— Эй, тише! Тише, я сказал! Все — тихо. Мы уже начинаем. Все помнят «Отче наш» наизусть, я надеюсь?

Всеобщее разочарование.

— Ну, ну, не гудите. Хорошо, тогда сейчас немного для начала споем… «Дева Мария, будь милостива ко мне».

— Ссссссеосс…

— Ну, ну, прекратите, прекратите же, наконец! Должен же я придерживаться программы, черт возьми! Тихо! Или я всех здесь запру до ночи!

Все вздрогнули. Не ждали такой суровости от этого молодого и явно неопытного преподавателя, который должен учить их ирландской народной музыке и пению, сопровождая свои занятия, как было обозначено в методических разработках, «обязательными отступлениями религиозного и общекультурного содержания, как-то: духовная поэзия, история ирландской литературы, история страны и проч.».

Класс замолк, ожидая дальнейшего развития событий.

— Ну хорошо, ребята, если вы не хотите петь, тогда почитаем очень миленький рассказик, его еще Пирс включил в свою хрестоматию. «Кэтти и ее муж». Кто-нибудь его уже читал?

— Это как у него в чашке с молоком была мышь?

— Да, да, про это. Кто читал — повторит, а кто не читал — узнает.

Шемас сам понимал, что можно было бы выбрать рассказик и поприятнее, особенно перед обедом. Но этот антисанитарный опус был рекомендован в программе по внеклассному чтению, к тому же он чем-то очень нравился ему самому еще с детства, наверное — трагической безысходностью своего финала: «Не пойму я этих мужчин! Молоко с мышью он пить не хочет, а без мыши — ему тоже не нравится».

Ребята сидели тихо, потом в классе начал нарастать шумок. Шемас понимал, что основной причиной было желание привлечь к себе его внимание, и поэтому не обижался. На первой парте толстяк Даффи усердно делал вид, что не может сдержать икоту, на задних партах — группа мальчиков из Дублина не менее усердно делала вид, что не понимает его донегольского выговора (как будто он учил язык не по тем же учебникам и пленкам, что и они!). Михал (ох уже этот Михал!) громко выкрикивал что-то по-английски, демонстративно не желая подчиняться «правилу Гэлтахта» — говорить только по-ирландски. Но Михалу, видно, никакой закон был не писан, самый младший в богатой семье, он привык, не стесняясь, обращаться к старшим с любыми вопросами.

— Шемус…

— «Шемас», Михал!

— Шемус, а вы, правда, делали такое питье из коки?

— Я не понимаю, о чем ты говоришь.

Нет, правда, я же слышал. Вы туда клали аспирин, да? В обычную коку? Вы много еще такого умеете?

— Да нет, не делал я ничего такого, не нужно мне это. Знаешь, кто я? Я дрозд!

— Шемас, если вы — дрозд, тогда я буду синица, — засмеялся обычно тихий и застенчивый Шон.

Шемас улыбнулся:

Ах, если был бы я дроздом, Я б не свистал, как дрозд, А полетел за кораблем, Что милую увез!

Кто-нибудь помнит, чьи это стихи?

Молчание.

Шемас и сам этого не помнил, кажется, их написала одна девушка, с которой он вместе учился в университете. Впрочем, неважно.

— Шемус, а вам кто-нибудь говорил, что вы ненормальный?

— Михал, я окончил школу с тремя грамотами, учился еще в музыкальной школе и, наконец, кончил университет.

— А Кэвин говорил, что вы делали какое-то особое питье из коки.

— Михал, в моем мизинце больше ума, чем в твоей голове.

— Нет, Шемус, вы правда ненормальный. Когда меня родители сюда запихивали, они мне не говорили, что я должен буду жить в одной комнате с ненормальными.

— Дурак дурака видит издалека.

— Ой, а что это вы сейчас сказали, я не понял.

— Вырастешь, узнаешь.

Михал повернулся и побежал вниз на берег.

Сейчас, вспоминая все это, Шемас понимал, что был не прав. Он не должен был подчинять себе волю этого мальчика, причем таким дешевым способом. Он окружал себя таинственностью, что делало его опасно привлекательным в глазах этого юного наглеца, который привык или к слюнявому обожанию, или к занудной морали взрослых. Как бабочка к свече, летел он к тому, чего не понимал.

— Шемус, я таких, как вы, еще не видел. А вы правда играли в группе «Горячая блевотина»? Ой, Шемус, а почему вы, когда причесываетесь, смотрите на эту стену? Зеркало же висит сзади.

— Я знаю, но в прошлом году оно было на этой стене.

— Ну, ну вы даете! Нет, вы прямо совсем ненормальный!

— Не волнуйся, Михал, во всяком случае, я не являюсь социально опасным. Ах, тебе еще только тринадцать. Учись! Вот выучишь ирландский как следует, и я тебе дам почитать мою книгу, тогда ты все поймешь.

— А вы пишете книги? По-ирландски?

— Да, и на языке англов — тоже. А потом, может быть, перейду на латынь.

— Латынь — это же мертвый язык.

— Все языки в чем-то мертвы, Михал. Слово — это смерть мысли. Ты понимаешь, что я имею в виду? Возрождаясь в звуке, мысль перестает быть мыслью и разлетается по миру в сотнях воплощений или в разных языках. Надо лишь найти точное слово.

— Что-то я не очень просек. Это вы имеете в виду, что учили в университете разные языки, да?

— Parle-vous français?

— Je ne parle pas français.

— Ой, ну опять нам это дают! Не буду есть эти помои.

— Помолчи, Михал.

— Но это же помои!

— Хотите мой горох, Шемас?

