмом, тем самым предлагая юному варвару очередной вопрос о странностях бытия: что есть старость и как прожитое количество лет влияет на ум и память человека? — А почему ты стоишь? Тебе надоела моя история? О-о-о, я знаю, я замучил тебя…

— Нет, — буркнул Конан, решив не связываться со стариком и не обнаруживать его слабость. — Валяй, рассказывай дальше. Вина хочешь?

Хон Булла от вина отказался, зато не прочь был продолжить свой рассказ, который к этому времени уже увлек не только киммерийца, но и самого повествователя. Хотя былое и разделялось с настоящим двумя десятками лет, сейчас ему казалось, что все это случилось недавно — может быть, луну или две назад. Живые чувства испытывал он, называя имена тех, кого так любил когда-то; он отлично помнил каждого — черты лица, голос, улыбку и глаза; мысленно переносясь в события прошлого, он заново страдал, но то были не те, прежние, тяжелые, гнетущие душу страдания — нынешние наоборот согревали сердце и вообще не трогали душу, ибо родиною имели не бренную землю, а высокие небеса, и были сродни томлениям скучающего поэта — такие же бесплотные и никчемные. Тем благотворнее оказывалось их действие на хона Буллу: страдая сейчас, он освобождался от гнета вины, которую на протяжении всех лет чувствовал беспрестанно.

— Лекарь приехал в хонайю на следующий же день. — Старик начал точно с того места, на коем прервал рассказ. — Он был молод и важен, и если бы искусство врачевания заключалось в умении хмурить брови, то этот юнец бесспорно был бы наилучшим. Отобрав у меня десять золотых, он осмотрел отца Даолы, заставил его покашлять, что тот и так делал беспрестанно, потом пустил ему кровь из вены на сгибе локтя и дал выпить глоток горькой настойки, от которой наш бедняга сразу стал еще и чихать. Я спросил лекаря, что за болезнь поразила старика (кстати, он был моложе меня лет на шесть), на что получил такой туманный ответ, какой даже не могу тебе передать, поскольку не запомнил ни единого слова. Лекарь уехал, а спустя всего луну отец Даолы поменял место жительства, переселившись на Серые Равнины. Странно, но ему за все время болезни так и не стало ни лучше, ни хуже, если не считать того момента, когда он выпил горькую настойку шарлатана…

После его смерти Даола совсем зачахла. Сердце мое сжималось от боли, когда я смотрел на ее бледное личико, слушал ее тихий голосок… Ах, Конан, как же я казнил себя за то, что два года назад поддался глупому мальчишескому порыву и ушел из дому! Впрочем, что толку говорить об этом сейчас! Да и тогда тоже…

Жизнь наша текла ровно, без происшествий. По возвращении я не терял и мига попусту — занимался хозяйством, приводил в порядок дом и двор, разбирал тяжбы… Да, я забыл сказать тебе, что зловредный хон Гамарт без участия сенатора покинул сие место, утонув в ручье в тот самый день, когда я вновь ступил на порог своего дома, и добрые местные жители немедленно отправили прошение в Катму о новом хоне… Вот, ты видишь его перед собой. — Хон Булла смущенно потупился, словно и в этом чувствовал какую-то свою вину, но затем пухлые губы его дрогнули в улыбке и он — к облегчению Конана, который решил уже, что старик снова впадает в забвение — продолжил рассказ. — То было очень хорошее для меня время. День мой начинался еще затемно, а кончался поздней ночью. Я мало спал, но зато крепко и спокойно, ибо усталый человек не знает бессонницы (если, конечно, он душевно здоров)… Даола, всеми силами помогая мне в делах домашних и общественных, ожила, и порою я даже замечал на обычно бледных щеках ее нечто похожее на румянец — то есть что-то розовое… Хотя, может, это была цветочная пыльца?..

Майло огорчал меня. От природы имея прекрасные качества, могущие только радовать родителя, он вследствие недостатка воспитания был капризен и склонен к истерикам, что, естественно, пугало и ужасало меня. Да, я сам был виноват. Я зацеловывал его и заваливал подарками, но никогда не спрашивал, о чем он думает, что ему нравится и что не нравится, любит ли он, как я, смотреть в ночное небо… Стоило мне не купить ему в Катме, куда я стал частенько наведываться по делам хонайи, ту игрушку, которую он просил, и он с визгом бросался на пол, начинал кататься и кувыркаться, бить кулачками себя по голове… О, Митра, я не знал, что мне делать. А к тому времени ему исполнилось уже шесть лет, и что я мог ожидать в будущем от этого ребенка… Бр-р-р… Теперь-то мне это известно… — Последние слова хон Булла произнес шепотом, воровато при этом оглянувшись по сторонам.

