Темный подвал аграпурской темницы, мрачный и сырой как все подвалы мира, был полупуст. Кроме несчастного Бандурина здесь коротали дни до казни еще трое преступников: заимодавец, отравивший наскучившую ему супругу, нищий, перерезавший горло другому нищему прямо на ступенях мерселе – храма доброго бога Аххада, и сапожник, воткнувший нож в сердце капризному заказчику. Бандурин смотрел на них со страхом и презрением, полагая, что эти люди заслуживают самой жестокой кары, ибо – по мнению умного евнуха – всякое убийство должно быть наказуемо, и непременно смертью.

О своем собственном преступлении он старался не думать, заполняя долгий день мечтами о Динисе, а отход ко сну молитвами. Но один вопрос не давал покоя скопцу: зачем он удавил эту девчонку? Если лютнист и в самом деле был в нее влюблен, то следовало лишь немного подождать – она перешла бы на половину императорских жен и доступ к ней имел бы только Илдиз да он, евнух. В злобе на Эрлика, который подстроил ему такую хитрую ловушку, Бандурин кусал ногти и тихонько подвывал, не обращая внимания на недовольство соседей. Впрочем, те и сами беспрестанно стонали, хныкали, рыдали и наперебой громко клялись в своей невиновности, надеясь, что стража услышит их и, может быть, освободит. Стража безмолвствовала. Розно в полдень узников кормили. Кусок хлеба, апельсин и кружка воды – все, что получал евнух за целый день. Он отощал – если можно так сказать про толстого, как свиноматка, скопца; жиры его обвисли, щеки тоже; живот утробно урчал, требуя пищи – под эту музыку Бандурин засыпал, под нее и пробуждался. Не раз приходили в голову его преступные мысли вроде похищения апельсина у бледно-зеленого и потому очень противного заимодавца, который даже из нехитрой темничной еды умудрялся сэкономить кусочек с целью затем продать его собратьям по несчастью.

А так как ни один пленник здесь ничем не владел, кроме собственной одежды, ее и отдавали в обмен на крошечный, с пол-ладони ломоть хлеба, апельсинную дольку, глоток воды. Зачем приговоренному к казни ростовщику понадобилась одежда – Бандурин понять не мог, но все же и он однажды снял с себя роскошные туфли с загнутыми вверх носами и молча сунул их в костлявые руки, получив взамен хлебную корку и тут же с жадностью ее проглотив. На воровство он так и не решился.

Пошел всего пятый день пребывания скопца в темнице, но ему казалось, что минуло уже не меньше луны – однообразие не тяготило его, но пугало. Жизнь словно замерла. Без солнца, без луны, в застоявшемся смрадном воздухе подвала пленники ощущали себя уже на Серых Равнинах, но если бы судья предложил им заменить казнь пожизненным заключением, они согласились бы не раздумывая. Умирать не хотел никто.

Пожалуй, один Бандурин, все больше и больше погружавшийся в собственные мысли, о предстоящей казни думал без содрогания: не представляя тело свое отдельно от головы, он твердо верил в справедливость небес, которые узрят в душе его мир и отведут руку палача. Думы сии были приятны; евнух даже прослезился, представляя свою беседу с богами и дальнейшее существование под их охраной; растревоженная фантазия начала наконец работать, и узник увлекся долгими дружескими разговорами с самим Илдизом, что полюбит его, конечно, больше Кумбара и Гухула, посещениями храмов Эрлика и мерселе Аххада, где жрецы будут устремляться к нему с вопросами и просьба дать умный совет… Постепенно Бандурин весь ушел в Спасительные мечты, не забывая притом из живых одного только Диниса: ему он отводил почетное место рядом со своей особой, его знакомил с Илдизом и жрецами, с ним выходил в народ и на его глазах судил, мирил и наказывал.

Соседи беспокоили скопца все меньше и меньше. Он попросту не замечал их, этих ничтожеств, недостойных и короткого взгляда почтенного и уважаемого всеми евнуха. Стражник, подающий ему очередной жалкий пай, не удивлялся отсутствующему виду пленника – за время долгой службы он встречал много таких же, отвергнувших реальность и заменивших ее бесполезными фантазиями.