— Нет, Шон, спасибо.

— Ты грязный подлиза, вот ты кто!

— Михал, помолчи! И не плюй овощи на пол. Если они тебе не нравятся, осторожно отодвинь их на край тарелки.

— А что мы будем делать после ужина?

— Ом, а когда же у нас будет свободное время?

— Ну, может быть, после восьми.

— Вот, вот, только, смотрите, не затягивайте вашу музыку.

— Михал, если ты сейчас же не замолчишь, я тебе дам в ухо!

— А что такого?

— Ты разве не видишь, что я разговариваю с нашей хозяйкой?

— А что она вам сказала?

— Она сказала, что после ужина надо будет мыть полы на втором этаже.

— Но вы же сказали, что после восьми мы будем свободны.

— У Михала тут девочка рядом, тоже на курсах, Шемас.

— Шон, тебя кто просил? Ну и что?! А у вас, Шемус, есть девушка? Небось нету!

— А ты видел, с кем я танцевал вчера вечером на народных танцах?

— Нет, я вас вообще не видел.

— Да уж, конечно, где тебе было на меня смотреть, если ты все время прятался в кустах и курил.

— Шемус, я вообще не курю. Честное слово.

— А чью же это зажигалку я вчера нашел у нас на полу?

— Отдайте ее, это моего отца. Я ее специально взял, чтобы светить в темноте, если надо будет выйти.

— Хорошо, я ее тебе отдам, когда будем уезжать.

— Ладно, только не рассказывайте никому, пожалуйста.

— Ну, кончили, все уже поели! Все встали! Эй, не забудьте, что еще надо мыть полы! И не бегите по лестнице, осторожнее…

Глаза мои видят.

Сейчас, думая о тех днях, я не могу не вспомнить о тебе, Михал. Сомневаюсь, что ты когда-нибудь прочтешь эту книгу, но все же если она вдруг попадется тебе на глаза, знай, что в ней есть абзац, специально для тебя написанный по-английски. Может быть, хоть он привлечет твое внимание?

Так что можешь отложить в сторону свой потрепанный словарь, пусть он немного отдохнет. Я уже предвижу возмущение истинных ревнителей национальной культуры… Плевать мне на них!

Итак:

Когда господин Хумбаба, сухонький старичок, в течение многих лет занимающий пост директора закрытой школы для мальчиков, увидел юного Гильгамеша Макгрене, сердце его наполнилось ненавистью. Посвященный в тайну мальчика, он, уже стоящий на краю могилы, назвал свое чувство завистью, однако вряд ли он был прав. Боясь смерти, Хумбаба тем не менее никогда не согласился бы вновь стать мальчиком, сама мысль об этом была бы для него ужасна: за много лет работы он научился профессионально ненавидеть всех своих воспитанников, всех вместе и каждого в отдельности (исключение составляли лишь те, кто пользовался заслуженной нелюбовью юношеского коллектива). Но работа есть работа, особенно — высокооплачиваемая, и скоро Хумбабе удалось завоевать полное доверие мальчика. Весь педагогический коллектив был надлежащим образом информирован и подготовлен к тому, что вскоре в их обитель мудрости будет принят скромный и милый мальчик смешанного происхождения, который провел несколько месяцев в больнице после черепно-мозговой травмы, явившейся результатом дорожного происшествия.

Ну все, Михал, отдых окончен. И вы, фашисты, можете успокоиться, заблудшая овца возвращается в лоно родной культуры. Итак, однажды утром Патрик вновь оказался в школе. Его чемоданы отнесли в спальню, а сам он был проведен в кабинет директора. Сев на предложенный ему низенький стул, он оказался прямо под пристальным взглядом Хумбабы, который немедленно начал высматривать на его лице следы трепанации черепа. В углу комнаты на маленьком столике располагался добротный японский стереопроигрыватель, тихо и ненавязчиво напоминающий о совершенстве мастерства знаменитой фирмы. Прислушавшись, Патрик узнал Мендельсона. Это была мелодия, которую передавали по радио в ту минуту, когда он разбил чашку. На новеньких металлических стеллажах были аккуратно расставлены книги, в названия которых Патрик всматриваться не стал. Рядом со стеллажом была нарочито небрежно брошена сумка с клюшками для гольфа. Намек? Попытка напомнить о его юношеских увлечениях (Патрик однажды оказался победителем на каком-то любительском чемпионате)? Неужели этот старик мог играть в гольф?

— Итак, запомни, Макгрене, здесь будет сделано, все, чтобы ты почувствовал себя счастливым. Я надеюсь, ты не будешь одинок. Учись, это главное, я уверен, что вскоре ты сможешь порадовать нас всех своими успехами. И запомни: если будут какие-нибудь затруднения, вопросы, проблемы, постучись в эту дверь, и она гостеприимно откроется перед тобой, мой мальчик, как открывается она перед другими нашими воспитанниками.

— А что, у них обычно бывает много затруднений?

Не услышав вопроса, Хумбаба продолжал:

— Тебе еще много предстоит узнать и постичь. Поступая к нам мальчиком, ты выйдешь из наших стен взрослым мужчиной…

Ерунда какая-то! Да разве был он взрослым мужчиной, когда кончал прежде школу? Да и Салли не очень-то склонна была видеть в нем «взрослого мужчину», она столько говорила о своем брате-герое, особенно после того, как его убили во Франции, что Патрик на его фоне казался особенно юным и неопытным. Ну что же, вот и он теперь погиб смертью храбрых, но в отличие от Джорджа воскрес и теперь всем покажет! И если тут где-нибудь в округе найдется пара-тройка девочек, они увидят, что с ним шутки плохи.