— Ну, а дальше? — зевая, спросил Конан, коего совершенно не трогало плохое воспитание Майло.

— Дальше? Дальше наш дом посетила великая радость — однажды утром Даола объявила мне, что ждет ребенка… Клянусь тебе, я в жизни не испытывал подобных чувств! Душа моя ликовала, и каждое с тех пор мгновение было для меня праздником!.. Вот теперь я хотел жить. Я так хотел жить, Конан, что стал все время бояться умереть. Нет, я не был мрачен и хмур — напротив! Я веселился как умел! Но при этом часто вздрагивал от странного и внезапного ощущения пустоты внутри… Сие, наверное, и называется страхом… А что, если сердце мое разорвется вдруг и я уйду на Серые Равнины прежде, чем увижу своего ребенка? Это может случиться в поле, во дворе, в доме; это может случиться, когда я буду есть или спать; это может случиться, когда я буду играть в кости…

Такими мыслями я поделился как-то с друзьями. Они поняли мой страх, но помочь ничем не могли, кроме разве что слов участия… Но один из них — старый, давно отошедший от дел купец Менельс сказал: «Я знаю средство против страха!» С надеждою я спросил его, о каком средстве он ведет речь, и он ответил мне так: «На северо-востоке нашей Коринфии, в Карпашских горах, живет древняя колдунья. Добраться к ней нелегко, ибо дикие звери и беглые разбойники лучшие стражи ее жилища. Но она — только она — может избавить тебя от любого чувства, если оно по какой-либо причине мучает тебя или неприятно тебе…» Тогда я подумал: «Что за беда — чувство? Оно ничем не угрожает моей жизни, так зачем же я потрясусь к старой ведьме, которая к тому же живет в Карпашских горах?» Так я решил и пошел спать. А на другое утро, поцеловав мою женушку и Майло, собрал свой видавший виды заплечный мешок… Да, Конан, и отправился в путь. Я должен был вырвать страх из моей души. Я знал, что если он не оставит меня, то я и в самом Деле могу умереть, потому что слабый человек есть лакомый кусочек для тварей с Серых Равнин…

Для бывшего бродяги переход из одного конца страны в другой — сущий пустяк. Так что добрался я туда довольно легко, чего нельзя сказать о моем восхождении на сами горы. Не буду утомлять тебя описанием встреч с гепардами и львами, с гиенами и змеями, а также с парой отвратительных рож — бандитов, бежавших сюда из Шема. Не раз я думал, что путешествию моему пришел конец, не раз сердце мое падало в желудок словно камень со скалы, но — я все-таки дошел.

Колдунья оказалась маленькой седой старушонкой с тонкими кривыми ногами и редкими желтыми зубами. Она злобно посмотрела на меня, лишь только я переступил порог ее развалюхи, но не прогнала. «Что нужно тебе, человек?» — проворчала она неожиданно низким и густым голосом. Я улыбнулся и сказал что. Тогда она молча протянула руку ладонью вверх — крошечной сморщенной ладонью вверх — и я положил туда пять золотых. Знаком она велела мне сесть, а потом, мерзко усмехаясь, сообщила: «В тебе нет больше страха. Ты прошел через Карпашские горы, где мог погибнуть четырнадцать раз (я потом подсчитал — именно четырнадцать), и страх ушел из твоего сердца. Теперь ступай домой».

Первые несколько мгновений я боролся с сильным желанием ее убить. Для чего же я проделал такой путь? Для того лишь, чтоб узнать, что я могу преодолеть свой страх? Да я в жизни своей прошел тысячи дорог, и не раз подходил к краю пропасти Серых Равнин!.. Но потом я решил, что сие хороший урок для меня. Кто виноват в том, что я, старый дурень, потащился в Карпашские горы за колдовскими чарами? А пять золотых… Митра свидетель — мне не жалко. Только зачем ей деньги? Впрочем, это было не мое дело… Итак, я сдержал негодование; поднявшись, я низко поклонился ей и пошел к выходу. «Погоди!» Я обернулся. На тонких бледных губах ее уже не было ухмылки: она смотрела на меня сурово и даже с каким-то отвращением. «Дай мне еще пять золотых, и я скажу тебе нечто важное». Я дал. «Через пять лун у тебя родится дочь. Я хочу навестить ее». Честно говоря, мне не слишком понравились ее слова. Нет, не потому, что у меня будет не сын, а дочь — сын у меня уже был, и для полного счастья мне не хватало как раз таки дочери. А потому, что я не понимал, зачем ей сдалось навещать моего ребенка. Но тут же я подумал, что ее алчная душонка просто жаждет еще денег и надеется легко получить их у такого непроходимого глупца, как я. Что ж, пусть ее! Я кивнул, соглашаясь принять старуху в день рождения моей дочери, и вышел из хижины.