Потом, когда по велению судьи они все же, вопреки ожиданию, отправлялись на Серые Равнины, пелена падала с глаз, и они, словно проснувшись, начинали страшно вопить и биться в припадке ужаса у ног палача. Боги не желали им спасения, и только, наверное, стража темницы знала – боги и не видели этих несчастных, занятые то ли более важными делами, то ли вообще забывшие о рабах своих на земле.

Между тем приближался Байо-Ханда – день казни особо опасных преступников, назначенный на конец луны. Глашатаи напоминали о нем народу каждое утро, так что зрителей ожидалось немало. Все бледнее и мрачнее становились узники, все светлее делалось на душе старого скопца. Он стоял на самом пороге безумия, и, как прочие, ему подобные, страстно желал лишь одного: поскорее сделать последний шаг – в эту бездну, где ничто уже не потревожит его покоя и тишины.

* * *

На половине невест было сумрачно. Даже благозвучная, чуть печальная музыка Диниса не обращала девушек к светлым думам. Привычное течение их жизни нарушилось; дни, полные приятных забот и пустых разговоров, остались в прошлом, и сейчас им казалось – навсегда. Страх, особенно жуткий душными, черными туранскими ночами, сковывал их кроткие души; маленькие сердечки бились с непривычной силою, и каждый шорох, каждый случайный посторонний звук отзывался в них сначала сосущей пусто, той, а потом барабанной дробью.

Древний Мальхоз – евнух, приставленный к императорским невестам вместо Бандурина, был совершенно глух, мал ростом и немощен, так что на его помощь рассчитывать не приходилось.

И ни на чью помощь рассчитывать не приходилось, ибо после страшного убийства Алмы вся стража переместилась поближе к покоям Илдиза, что находились на другой половине дворца. С невестами же, кроме Мальхоза, был только юный Динис – днем, а ночью возле дверей густо храпел толстый старый стражник, коего никакими силами нельзя было разбудить. Однажды Ийна вышла к нему перед самым рассветом, напуганная стрекотаньем цикад и павлиньими воплями, но как ни трясла его, как ни щипала, он даже не пошевелился.

Забытые всеми, девушки целые дни проводили в тягостном молчании. Только самая младшая и смешливая – Хализа – как-то скрашивала эту странную жизнь. Легкий нрав ее не выдерживал ни долгого страха, ни долгой тоски. Стараясь хранить на тонком свежем личике своем такое же скорбное выражение, как у остальных, она молча вышивала или смотрела в окно, и все же порой не выдерживала: то, что-то вспомнив, тихонько прыскала в кулачок, а то и вовсе разражалась звонким заливистым смехом.

Товарки отвечали ей укоризненными взглядами, шикали, покачивали головами, и Хализа в смущении замолкала – с тем, чтобы через пару-другую вздохов снова пискнуть и захихикать. Так и теперь. Вдруг замерев с иглою в нежных пальчиках, она ахнула, повалилась на тахту и затряслась от беззвучного смеха. На этот раз не выдержала и Мина. Возмущенно поглядев на Хализу, она, неожиданно для самой себя, всплеснула руками и тоже захохотала, с каждым мгновением чувствуя, как уходит несвойственная и ей тоска и облегчается душа.

– Глупые курицы! – вскричала Баксуд-Малана, раскрасневшись от негодования. – Замолчите!

Но было уже поздно. Словно освобождаясь от чуждого возрасту тяжелого молчания, все девушки с великой подхватили этот бессмысленный, но весьма и весьма приятный смех. В конце концов даже Баксуд-Малана, самая старшая и самая рассудительная, не смогла удержаться от тихого – в платочек – хихиканья. Щеки красавиц заалели, глаза заискрились; в добром порыве кинувшись друг к другу, они завалились в кучу-малу и началась прежняя, такая милая детская возня.