Потом его долго вели по каким-то коридорам мимо высоких закрытых дверей, за которыми раздавались неясные голоса. В какой-то момент Патрик ясно услышал выскользнувшее в коридор из-за одной из дверей, слово «Галлия», произнесенное низким мальчишеским голосом.

Галлия, Галлия — это что-то античное, это из истории Рима, конечно, Галлия — это то место, где гниют кости героического Джорджа…

Вдруг одна из высоких дверей распахнулась, и Патрику ничего не оставалось, как войти. Судя по всему, шел урок математики. Его посадили с краю на свободную парту, и весь класс немедленно повернулся к нему и начал откровенно разглядывать. Патрик почувствовал, что ему тоже безумно хочется посмотреть, как выглядит этот новенький, хочется услышать, что он будет говорить, как будет держать себя…

Худенький, небольшого роста, одетый в подозрительно новую одежду, со светлыми и слишком длинными, по мнению администрации, волосами, он молча встал, когда учитель подошел к его парте.

— Как же тебя зовут? — учитель встряхнул черными кудрями.

— Гильгамеш Макгрене.

Сзади раздались смешки.

— Тихо! Макгрене. Сын Солнца? Это что, какой-то псевдоним твоего отца?

— Нет! — Патрик испугался, что его ответ прозвучал слишком резко. — Извините. Это перевод, по-нашему это имя звучит иначе.

— Понимаю, — учитель мрачно засопел. — Ну а имя Пифагора тебе, я надеюсь, знакомо?

— Это, кажется, что-то древнегреческое?

Класс замер. Все они настолько привыкли к сумме квадратов катетов, что не задумывались о национальной принадлежности человека, который первым эти катеты измерил и описал. С задних парт опять раздались неуверенные смешки.

— Ну а теорему его ты знаешь?

— Да, конечно, это про треугольники. «Сумма квадратов катетов равна квадрату гипотенузы».

— А как ее доказывают? Сможешь нарисовать?

— Ну, надо нарисовать треугольник, потом, потом еще пририсовать что-то… — Патрик вдруг понял, что начисто забыл это чертово доказательство.

— «Что-то…»; Математика — наука точная, изволь, Макгрене, это запомнить, или… — в черных глазах учителя сверкнул злобный огонек, — или можешь убираться назад к себе на Ближний Восток.

Прозвучавшая в голосе учителя ненависть удивила Гильгамеша, но потом даже обрадовала его: по крайней мере, это был первый в его новой жизни человек, который не знает его тайны и принимает его всерьез.

— Поуэр, к доске! Надеюсь, ты меня не подведешь. А ты, Макгрене, слушай и постарайся запомнить, если сможешь.

— Я постараюсь, учитель. Я просто болел долго, многое забыл.

К доске вышел высокий темноволосый мальчик с умным и добрым лицом. Скоро на темной поверхности доски возникли белые фигуры, доказывающие гениальность греческого философа. Доказательство было таким простым, что Гильгамеш удивился, как он мог его забыть.

Резкие переливы звонка известили класс о том, что урок наконец завершен и они свободны. Все быстро вскочили с мест и, толкаясь в дверях, поспешили в коридор. Патрику стало не по себе, когда он понял, что должен сейчас начать знакомиться со своими одноклассниками. Он был уверен, что непременно скажет что-то не то, и поэтому старался максимально оттянуть эту минуту. Только когда учитель молча остановился рядом с его партой и выразительно посмотрел на него, Патрик встал и покорно побрел к двери.

В коридоре его уже ждали двое:

— Ну что, будем знакомы? Тебя как зовут, Гильгамеш, да? А меня, как ты мог понять, зовут Поуэр, Джон Поуэр, но меня все зовут Бродяга, сам не знаю почему. Может, потому, что я раньше все время старался отсюда сбежать.

— А ты откуда? — спросил его другой мальчик, небольшого роста, с широкими плечами. — У тебя совсем нет восточного акцента.

— А откуда ему взяться? — Он вспомнил «легенду», которую твердо заучил, покидая больницу. — Это мой отец оттуда приехал, а сам я родился в Ирландии. Моя мать ведь ирландка.

— А она тоже врач?

— Нет, она монахиня… (О, кто меня за язык тянул!)

— Монахиня?! — сказали они в один голос. — Но как это? Ты что, шутишь?

— Моя мать — это не объект для шуток. Теперь она стала монахиней, понятно? Ее зовут сестра Бонавентура.

Мальчики смущенно переглянулись.

— А у тебя откуда такое имя?

— Гильгамеш. Так звали царя города Урука, в Месопотамии.

— Если ты не против, мы тебя будем звать просто Гилли, ладно?

— Ладно, мне все равно.

— Договорились, — сказал Бродяга, — а теперь смотри: вот этого типа зовут Лиам, он у нас просто энциклопедия, знает все на свете, включая всякую ерунду из древней истории и географии Австралии. А этот рыжий верзила, смотри, — он показал пальцем на стоящего у окна мальчика со светло-русыми волосами, — его зовут Эдан. Тоже — ума палата.

Все захихикали. Гильгамеш (простите, Гилли) не совсем понял, что тут смешного и почему Бродяга назвал этого Эдана рыжим, но засмеялся вместе со всеми.

— А ты какую музыку любишь? — «Рыжий» Эдан медленно подошел к ним.

Гилли пожал плечами.