Обратный путь оказался несколько проще: я чуть не погиб всего шесть раз. Потом, в городе Шабароне, что близ Карпашских гор, я купил на оставшиеся деньги лошадь и припустил во всю прыть к себе в хонайю. Даола ждала меня с нетерпением, и Майло, кажется, тоже. Радость ожидания дитя скрашивала каждый наш день, и страх более не мучил меня — теперь я почему-то был уверен, что буду жить долго, очень долго. И вот спустя ровно пять лун с того самого дня, как я посетил колдунью, моя милая женушка разрешилась от бремени — чудесной девочкой, такой курносенькой черноглазенькой малышкой с небольшим родимым пятнышком в форме звездочки на левой коленке. К вечеру того же дня в хонайе появилась и колдунья…

…Она была одета в прекрасное платье, больше подошедшее бы юной красотке, нежели старой карге, которая в нем выглядела просто уродливо. В седые жидкие волосы свои она вплела красную ленту, видимо, полагая, что это украсит ее гнусную физиономию… О, Митра, я гневлю тебя этими словами… А в общем, Конан, старушка была вполне симпатичная… Конечно, к тому времени я забыл обиду, да и не то время было, чтоб сердиться. Я радовался! У меня родилась дочь! Даже Майло против обыкновения не дулся и не фырчал, а улыбался своей новорожденной сестренке… Так что все было хорошо, и никакого повода для злости или раздражения я не видел. Усадив колдунью на почетное место, я велел слугам внимательно следить за тем, что она ест и что она пьет, и подносить ей любимые кушанья и вина почаще. Потом мы все — а гостей набралось более сотни — плясали до утра, и музыканты уже валились с ног от усталости!.. Плясала и старая ведьма, причем, Конан, она всё подбиралась поближе к молодым красивым парням, не желая замечать, что они шарахаются от нее как от прокаженной. Ну, я пожалел бедняжку, и сплясал с ней…

Вечером следующего дня она уезжала. Я приготовил для нее удобную тележку, запряженную чудной лошадкой, и дал десять золотых, хотя она и не просила… Забирая деньги, старуха вдруг посмотрела мне в глаза и сказала так: «Ты добрый человек, хон Булла, истинно добрый, и я хочу вознаградить тебя за это. Дочь свою ты назовешь Адвентой, что значит Самая Счастливая, и через двадцать лет наденешь ей вот это кольцо (она протянула мне золотое кольцо, усеянное крошечными бриллиантами). Оно предназначено только ей, и никому другому. Любовь и огромное богатство ждут тогда ее… Теперь прощай и помни — через двадцать лет!» На миг я онемел от счастья. Но не успел я искренно поблагодарить старушку, как тут вдруг откуда-то выскочил Майло и вцепился ей в платье с диким визгом: «А мне? А мне что?..» Я кинулся к нему и начал отрывать его пальцы от подола ее прекрасного платья. Он извивался, лягался, плевался и вопил во всю глотку… И вот, когда я уже почти отцепил его, он вывернулся и в злобе зубами впился в ее тощую икру… Колдунья позеленела. «Ах ты, маленький гадкий щенок! — сказала она, задыхаясь от ярости. — Ты тоже хочешь от меня подарочек? Так получай же! Скоро с твоей сестрой случится несчастье, и виною тому ты, ублюдок! А если через двадцать лет она не наденет мое кольцо, вы оба сдохнете в муках! Пока же — оставайся таким омерзительным гаденышем как сейчас, и пусть всем будет противен даже вид твой! Тьфу!»

* * *

Тито прыжками одолел все четыре марша лестницы и вихрем ворвался в трапезный зал, где его давно уже ждал дядя. Черные прямые волосы юноши, обычно покойно лежавшие на плечах, были растрепаны, глаза лихорадочно блестели, а стрельчатые брови сдвинулись к переносице, придавая прекрасному лицу сердитое выражение. Тем не менее, на губах его блуждала довольная улыбка, что не укрылось от внимательного взора песнопевца.

— Я трижды звал тебя к столу, — заметил Агинон, лишь только племянник возник в дверях зала.

— Знаю, — кивнул Тито, усаживаясь на кресло против дяди. — Но ты должен меня простить — я всю ночь читал твои записки о короле Конане и заснул только под утро.