С улыбкой смотрел на девушек старый мудрый Мальхоз. Он знал: ничто так не спасает душу, как освобожденный смех, а потому не стал призывать к порядку расшалившихся императорских невест. Закрыв глаза, он погрузился в привычную дрему – без мыслей и сновидений, и только где-то глубоко, у самого сердца, скреблась мягкими коготками старинная, так хорошо знакомая боль. Мальхоз давно уже не придавал ей никакого значения, ибо всякий одинокий старец испытывал то же самое, и поправить сие не представлялось уже возможным – следовало смириться и продолжать жить, иначе маленькая боль могла перерасти в огромную, а с той справиться было бы гораздо труднее. Легко вздохнув, Мальхоз снова улыбнулся и уснул.

* * *

– Не путай меня, Конан, – сердито сказал Кумбар, отодвигая пустую бутыль. – Если не он, то кто?

– Надо поискать, – пожал плечами киммериец. – Я и сам не пойму, в чем дело, но… Прах и пепел! А что как этот жирный кастрат не убивал Алму?

– Он же сам признался! Ты слышал: «И тогда я взял шелковый шнурок…»

– Вот! Клянусь Кромом, тут что-то не так. Зачем он его взял?

– Ты удивляешь меня, варвар… Как «зачем»? Чтобы удавить…

– Кого?

– Кумбар едва сдерживал раздражение. Не понимая мотивов, коими руководствовался сейчас Конан в странном стремлении начать заново всю историю, он желал поскорее напиться и покинуть «Маленькую плутовку». И даже Диния, которая молча потягивала пиво, не принимая участия в беседе, не могла сейчас его удержать.

Прошло всего несколько дней с тех пор, как он предоставил Илдизу убийцу, и его порядком подмоченная репутация чуть «подсохла» – владыка благосклонно выслушал верного слугу своего и допустил к колену с лобзаниями. А теперь киммериец хочет запустить колесо в обратную сторону! И если окажется, что преступник и в самом деле не евнух, Кумбар наверняка навсегда потеряет расположение Великого и Несравненного, тем более, что другого преступника у него нет… Потому-то, несмотря даже на присутствие Динии, которая нравилась сайгаду все больше, он хотел улизнуть отсюда: пусть варвар сам решает, что делать. Он, Кумбар, в этом ему не помощник.

Тем не менее он спросил:

– Ты хочешь опять прикинуться Озаренным?

– Кром! Конечно, нет. Игра кончилась, сайгад.

Конан был на удивление терпелив. Но, пытаясь объяснить Кумбару свои сомнения, он и сам толком не знал, что же все-таки не устраивает его в этой разгадке тайны преступления.

Тучный, вечно потный евнух, казалось, как нельзя более подходил на роль убийцы, если учесть, к тому же, что вряд ли о нем кто-нибудь пожалел бы после казни. И если б с Алмой в действительности расправился он, варвар готов был сам воткнуть меч в его жирное брюхо, но – только сам, и только свой меч. Это соображение он незамедлитель но решил повторить сайгаду в надежде на то, что тот на конец его поймет.

– Ты же не можешь сам казнить каждого преступника, – так ничего и не понял Кумбар. – Оставь, Конан. Эрликом клянусь, я устал от этой истории!

– Оставлю. Но только после того, как жирный боров выйдет из темницы… Хей, сайгад, не скрипи зубами. А вдруг не он удавил Алму? Тогда будет еще одно убийство, но только теперь на нашей с тобой совести.

Никогда прежде киммериец не считал ублюдков, отправленных им на Серые Равнины, но тут явно что-то было не так. Собственное упрямство и ему казалось глупым, что говорить о сайгаде. Конан отлично понимал состояние старого солдата – ведь из-за казни невиновного он мог лишиться всех благ, к коим привык уже во дворце; и все же, отводя глаза – первый раз в жизни! – от маленьких свинячьих глазок Кумбара, варвар настаивал на освобождении евнуха или, хотя бы, на новом его допросе.

– Будь по-твоему! – выдохнул сайгад, и на этот раз уже он отвел глаза от синих конановых льдинок. – Я проведу тебя к нему. Но подумай: кому он нужен? Кто прольет о нем хоть одну слезу?

– А это уже не наше с тобой дело, – отрезал Конан, поднимаясь. – Идем!