— У нас там в нашей комнате есть хорошие диски. Мы эту комнату, знаешь, прямо с боем отбили. Устроили забастовку, пришлось им идти на попятный, И теперь это наша комната, только наша, учителя в нее просто не имеют права входить. Слушай, а ты вообще на Востоке этом был, да? Ну, ездил туда к родственникам? А то, говорят, там эта травка просто под ногами растет, рви сколько хочешь, да? А на базарах, говорят, ее тоже совершенно свободно продают, там это вообще считается нормально, да, скажи?

— Нет, не совсем так, — в первый момент Гилли не понял, о чем его спрашивают, — но у отца она иногда бывает. Сам-то он это дело не слишком любит…

— А что твоя мать про это говорит? Небось трепыхается по этому поводу?

— Ну, она… — Гилли замялся, — она человек вполне современный…

— Здорово! Надо же, и монахиня… А ты для нас прихватишь, если еще будет?

— Конечно.

— Пошли послушаем пленки — Эдан принес. Он у нас вообще по этой части ненормальный, его даже забрали в полицию в Слэне, на Роллингах. Слышал про это?

— Да, я читал про это в газетах.

Эдан смущенно улыбнулся и пожал плечами с небрежностью профессиональной кинозвезды.

— На, бери, кури, это, конечно, простые… Увы! А ты Дилана любишь?

— Дилана? Боюсь, я не слишком понимаю его стихи.

— Стихи? Ты что, это же музыкант! Ты что, не слышал о нем? Где ты провел последние десять лет, дитя?!

У Гилли не было ни малейшего желания отвечать на этот вопрос, и он ограничился презрительным смешком в адрес неизвестного ему Дилана. Да, надо быть осторожнее, это тебе не теорема Пифагора. Мысленно Гилли молился, чтобы перемена скорее кончилась.

— Ну а «Мит Лоф» тебе нравится? — настаивал Эдан.

— Не перевариваю! — Гилли надеялся, что эта тема будет наконец исчерпана.

— Да ты что?! Ты что?! Слушай!

Комната неожиданно наполнилась ревом мотоциклов, визгом и еще какими-то странными трубно-гитарными звуками Гилли инстинктивно закрыл уши руками и немедленно увидел написанное на лицах его новых друзей разочарование. Впрочем, неожиданно для себя самого он почувствовал, что в этой странной музыке что-то все-таки есть. Ведь не восемьдесят же ему лет, в конце концов!

— Ладно, порядок, Я просто не ожидал, — он опустил руки, — давай, сделай погромче!

— Психованный ты какой-то.

Гилли молча сел на пол, вытянул ноги и стал вслушиваться, мерно покачиваясь в такт. Курить ему не хотелось, но он не решился признаться в этом и теперь с отвращением втягивал в себя дым, стараясь, чтобы не проникал глубоко в легкие. Хорошо еще, что травки у них сейчас не было! Ведь небось и до этого дойдет. Неужели придется привыкать? А начни он сейчас объяснять им, что курить вообще вредно, а травку — тем более, его бы и слушать не стали. Слушать не стали… Гилли засмеялся, сейчас слушать не станут, а потом… Потом — кто знает, не зря же ему дали имя царя. Только вот куда он поведет их, этого он и сам пока еще не знал. Время, на все нужно время… Пока же, как сформулировал для себя Гилли первоочередную задачу, пока надо ко всему присматриваться и прислушиваться, а то он пока только и делал, что садился в лужу. Слушая разговоры мальчиков, понимал едва ли половину, ясно было лишь, что речь у них шла о музыке. Сам он не решался открыть рот, боясь закрепить за собой репутацию «психованного». Но, как ни странно, Бродяге, Лиаму и Эдану этот ненормальный новенький чем-то понравился, и они решили принять его четвертым в свою компанию.

И полетели дни, недели… Гилли быстро освоился в новом для себя амплуа и даже начал делать определенные успехи. Он быстро наверстал необходимый минимум как в современной музыке, так и в математике, но при этом не упускал случая поразить как своих приятелей, так и учителей редкими познаниями, Его коронным номером была история, особенно — период между войнами. Он даже сделал специальный доклад о евхаристических конгрессах, которых и в программе-то не было. Гилли объяснил, что ему в детстве все это рассказывала мать. Учитель истории относился к этим рассказам матери-монахини с понятным недоверием, которое, однако, тщательно скрывал, боясь попасть впросак. На уроках он держал себя с Гилли подчеркнуто вежливо.

Курс современной ирландской литературы тоже давал Гилли возможность отличиться, а точнее — подбавить фимиама к славе его матери. Это она, конечно, была знакома с Мартином О’Диройном, она разговаривала с вдовой Джона Макбрайда, она видела Дугласа Хайда. Чего только ей не выпало! Ах, бедная сестра Бонавентура, если бы она могла представить себе, какие подвиги приписывало ей бурное воображение одноклассников Гилли! Что там О’Диройн… Она, как передавали они друг другу шепотом в спальнях и кафельных туалетах, подложила бомбу к памятнику Нельсона, она, сестра Бонавентура, лично видела чудовище в озере Лох-Несс. А убийство Садата, это не ее ли рук дело? Мать Гилли сделалась вскоре одним из главных персонажей ночных рассказов и завоевала всеобщую симпатию, часть которой досталась и на долю самого Гилли.

Отца своего Гилли тоже решил не оставлять без дела. На его чужеземность он списывал собственное незнание многих вещей, близких и хорошо понятных мальчику его возраста. Отдельные просчеты в этой области он старался восполнять на переменах, а во время уроков блистал редкими знаниями и необычным взглядом на вещи. О нет, его вовсе не считали «психованным», его начали уважать, даже бояться.

Как это просто — добиться авторитета, выделиться в толпе. Надо лишь быть не таким, как все. Не казаться, а быть.

Наплевать на все.

