Кто это выглядывает из твоего глаза? Кто это там смотрит? Неужели это дрозд? Конечно, у каждого поэта в глазу сидит дрозд. Как же иначе? Посмотри на меня, будем друзьями…
На мраморных часах было уже начало третьего. Эти часы кто-то подарил его бабушке, Алисе Ниуайр, по случаю ее бракосочетания в 1906 году. Она потом работала медсестрой. А мать ее, значит, его прабабка, хоть вообще-то и не работала, когда в графстве Тирон была эпидемия оспы, туда поехала и, как принято говорить, «пожертвовала собой». А отец Алисы, Шон Макуайр, тоже кончил неважно, вступил в какой-то конфликт с неким Монтгомери, местным полицейским инспектором, и сразу был задержан по обвинению в убийстве директора банка, тоже, ясное дело, англичанина. Кто знает, не он ли его действительно убил? Но только этот Монтгомери недолго радовался, в ночь на Петра и Павла его подстерегли как раз возле того банка и повесили. Говорят, тогда гроза разразилась жуткая, а было все это ровненько в 1871 году. Итак, героизм у него просто в крови.
Но времена-то были иные. Люди верили во что-то, на что-то надеялись. Погибали за свободу страны своей, ради счастья внуков и правнуков. И вот они, правнуки, а счастливы ли они? Тоже машинально погибают и убивают, только уже сами не знают толком ради чего.
Он медленно встал. Пора.
Конечно, сестра Бонавентура очень изменилась. Другие монахини косились на нее, неодобрительно покачивая головами. Ее сдержанность явно ей изменила, уступив неуместной оживленности и неоправданной задумчивости. Временами она начинала смеяться каким-то одной ей слышным мыслям, а то порой садилась где-нибудь в уголке за шкафом с перевязочным материалом и молча смотрела в пространство. После того, как она два раза подряд во время удаления язвы протягивала врачу зажим вместо ножниц (хорошо еще, что не наоборот!), ее перестали допускать к сложным операциям и вся ее работа в больнице сводилась теперь к ночным дежурствам. Но и тут она явно уже не была на высоте, игнорировала, случалось, просьбы больных, увлеченно слушая по радио последние известия. В конце концов, на кратком референдуме, посвященном проблеме несоответствия сестры Бонавентуры занимаемой ею должности, представителями больничной администрации при поддержке матери-настоятельницы было единодушно решено заблудшую овцу из больницы изгнать и предоставить ей какое-нибудь другое занятие. Тут мать-настоятельница задумалась: куда же ее девать? В самом монастыре, как она понимала, сестра Бонавентура закиснет и только всю картину испортит. Да и что там делать ей? Посуду мыть или стирать она не захочет, а вести переписку, работать в библиотеке или составлять картотеку — с этим она просто не справится. Да и от устава она небось уж отвыкла. Тяжело вздохнув, мать-настоятельница взяла пачку газёт и стала рассеянно просматривать объявления. Одно из них сразу привлекло ее внимание: закрытой школе-пансиону для мальчиков срочно требовалась экономка. То, что нужно! Она резко подвинула к себе телефон и позвонила Хумбабе. Судьба Нинсун-Бонавентуры решилась в течение трех минут.
На следующее утро ничего не подозревающая сестра Бонавентура получила письмо из монастыря. Зачем? Что они ей пишут? И к чему эта официальность, ведь она совсем недавно там была и через четыре дня опять туда собиралась. Стараясь отогнать от себя недобрые предчувствия, вскрыла конверт и поднесла к глазам ряды аккуратно напечатанных строчек. Не может быть! Она-то считала, что останется в этой больнице до самой смерти! За что?! Доктор Макгрене, надо срочно рассказать ему обо всем!
Шамаш был в буфете. Увидев приближающуюся к нему Нинсун, он мрачно заказал вторую чашку кофе и молча показал ей на пустой столик в углу.
— Ну, что-то случилось, не так ли?
Она кивнула.
— Что-нибудь с нашим сыном? — В его голосе звучала желчь.
— Нет, нет. С мальчиком все хорошо. — Она явно не почувствовала этой желчи. — Доктор, это просто ужасно, но мне придется уйти из больницы.
Он внимательно посмотрел на нее и поднес к губам чашку:
— И когда же произойдет эта катастрофа?
— Через неделю. — Ее голос дрожал. — Вы знаете, я просто в ужасе… Сейчас вот получаю письмо… а там… меня, в общем, направляют куда-то работать экономкой… мой долг заботиться о детях… Мальчики эти… они оторваны от материнской ласки… и… и… мой мягкий характер… — Она заплакала.
— Значит, церковные власти вынуждают нас с вами развестись?