Быстро проговорив необходимые слова оправдания, он набросился на лапшу, густо посыпанную сухими размельченными травами, с такой жадностью, будто не ел, по крайней мере, несколько дней. Запивая ее фруктовым соком, юноша, уже не пряча улыбки, то и дело бросал на песнопевца таинственные взгляды, на что тот лишь мягко усмехался, но ничего не спрашивал. Сам он вместо утренней трапезы всегда пил вино, и потому к приходу племянника глаза его уже тускло поблескивали, а кончик носа покраснел и залоснился, однако серебряная, черненой узорчатой полоской опоясанная чаша наполнялась слугою снова и снова.

Пока Тито давился второй порцией лапши, стараясь доесть ее поскорей, а затем побеседовать с дядей, который не позволял разговаривать во время еды, солнце уже встало перед самыми огромными окнами зала, подбрасывая снопы ослепительных лучей своих прямо на стол, на череду темно-синих бутылей толстого, с палец стекла; веселые разноцветные блики скакали по легким шелковым занавесям, посредине перехваченным золотыми шнурками, по мозаике пола и начищенной бронзе светильников, и, отражаясь в трех высоких, до потолка, зеркалах, вделанных в стену, противоположную окну, снова ускользали на улицу, где и растворялись в общем дневном сиянии. Только сейчас заметив, что время для утренней трапезы уже довольно позднее, Тито смущенно заморгал и отвернул глаза от пристального взора песнопевца. Наполненная до краев слабым белым вином чаша в его руке дрогнула, и большая прозрачная капля стекла по ее изогнутому боку ему на палец, по пути превратившись в тоненькую струйку, кою он не слизнул по детской еще привычке только потому, что стеснялся дяди.

— Что, милый, сыт ли ты? — наконец осведомился Агинон, для которого все невысказанные мысли и скрытые желания племянника вовсе не остались тайной, как, впрочем, и то, что так и вертелось на языке у юноши.

— Да, конечно… — Тито закашлялся. — Кажется, лапшу немного переперчили… Послушай, дядя, накануне ты не стал говорить со мной — ты отослал меня к своим рукописям, и я теперь тому очень рад, но… Может быть, сейчас ты более расположен к беседе?

Песнопевец глубоко вздохнул. Ему было жаль Тито, но он полагал свою жизнь не столь уж длинной, а потому время привык беречь, и каждому делу отводил определенный момент и срок. Нынче он и так перенес свое вечернее занятие философическими измышлениями на утро, благо все равно ждал племянника и пил вино; с этого же мига, не мешкая более, следовало приступить к делам, коих всегда было в достатке.

— Увы, Титолла, — покачал головой Агинон. — Сейчас пора не бесед, а дела. Ты и так спустился поздно — придется отложить наш поход на базар за платьем. И, кстати, в этот раз ты почти не заглядывал в летопись. Мы с тобой должны разобрать мои записи, относящиеся к Черному Кругу, хотя тебе и не нравится сия тема.

— Ну вот, — надулся Тито, первый раз сожалея о том, что дядя его и хорошенько выпив сохраняет работоспособность и ясность ума. — Опять ты откладываешь беседу! А кто же тогда поведает мне давно обещанную историю? Кто объяснит мне смысл жизни? Кто скажет, как называется та чудесная звезда, которую я могу видеть только осенью и только через твое волшебное стекло? Кто расскажет мне ее происхождение и путь? Вместо этого ты предлагаешь мне заняться орденом колдунов, которых я боюсь и…

— Тише, тише, мой мальчик, — поморщился песнопевец, улыбкой смягчая суровость слов. — Всему свое время. Ты будешь здесь еще три дня, и я успею ответить тебе на все твои вопросы, это я могу тебе обещать. Но — не теперь. Нам нужно работать, и много работать. Кроме нас, никто не напишет летопись хайборийской эры, ибо это великий и долгий труд. Не забывай же, когда я покину сей бренный мир, мои занятия станут твоими занятиями, как и моя цитра, и мой дом, и…

— И твое место в королевском дворце! — выпалил юноша, зардевшись от смущения и радости.

— Именно. Я уже говорил владыке о тебе, милый. Он удивлен твоими столь редкими для молодого человека познаниями и желает видеть тебя. Конечно, не сейчас. Мятежи опять потрясли страну… Разрушаются дома, гибнут люди… Вот она, война!

— Я ненавижу войну!

— Я тоже, сынок… — Агинон задумчиво поскреб бородку и медленно допил вино. — Ну, Титолла, пора?

— Пойдем. — Не споря более, юноша поднялся, с любовью взирая сверху вниз на дядину сильно поредевшую за последнее время макушку. — Но ты позволишь мне вечером снова почитать твои записи о короле Конане?

— Если ты разберешься в Черном Круге, — усмехнулся песнопевец, тоже вставая. — И перестанешь бояться колдунов…