Глаза мои видят… А что они видят? Так… Почему дрожит рука мол? Чего мне бояться?

Окна смотрят на мир своими темными глазницами. Металл во рту. Кусочки водорослей прилипли к пальцам. Так будем же друзьями.

Но пуще грущу, что без друга гощу Под песню кукушки в весеннем лесу… [4] {10}

Жалобы людей услыхали боги, на Гильгамеша жалобы услыхали боги, что слишком он буен, голова его, как у травы, подъята, днем и ночью он буйствует плотью, отцам Гильгамеш сыновей не оставит! Жалобу эту услышал Ану, решил создать он ему подобье, да соревнует его буйному сердцу, да состязаются, Урук да отдыхает. Жалобу эту услышали боги, взяли глины, слепили героя. Обликом он Гильгамешу подобен, но шерстью покрыто все его тело, подобно женщине он волосы носит, пряди волос его, как хлеба густые. Вместе с газелями ест он травы, вместе со зверьми к водопою теснится. Ойсин, сын Финна, его увидел, славный охотник, в лице изменился, светлый лик тьмою затмился, тоска в утробу проникла. Страшную весть он отцу поведал.

Финн, отец его, уста открыл и так ему вещает:

— Горе случилось, большая ошибка, герой чужеземный проник в наш эпос, что ему делать в ирландских сагах? Царь Гильгамеш правит Уруком, нет никого сильнее: во всей стране велика его сила! К нему идти, к царю Урука, ему расскажи о силе человека. Даст тебе он колдунью, приведи ее с собою, когда у водопоя зверье он поит, на него она наложит заклятье, покинут его дикие звери, удачной будет твоя, охота!

Сел Ойсин на белую лошадь, на белую лошадь, что дала ему Ниав, доехал он до города Урука, пред лицом Гильгамеша промолвил слово:

— Горе случилось, большая ошибка, герой чужеземный проник в наш эпос! Боюсь я его, приближаться не смею, не дает он мне счастливой охоты, зверье от меня он в леса уводит! И речь моя ни на что не похожа, каким-то странным говорю я размером, куда подевался мой стих семисложный?! О, Гильгамеш, царь Урука, прошу тебя, оставь нас в покое, зачем тебе наш ирландский эпос? Дикого человека к себе уведи ты, дай мне колдунью, пусть наложит заклятье!

Гильгамеш Ойсину так вещает:

— Иди, охотник, блудницу возьми с собою, когда у водопоя зверье он поит, пусть сорвет одежду, красы свои откроет, ее увидев, к ней пойдет он, покинут его звери, что росли в лесу с ним. Дикого человека ко мне приведи ты, да не забудь вернуть мне блудницу.

Ойсин, сын Финна, так ему вещает:

— Спасибо тебе, царь Урука, если хочешь, нас навести, ты, король наш Финн рад тебе будет, увидишь ты много прекрасных женщин, белы лицом они, волосом рыжи, сини их глаза, как влага речная. Не волнуйся, вернем мы твою блудницу!

Тут славный Ойсин на землю плюнул, вместе с блудницей в дальний путь собрался…

Ну, чтобы быть короче и все это не рассусоливать, скажу, что вся затея у них удалась, эту блудницу увидел дикий человек Энкиду, как положено, шесть дней миновало, шесть ночей миновало, неустанно познавал он блудницу. А потом они оба прибыли в город Урук. Гильгамеш же тем временем видел какой-то странный сон и, естественно, поведал о нем своей матери Нинсун. Мудрая Нинсун не дала маху, сон его ему объяснила. Это сильный товарищ, спаситель друга, словно к жене, к нему прильнешь ты, во всей стране велика его сила!

Когда Энкиду прибыл в Урук, конечно, с блудницей, у них с Гильгамешем немедленно возник какой-то спор, который затем перешел в вооруженное столкновение. Гильгамеш и Энкиду схватились, как быки сцепились, косяк сокрушили, стена содрогнулась, преклонил Гильгамеш на землю колено, успокоил он гнев, унялося сердце. Семь дней и ночей длилась их битва, даже по радио о ней передавали, фотографий много поместили в газетах, но унялося сердце буйного Гильгамеша, они поцеловались, заключили дружбу.

Спящий и мертвый схожи друг с другом — не смерти ли образ они являют? Жизнь и смерть определяют боги, жизнь и смерть лишь им подвластна, смерти дня они ведать не дали.

Где теперь Гильгамеш, царь Урука, никому ничего уж он не вещает.

Наплевать на все…

Будем друзьями. Пусть каждый делает, что захочет.

Кэвин…

Шемас познакомился с ним на островах, и они сразу как-то полюбили друг друга. Им было весело вместе, они смеялись каким-то общим, им одним понятным шуткам, говорили на каком-то им одним понятном жаргоне. Шемас был рад опять встретить его на летних курсах, хотя старался на этот раз не выделять его особенно среди других мальчиков. Михал немедленно возненавидел Кэвина и постоянно старался очернить его в глазах Шемаса.

— Вам с нами небось скучно, да? Вам, конечно, с Кэвином было веселее. А он, между прочим, говорит, что вы его в прошлом году отослали домой. Это правда, да? А что он такое сделал? Надо же, даже вас он ухитрился довести! А вы прошлой ночью куда-то ходили, я слышал. В туалет, да?

— Да нет, это я возвращался домой, гулял, на лестнице в темноте споткнулся и поэтому тебя разбудил.

— А чего вы не смотрели, куда претесь?

— Ой, Шемас, прямо как он с вами разговаривает!

— Ничего, Колум, ты за меня не волнуйся. Я ученый, последнее слово все равно останется за мной.