Она вспыхнула, и у нее на подбородке выступили багровые пятна.
— Не говорите так! Я все равно остаюсь в этом городе и буду иметь достаточно свободного времени, чтобы заботиться о нашем мальчике. Я буду часто приходить к вам, и это тоже мой долг. Я тогда это сказала не просто так, не думайте!
«Говори, говори, так я тебе, старая дура, и дам общаться с Гильгамешем», — думал тем временем Шамаш и, улыбнувшись, сказал:
— На этой неделе он как раз должен зайти ко мне на анализ крови, так что вы сможете проститься.
— Но я не собираюсь прощаться с ним! Помните, я дала вам клятву, вам-то небось не понять, что значит дать слово. Но я, к счастью для Гилли, мало похожа на вас!
— Да не волнуйтесь вы так! — спокойно сказал Макгрене, — продолжайте считать его своим сыном, ладно. Мне же легче будет. Вы с ним будете регулярно встречаться здесь. — Столь быстрая капитуляция была вызвана тем, что Шамаш вдруг подумал, что, попав в эту закрытую школу, сестра быстро найдет себе другой одинокий объект материнской заботы и постепенно сама забудет о Гилли. — А в какой именно школе вы будете работать? Дайте мне адрес на всякий случай.
Она достала из кармана письмо и опять поднесла его к сощуренным глазам:
— Тут не написано. Директор этой школы, сказано, свяжется с главным врачом отделения, значит — вам он и будет звонить.
— Хорошо, поговорим, когда все решится. Пока!
Он допил свой кофе одним глотком, быстро встал и вышел из буфета. Закрыв за собой дверь кабинета, Шамаш блаженно растянулся на кожаном диване: все складывалось как нельзя лучше! Эта чертова прилипала, наконец ему удалось избавиться от нее! Пусть теперь попробует соваться к Гильгамешу! Все равно никто ей не поверит, она теперь тут человек посторонний, вышла из доверия, раз ее отсюда вытурили. Все, пусть там пестует юных онанистов, а ему до нее больше дела нет! Нечего было соваться, куда не звали. Да, удаление этой Бонавентуры — вот недостающая карта в пасьянсе, который он так тщательно и продуманно раскладывал. А теперь Гильгамеш сможет приходить сюда хоть каждый день, и Шамаш будет спокойно беседовать с ним, не боясь назойливого внимания этой шпионки. Он не видел мальчика уже довольно давно и в эту минуту ясно понял, что успел соскучиться без него.
Лишний раз подтверждая существование телепатических связей между людьми, на столе доктора зазвонил телефон. Услышав голос Хумбабы, Макгрене нисколько не удивился, но, поняв цель звонка, растерялся, а затем пришел в ярость. Судьба просто смеялась над ним!
Перед разговором с Нинсун, в ходе которого он чувствовал себя полным идиотом, вынужденным делать вид, что даже рад произошедшему, он принял целую горсть таблеток. Но помогло это мало: сердце билось, как кошка, которую мальчишки ради смеха посадили в целлофановый пакет.
В понедельник утром, сразу после завтрака отец Хумбаба вышел к мальчикам и торжественно объявил им о прибытии новой экономки. За его спиной, смущенно улыбаясь, стояла сестра Бонавентура.
Ее вид не вызвал у мальчиков особого энтузиазма.
— Гляди, — Лиам толкнул Гилли в бок, — их там в монастыре, видать, голодом не морили.
Гилли спокойно взглянул на него и ответил:
— Это моя мать.
Да, тогда за завтраком Гилли сумел держаться со спокойным достоинством, но, оставшись один, он всерьез задумался и не на шутку испугался. До этого в его жизни, несмотря на отдельные трудности, не было серьезных препятствий. Как шар, пущенный умелой рукой по бильярдному сукну, он легко катился вперед, набирая скорость для своего нового существования. Теперь Гилли ясно понял, что был практически бесконтролен. Да, был, но теперь… Он не сомневался в том, что Нинсун прислал сюда Шамаш, и даже начал подозревать, не его ли вездесущая рука столкнула с лестницы прежнюю экономку. Как считал Гилли, Нинсун начнет встревать во все, лезть в любую щель, и конец параду. Интересно, что именно в его поведении вызовет наибольшее осуждение доктора: курение, музыка, гэльский футбол или… (но об этом Нинсун вряд ли сможет узнать). Да, еще вино! Ведь он небось мусульманин, у них-то спиртное вообще запрещено. А вдруг он сам тоже устроится в школу, например, биологию преподавать. Хумбаба вроде бы у него весь в руках. Да, решил Гилли, теперь покоя не жди и золотым денечкам настал конец!