Диния, за весь разговор не вымолвившая и короткого слова, смотрела им вслед с печалью. Сильные, здоровые мужчины, которым только воевать да веселиться с красотками, тратят драгоценное время свое на этого жирного ублюдка. Она не стала признаваться в том, что скопец принял ее за мальчика и влюбился, что посещал ее в караван-сарае и предлагал свое тучное грязное медвежье тело; она вовсе не хотела привлекать к нему излишнее внимание Конана. Бандурин уже достаточно наказан за свою наглость, так зачем же усугублять?.. Гораздо больше ее занимало другое: отметит ли наконец варвар ее влюбленный взгляд? Кажется, он ничего не замечает… А может, замечает? Может, просто нет в нем пока таких чувств, коих достаточно для истинной любви?

С глубоким вздохом Диния представила яркие синие глаза киммерийца, самую малость темней ее собственных. Как мечтала она однажды заглянуть в них и увидеть то, отчего сразу под сердцем похолодеет и приятная истома сдавит грудь… Увы, Конан одинаково смотрел на всех девушек, она успела это понять – чуть насмешливо, чуть ласково, а в мгновения страсти… Нет, она не видела его в эти мгновения. Зато она ощущала его тело, его руки… Такие сильные, жесткие и… такие нежные… Никогда прежде не приходилось ей так любить. Огромный могучий варвар с буйной гривой черных волос, с ухмылкой на твердых губах и суровым рубленым лицом, сплошь испещренным старыми и новыми шрамами, вдруг словно околдовал ее. В Аквилонии остался возлюбленный – Альнис, но и он для Динии сейчас был далек и не нужен, а образ его расплывчат, да и в памяти почти не возникал. Только одного Конана помнила она и хотела помнить, только его жаждала видеть, только к нему прикасаться кончиками пальцев, только его обнимать так жарко, насколько хватало сил…

Но он не стремился к ней. Диния всегда трезво смотрела на жизнь, а потому сейчас понимала, что для варвара она всего лишь одна из многих – эта формула ее пугала, и прежде она давала себе слово, что никогда ни один мужчина не заставит ее быть одной из многих, но… Жизнь все повернула по-своему.

Жизнь все поворачивает по-своему. Диния недавно догадалась об этом, приняла сию новость с грустной улыбкой и согласилась… Согласилась на такую жизнь, согласилась быть одной из многих, согласилась любить бесплатно… Только бы его не отняли у нее совсем. За это она готова была пожертвовать чем угодно… При этой мысли она внезапно вздрогнула, пожала плечами и затем кивнула сама себе: да, за это она готова была пожертвовать чем угодно… даже жизнью.

* * *

Низкорослый лупоглазый стражник с пышными усами и кривым носом привел Бандурииа, приковал его к специальному крюку возле двери и с поклоном удалился.

Мрачно оглядел Кумбар несчастного евнуха, чьи жиры повисли так укоризненно, чьи румяные щеки так побледнели. На миг старый солдат и впрямь почувствовал укол совести, но только на миг. Безумие, мелькавшее в глубине зрачков скопца, еще раз подтвердило его уверенность в том, что Алму удавил именно этот тучный недоумок – разве решился бы на сей ужасный проступок нормальный человек?

Передернув плечами, Кумбар отошел к дальней стене, предоставив варвару лично вести допрос.

Теперь, когда не было необходимости притворяться и коверкать обычную речь, Конан надеялся вызнать истину. Он тоже заметил безумие в зрачках пленника, но, в отличие от сайгада, расценил его верно: в темнице, да еще перед казнью, простому человеку трудно сохранить ясный ум, особенно – про себя не удержался Конан – если такового ума от рождения не было. Вглядываясь в безучастное лицо евнуха, варвар словно надеялся сразу увидеть в нем ответы на все вопросы, ибо – и ему бы следовало это признать перед сайгадом – беседовать снова с вонючим жирным верблюжьим горбом ему совсем не улыбалось. С досадой сплюнув на каменный пол, киммериец прислонился спиной к стене, с удовольствием ощутив ее прохладу после уличного жаркого полудня, и, стараясь говорить отчетливо и просто, произнес:

– Ты помнишь Алму?