— Да вы ему лучше вмажьте как следует. Ему не привыкать, его и в школе все время бьют. Нет, правда.

— Не мели чепуху.

Но они все равно ее мололи. Такие милые мальчики из Дублина (удивляетесь, белфашисты? Просто я сам там провел много лет и знаю, что они ничем вас не хуже. Надеюсь, за эти слова мне не подбросят бомбу в почтовый ящик?). Шемасу тогда было почему-то жалко их всех, и он старался держать себя с ними как можно проще. Да и для ирландского языка лучше быть подемократичнее. Пусть уроки будут не такими занудными, как в школе.

— А вы вправду сами себе стрижете волосы, Шемус? А Кэвин говорил, что в прошлом году у вас была борода, но она вся сгорела в один миг, правда? А Кэвин говорил, что вы его прямо в одежде бросали в ручей.

— А ты знаешь, Михал, как называется этот ручей? Ревущий Ручей. В него прилетают купаться белые гуси.

— Но он же совсем не ревет.

— Язык у тебя длинный, Михал, да мозгов маловато.

— А тут один местный носитель языка говорил, что этой ночью вы были в пабе.

— В пабе! Я побывал во всех трех пабах!

— Теперь понятно, почему вы чуть не упали на лестнице.

— Ну что ты, в пабах по ночам теперь подают только кофе с помидорами.

— Чего-чего?

Милые шутки, милые беседы, милые прошедшие дни…

Иногда Шемасу начинало казаться, что все это мальчикам и тому же Михалу как-то постепенно приедается. Тогда он придумывал еще какую-нибудь легенду, чтобы не терять позиций. Однажды ночью он нарочно вернулся домой довольно рано, чтобы застать мальчиков врасплох. Каково же было его удивление, когда он увидел, что в половине двенадцатого все уже лежат в кроватях и в комнате потушен свет. Уверенный, что Михал еще не спит, он подсел к нему на кровать и щелкнул зажигалкой. Потом слегка потряс Михала за плечо.

— Кто?..

— Тсс… Михал, я только хотел сказать тебе. — Он осветил зажигалкой свое лицо: — Дрозды всех стран, соединяйтесь!

Михал вскочил и дико заорал. От его крика все проснулись.

— Тсс… Спокойно. Михалу просто приснился какой-то страшный сон. Ложитесь, все нормально.

Они все-таки успели заметить, что Шемас как-то не в себе, пьян, наверное.

Конечно, Шемас не думал, что Михал так испугается. Нехорошо как-то получилось… И зря он тогда перебрал… Да, теперь им будет о чем поговорить за завтраком. И эта идиотская фраза: «Дрозды всех стран, соединяйтесь!» Как это могло прийти ему в голову? Почему вообще он вдруг заговорил о дроздах? Его так называла в детстве мать за то, что он, по ее мнению, был слишком шумным и беспокойным. Потом он и сам начал так называть себя в шутку, учил стихи про дроздов… Но все это было так давно… Возможно, в детстве он и вправду походил на веселого дрозда, но с годами помрачнел, замкнулся в себе. Какой он теперь дрозд? Разве что рыжий дрозд, над которым все смеются?

На следующее утро Михал мог наконец взять реванш. Куда было Кэвину с его россказнями о событиях годовой давности до животрепещущего описания того, что произошло этой ночью:

— Тут он ко мне как бросился, прямо среди ночи, было три часа, уже светало. Бросился, сорвал с меня одеяло и начал зажигалкой его поджигать. И все время повторял и меня заставлял повторять: «Дрозды всех стран, соединяйтесь!» Нет, ну он прямо совсем ненормальный.

Чтобы обернуть все в шутку, причем в шутку заранее подготовленную и, возможно, даже согласованную с начальством, Шемас начал урок словами:

— Итак, как вы могли догадаться, темой нашего сегодняшнего урока будут птицы вообще и дрозды — в частности, разумеется, в ирландском фольклоре и литературе. Итак, Шемаса Маккуарта по прозвищу Слепой, я думаю, знают все.

Привет тебе, сладостный глас, с древа славящий свет! Увы, не увижу вовек певунью средь вечной листвы. Кто видит крылатую, тот Ирландии видит простор…

Они читали «Ах, спасибо тебе, дрозд», «Птицы крик», «Желтая выпь»… Даже для внеклассного чтения Шемас выбрал из хрестоматии жалостливый рассказ о бедных детях короля Лира (хоть и не в дроздов их превратила злая мачеха, a всего лишь в лебедей, тоже для птичьей тематики подойдет). В общем, шутка удалась.

Как ни странно, в большинстве своем мальчики знали ирландский довольно сносно, по крайней мере, понимали практически все и даже могли объясниться. Правда, речь их была какой-то скованной, деревянной, книжной (но только, конечно, не такой, как в этой книжке!). Учителя же, напротив, старались щеголять друг перед другом оригинальными синтаксическими конструкциями, архаизмами, поэтизмами, диалектизмами и всем прочим, что, как они считали, должно было сделать их речь ярче и живее. В результате — все понимали друг друга очень плохо и, случалось, переспрашивали по-английски. Срам-то какой!

Один остров и другой остров. Много-много маленьких островков. На каждом живут люди. У каждого — своя история. Ах ты, Шемас, писателишка сопливый. Что-то ничего из тебя никак не выйдет. И какого черта занесло тебя в эту организацию? Так ведь хорошо было сначала, учил детей, старался. А потом… Хорошо, хоть никого не угробил. Или они ему тоже не слишком-то доверяют? Тогда, в январе, ведь он так и не знал, что было в том пакете, который он должен был оставить на площади. Они сказали ему, что это были плакаты, но почему тогда такая таинственность? Впрочем, плакаты тоже разные бывают. Во всяком случае, никаких взрывов в тот день в их городе не было, уж он бы об этом узнал. Ах, Шемас, Шемас, брось ты все это, пока не поздно, а то мне и писать-то про тебя нечего будет!

11.00

Он медленно шел по узеньким улочкам и разглядывал старые стены домов. Какой-то прохожий обратился к нему, но он даже не повернул головы. Ноги сами несли его к реке. По Западному мосту он перешел на другую сторону, повернул налево, миновал узкий проход и оказался прямо у озера. Перед ним сиротливо возвышались стены и башни замка Магиров, который одиноко стоял на маленьком островке. Он медленно ступил на Замковый мост. День был таким жарким, что бедная рыба сгрудилась под мостом, пытаясь укрыться от беспощадных лучей солнца. Жар поднимался от песка на дороге. Он снял свитер и вступил во владения могущественного клана Магиров. Невдалеке у берега шумно плескались в прозрачной воде три юные нимфы. Одна из них, облаченная в ярко-красный купальник и, на его взгляд, чересчур полная, внимательно посмотрела на него и засмеялась.

— Вы не знаете, сколько сейчас времени?

Девушки расхохотались.

— Не знаю и знать не хочу! — глупо ответил Шемас и пошел, в другую сторону. Подул ветер, и кусты орешника на холме приветственно замахали ему. На этом холме 17 сентября 1650 года в качестве одного из достижений блистательного кромвелевского рейда был повешен епископ Макматуна. Тело его позволили убрать только в апреле.

Что тогда могло спасти его? Где мог он укрыться? Клан Магиров потерял свой родовой замок 2 февраля 1594 года, а там и пошло, и пошло… В этом замке писал свои стихи знаменитый Эохайд О’Хогуса, он же и оплакал потом позорные дни, наступившие после бегства эрлов. Он умер, как официально считается, в 1612 году, но на самом деле жизнь его кончилась тогда, когда пал клан Магиров. Тогда поэтов все уважали, считали их чуть ли не выше священников. А потом… Потом все перевернулось… Эохайд, говорят, был каким-то родственником Гилле Бриде О’Хогуса, который в монашестве принял имя Бонавентура. Он тоже писал стихи:

О, посадивший древо, узришь ли, что созрело? Плодов с ветвей прекрасных ждешь не напрасно ль красных?  [6]

и так далее…

Ученым человеком, говорят, был этот Эйвар Макматуна. Солдат и епископ. Вроде бы стихи писал. Родился в 1600 году, учился в Лувейне. Там познакомился с О’Нилом. И чего занесло его в это восстание 1641 года?

На темном асфальте лежало белое перо. Он нагнулся и поднял его. Из ворот замка вышла группа подростков, громко переговаривавшихся неприятными резкими голосами. Конечно, по-английски. Протестанты.

— Эй, привет, ребята, вы откуда? Возьмите перышко на память. Может быть, оно принесет вам счастье. — Они прошли мимо, не обернувшись.

Он вспомнил, как впервые заговорил по-ирландски на улице. Это было на автобусной остановке около музея. Прямо из асфальта вылезло несколько одуванчиков. Он сорвал один из них и бережно поднес к лицу. Чахлое соцветие прямо на глазах теряло свою пышность и яркость.

— Эй, смотрите, — крикнул он двум проходившим мимо него юношам неопределенного возраста, — смотрите, он умирает.

Они переглянулись, но промолчали. Пьяный или сумасшедший?..

— Мой бедный одуванчик, ты умер!

— Вы хотите сказать, что он завял? — спросил тот, что был, видимо, посмелее. Шемас кивнул и улыбнулся: все-таки его поняли!

— Смотрите, он уже умер.

Он подбросил одуванчик и проследил за ним взглядом. Цветок раскинулся на дороге, своим видом удивительно напоминая сраженного в бою воина.

— Ну как? Вы не хотите говорить по-ирландски? Не можете или не хотите? Вы хоть понимаете меня?

Они смущенно молчали. Шемас тоже замолчал. Да, так им общего языка не найти, ну что же, он знает и этот, основное средство коммуникации. Внутренне презирая себя за компромисс. Шемас обратился к ним по-английски:

— Вы откуда? Из Дублина, да?

— Из Слайго. Но все здесь почему-то считают, что мы из Дублина.

— А вы что, совсем не понимаете по-ирландски?

— Нет, нет, понимаем немного, конечно.

— Это очень важно. Важно знать свой родной язык. Вы согласны со мной, я надеюсь? Но теперь, увы, мало кто говорит по-ирландски просто так. Я и сам редко на нем говорю. А вы, значит, совсем не говорите, да? — В его тоне зазвучали угрожающие нотки, и в глазах бедных уроженцев Слайго появилось выражение испуга. Правильно, бойтесь, джонни паршивые, здесь вам не Париж. Здесь чуть что — пуля в живот и привет! Так небось они представляют себе нашу жизнь? А ведь и не думали, наверное, что так вот сразу попадут в лапы настоящему члену настоящей тайной организации… Шемас засмеялся своим мыслям. Один из них спросил:

— А сами-то вы свободно говорите?

— Свободно, ясное дело. Как же без свободы? Говорить всегда надо свободно, или лучше уж тогда помолчать, или умереть за свободу, как мой одуванчик. Жарко сегодня, правда?

— Мы пойдем, пожалуй, нам пора…

Так, противник отступает, не приняв вызова! Давайте, жмите отсюда, убирайтесь в свой Слайго. Здесь вам не Париж, здесь Северная Ирландия!