Низкий и гулкий, будто из бочки, голос варвара вывел евнуха из оцепенения. Он взглянул пустыми глазами своими в синь, плескавшуюся меж черных длинных ресниц, да так и зацепился за нее.

Бессмысленный неподвижный взгляд узника вновь поднял ту волну раздражения, которую еле утихомирил варвар перед приходом сюда.

– Я спросил: ты помнишь Алму? – прогремел он, забыв о фарфоровой хрупкости душевнобольных.

Но, как ни странно, лицо Бандурина несколько прояснилось. Он задвигал губами, явно силясь сообразить, кто эти люди и чего они от него хотят, перевел взгляд на сайгада, потом опять на варвара.

– Алму? – прошелестел он едва слышно. – Кто это? Ал-ма… Ал-ма… Ал-ма… Помню, – неожиданно заключил евнух с согласным кивком.

Конан оживился.

– Ты видел на ее шее шелковый шнурок?

– Да, – качнулся евнух.

– Это ты его… гм-м… туда положил?

– Нет…

– А кто?

– Не зна-ю… не зна-ю… – Муть снова начинала заволакивать его глаза.

– В ее комнате кто-то был? – заторопился киммериец, опасаясь, что скопец сейчас опять впадет в прострацию.

– Н-н-е-ет…

– А зачем ты взял шелковый шнурок?

– Я был виноват, – проскрипел вдруг Бандурин почти осмысленно, – Я алкал… чужой плоти… А он не захотел… Не захотел…

– Кто он? Чего не захотел?

– Он… Красивый и отважный орленок… Моей плоти не захотел…

– Я не спрашивал тебя про орлов! Прах и пепел… Отвечай, зачем ты взял шелковый шнурок?

– Я был виноват…

– Погоди, – от внезапной догадки в груди Конана похолодело. – Так ты решил…

– Повесить преступное тело свое, – помог Бандурин оформить догадку варвара словами, затем отвел от него взгляд и блаженная улыбка расплылась по его физиономии. – О, красивый и отважный орленок… Позволь мне прилечь с тобой… Позволь лобызать ноги твои… Эрлик простит нас, тебя и меня. Он возьмет нас к себе, и мы заживем между облаками, оба такие юные, такие красивые…

Уставившись в крошечное окошко под потолком, толстяк бормотал свою околесицу с воодушевлением, пуская слюни и почесывая жирную грудь.

Но Конан уже не слушал его. Подмигнув сайгаду, который с удивлением смотрел то на него, то на евнуха, киммериец кликнул десятника стражи.

Повинуясь пристальному взгляду приятеля, справедливый Кумбар повелел снять с пленника цепи и отправить его во дворец. Теперь ему казалось, что и он знал заранее о невиновности Бандурина; только как доказать это повелителю, а главное – как объяснить то, что евнух до сих пор сидел в темнице в качестве приговоренного к смерти? А самое главное – где взять нового убийцу? Владыка непременно потребует, чтобы преступник был найден. Нельзя же оставлять безнаказанным того, кто осмелился поднять руку на святое – на то, что принадлежит императору!

Незаметно вздохнув, старый солдат покосился на киммерийца. Ни тени насмешливой улыбки, или презрения, или превосходства не увидел он на его лице, и душа сайгада дрогнула. Дернувшись вслед за Конаном к двери, он старался не думать, чья холодная костистая лапка заскреблась вдруг в груди; вернее, он отлично понял уже, чья это лапка, и сам был противен себе. Зависть – вот тот грех, который Кумбар ни прежде, ни сейчас не прощал никому. Он презирал сию слабость и в нищем, и в богатом, и в красавце, и в уроде, и вот – оказалось, что и он подвержен этому недугу… Кумбар посмотрел на евнуха. И такой-то человек встал между ним и Конаном!

Вид тучного обслюнявленного скопца мог бы вызвать отвращение и не у столь утонченного человека как сайгад; пытаясь не дышать, старый солдат прошел мимо него – падая с толстых коротких ног, цепи бренчали, но звук сей, способный осчастливить любого узника, не произвел никакого впечатления на впавшего в детство евнуха – и скользнул за дверь.