— Прощайте! Прощайте и не возвращайтесь в наш город! Никогда!

Но они уже не оборачивались, в их напряженных спинах был испуг и презрение. А, пусть рассказывают потом что хотят…

Шемас вернулся в город по Западному мосту и медленно пошел по Водяной улице. На углу он остановился: на стене трехэтажного серого дома увидел красные кирпичные цифры: 1731. Говорят, здесь с какой-то речью выступал Патрик Пирс. Или не в этом доме? Какая разница? Все свои речи, Шемас это точно знал, знаменитый Пирс говорил, между прочим, по-английски, а по-ирландски только стихи писал, ну и, конечно, на уроках им пользовался. Так что куда ему, Пирсу, до него, Шемаса… Наплевать на все…

Жар поднимался от песка на дороге. Он нагнулся, не удастся ли найти еще перо? Но улицы, как назло, были зачем-то чисто подметены Пойти домой? Но все равно до часу или даже до двух мать обедать ему не даст, так что волей-неволей придется искать себе какое-нибудь занятие. Авось тут еще кого-нибудь встретит…

Глаза мои видят.

С каждым днем Гилли все больше и больше втягивался в жизнь школьника, каждый шаг давался ему легче, чем предыдущий. Он по-прежнему писал старым шрифтом и никак не мог запомнить правила новой орфографии, да еще русский язык давался ему с трудом (в его молодые годы никому и в голову не могло прийти заставлять детей учить русский). В остальном же проблем у него практически уже не было, включая и математику, и музыкальные интересы его новых друзей.

Гораздо сложнее обстояло дело с новым ощущением собственного тела. Гилли по-прежнему ходил медленно и осторожно, никогда не бегал, сама мысль о возможности принять участие в дружеской драке-возне приводила его в ужас. Мальчики, казалось, чувствовали его паническую неуверенность в себе и с несвойственным детям милосердием никогда не задирали его.

У Гилли было, конечно, освобождение от уроков физкультуры, но Бродяга и другие мальчики постоянно уговаривали его сыграть в футбол или в баскетбол, или просто побегать с ними после уроков. Гилли неизменно отказывался. Стоя в одиночестве на краю футбольного поля, он остро ощущал свою неполноценность и молча страдал. Нет, дальше так продолжаться не может! Однажды он решил проверить себя, начал махать ногами, делать резкие приседания, подпрыгивать. К его удивлению, ни приступа тахикардии, ни головокружения все эти движения у него не вызвали. После этого он начал регулярно заниматься чем-то вроде гимнастики, обычно недалеко от футбольного поля, за кустами. Густые ветки, как считал Гилли, скрывали от глаз других мальчиков его жалкие попытки стать таким же, как они, а их веселые голоса придавали ему бодрости. Иногда к нему залетал мяч, тогда он руками выкидывал его назад на поле, но ударить по нему ногой почему-то не решался. Никак не мог почувствовать себя молодым.

Один раз, стоя на краю поля и наблюдая за игрой, он почувствовал в затылке сильную боль. Перед глазами поплыли черно-красные пятна, ноги вдруг сделались ватными, подогнулись, и Гилли, не успев даже вскрикнуть, повалился в заросли лопухов. Бродяга и Лиам подбежали к нему:

— Какого черта?! — мрачно сказал Гилли, когда они поставили его на ноги. Сердце билось по-прежнему ровно, с головой все было как будто в порядке.

— Ты вдруг повалился, мы подумали, ты умер.

— Конечно, умер, не видно разве? — Гилли усмехнулся. — Да, видать, не приняли меня на том свете и обратно вам вернули. — Все засмеялись, Лиам побежал на поле, а Бродяга остался с Гилли. Молча стоя рядом, он продолжал осторожно поддерживать его за локоть.

— Ну ты как сейчас, ничего?

— Нормально! — Гилли вырвал руку и сделал несколько осторожных шагов. Вроде бы все действительно было нормально, но где гарантия, что приступ не повторится? И что это было? Давление? Или что-нибудь посерьезнее? Ведь все его существование — смелый эксперимент, результат которого окончательно еще неизвестен. Да и разве имел он право на жизнь? Он умер, умер трижды и трижды воскрес по воле этого жестокого хирурга, который решил бросить вызов судьбе. У него было чужое тело, чужое имя, чужая душа. Невдалеке, на футбольном поле, раздавались веселые крики, слышался смех. Всех их создал бог, всех их зачинали отцы и вынашивали матери в утробе своей, и лишь его, Гилли, никто не зачинал и не рожал, он появился из разных отходов на хирургическом столе под скальпелем этого дьявола Макгрене. Выходит, у него и ангела-хранителя нет? От этих мыслей Патрику стало страшно и противно.

— Иди к ним, я хочу побыть один, — грубо сказал он Бродяге и, повернувшись к полю спиной, — углубился в кусты.

Найдя какой-то поваленный ствол, он сел на него и обхватил голову руками. Нет, так нельзя! Не смей раскисать! Как это говорил Макгрене: просто у него будто деревянная нога или железная рука, надо научиться ими пользоваться, вот и все. Патрик О’Хултаны, как считал он сам, прожил жизнь свою зря. Но ему был дан еще один шанс наверстать упущенное, так и надо считать.

Гилли вытер слезы, постыдно дрожавшие в уголках глаз, и решительно встал. Он жив. Он, Гильгамеш Макгрене, не пропустит жизнь между пальцами, если надо, он остановит ветер и море вычерпает ладонями.

Все теперь будет иначе. Игра только начинается. Настанет и его черед бить по воротам.