* * *

Оранжевым жарким шаром солнце неподвижно висело в небе – словно озорной мальчишка подбросил вверх апельсин, да так и не дождался его обратно. Аграпур плавился под раскаленными лучами; на плоских крышах зачахли без роды и скрючились тощие кустики; вода в наузах – бассейнах внутри дворов нагрелась так, что в ней можно было верить мясо; жизнь продолжалась только на рынке да под раскидистыми ветвями деревьев, где лежала теплая и рваная, но все же тень.

Золотой купол дворца сверкал так, что глазам было больно на него смотреть, но и не смотреть тоже больно, ибо подобной красоты не видывал и самый бывалый путешественник, коему достопримечательности мира давно уже приелись и лишь раздражали душу и мозг.

Казалось, солнечные лучи играют на куполе в веселые догонялки, и небо, увлеченное их игрой, подпускало в желтый и золотой немного яркого синего и чуть-чуть голубого. Цепочки белоснежных птиц, усеявших карниз, будто новое кружево, сплетенное мастерицами из Ванахейма, ограничивали буйную пляску цветов и оттенков. Мозаика, коей сплошь были покрыты стены дворца, отличалась более спокойными тонами, и на ней глаз, так же радуясь, отдыхал.

Если бы кто-нибудь из пробегавших мимо, спасающихся от дикой жары людей, знал, что творится сейчас за велико лепными стенами дворца, незамедлительно разнес бы новость по всему Аграпуру. Но посторонних нынче во дворец не допускали, точно так как своих оттуда не выпускали, и сие распоряжение владыки исполнялось безукоризненно, точно и безо всяких поблажек кому бы то ни было.

А суть происходящего (или, точнее, уже происшедшего) заключалась в том, что на половине императорских невест где-то между рассветом и полуднем нашли юную красавицу Хализу с кинжалом в груди.

Товарки ее, с огромными трудами выведенные из обморочного состояния, утверждали, что не видели девочку после ночи, и лишь Баксуд-Малана, которая обнаружила труп, клялась, что купалась с ней в наузе «только сей час…» Разъяренный Кумбар носился по всем этажам дворца с рычанием, достойным вендийского тигра: теперь-то было совершенно ясно – убийство совершил некто, проживающий во дворце или вхожий в него постоянно.

И, как ни хотелось сайгаду обратить свой гнев на почивавшего в своей комнатке Бандурина, сделать это не представлялось возможным – всю ночь и все утро проспал евнух на своем ложе под неусыпным присмотром двух верных Кумбару стражей. Они твердо сказали, что покоев он не покидал, и старый солдат без колебаний им поверил. Да я стоило только раз взглянуть на вялого, с отекшими глазками скопца, как становилось понятно, что кто-кто, а он точно никакого отношения к преступлению не имеет.

Иддиз рвал и метал. Когда взъерошенный, побледневший сайгад осмелился войти к нему, Великий и Несравненный чуть было не удушил его, тем самым продолжив список жестоких убийств. Ползая по ковру, Кумбар клятвенно обещал владыке сделать все, что в его силах, а также то, что совсем не в его силах, то есть найти преступника. Как его найти – он понятия не имел, но одно знал наверняка: если развить бурную деятельность, результат не заставит себя ждать. В глубине души он был совершенно уверен, что результат и в самом деле не заставит себя ждать, так как его просто вообще не будет, зато будет видимость, а это порой заменяет все остальное. И сайгад приступил к выполнению своих обещаний.

К вечеру были обысканы все покои на всех этажах (правда, с какой целью – никто не знал; и сам Кумбар толком тоже не знал). Челядь из последних сил пыталась делать лица честными, а глаза чистыми – новое появление Озаренного грозило и новыми неприятностями для одного из них, и, как в прошлый раз, каждый чувствовал раздражающий зуд в горле и постоянное желание виновато откашляться.

Когда оранжевое солнце нехотя опустилось за горизонт, Кумбар принял то единственное решение, каковое, думалось ему, не только приведет к поимке убийцы, но и восстановит безопасность во дворце: он испросил величайшего соизволения и – вызвал Конана-киммерийца.