Узнав, что на место экономки к ним поступила знаменитая мать Гилли, мальчики были просто потрясены. Сестра Бонавентура, естественно, не могла понять, чем вызван столь бурный интерес к ее скромной персоне, и приписывала его зарождающемуся религиозному чувству. На многочисленные (и совершенно неожиданные для нее) просьбы рассказать что-нибудь «из ее прошлого» она обычно отвечала лишь рассеянной улыбкой, являвшейся в глазах мальчиков подтверждением достоверности ярких рассказов Гилли. Сам же он держался с Нинсун подчеркнуто сдержанно, считая, что этим ясно дает ей понять, что планы их разгадал и на поводу у них не пойдет. В том, что Хумбаба является одним из участников сговора, он тоже не сомневался. Втайне же, как в свое время и Шамаш, он надеялся, что сестра Бонавентура найдет себе какой-нибудь иной, более достойный объект любви.
Через неделю после появления сестры Бонавентуры в школе у пятерых мальчиков были обнаружены странные симптомы, напоминавшие дизентерию. На следующий день они проявились еще у троих, а еще через два дня больше сорока учеников и четверо учителей слегли с этим же антисанитарным недугом. Впрочем, вскоре все они уже были здоровы, и что же это было, так и осталось невыясненным. Конечно, обвиняли Нинсун. Точнее — не столько обвиняли, сколько с уважением подозревали. «Она, наверное, отравить кого-то хотела, наверное, кого-то из учителей», — шепотом передавали друг другу мальчики. Гилли держал себя загадочно, не опровергал ни одной из выдвигаемых версий.
Именно после этой истории Гилли еще больше сблизился с Бродягой. Часто, поздними вечерами, когда в спальне начиналась игра в карты или в кости, они уединялись где-нибудь на подоконнике и затевали долгие беседы о «смысле жизни». Бродяга принципиально не играл ни в какие азартные игры, считая, что ему все равно никогда не повезет ни в чем подобном. Гилли же, который раньше не отказывался от таких развлечений и даже находил в них известное удовольствие, после появления в школе Нинсун начал избегать всего, что могло вызвать осуждение доктора.
Сам Бродяга мало рассказывал Гилли о своей жизни, но от других мальчиков тот знал, что Бродяга единственный сын довольно обеспеченных родителей. Правда, назвать благополучной эту семью трудно: отец сильно пил, что вынудило жену с ним расстаться. Не надеясь оформить развод, она скиталась с маленьким сыном где-то по южным графствам, потом, говорят, уже отдав Бродягу в школу, жила с кем-то в Англии, лишь изредка приезжая в Дублин. Так что в последние годы Бродяга виделся с отцом чаще, чем с матерью, но встречи эти, как сам он однажды признался Гилли, для него мучительны: отец обычно заявляется уже под хмельком и с ходу начинает поливать грязью «эту шлюху». Вообще же Бродяга не слишком любил рассказывать о себе, он вообще был немногословен, что придавало его редким словам особый вес. В классе его уважали и просто любили за добрый и мягкий характер. Глядя на него, Гилли почему-то часто ловил себя на грустной мысли, что у него так и не было детей. «Вот был бы у меня такой сын, как бы я любил его, со мной ему было бы хорошо»; — думал он, разговаривая с Бродягой. Сам Бродяга, конечно, не мог и подозревать о той глубокой отеческой нежности, которую испытывал к нему этот щупленький светловолосый мальчик с грустными, задумчивыми глазами. Впрочем, со свойственной ему душевной тонкостью он быстро понял, что в жизни Гилли было что-то, о чем он не хочет рассказывать, что-то, заставившее повзрослеть раньше времени. Он не расспрашивал ни о чем, но непроизвольно тянулся к Гилли, надеясь услышать от него что-нибудь умное, Гилли всегда выглядел уверенным в себе и спокойным; если среди мальчиков вспыхивал спор из-за места у телевизора или куска торта с вишенкой, он неизменно пожимал плечами и говорил: «Мне все равно». Именно поэтому все лучшее доставалось обычно ему.
— Слушай, ты хотел бы стать священником? — спросил его однажды Бродяга.
Гилли внимательно посмотрел на него:
— Ты почему об этом спрашиваешь?
— Ну, ты такой спокойный. У тебя внутри будто стоит глушитель. Если бы мне этот Михал говорил такие вещи, я бы просто с ума сошел…
— Михал? Да разве на таких обижаются? Ему первому трудно приходится от собственных выкрутасов. Понимаешь, такие, как он, они ведь на самом деле больше всего мечтают стать как все, больше всего боятся одиночества. Вот и получается, что он просто любой ценой хочет привлечь к себе внимание. Ты понимаешь? Так что мне обычно его просто жалко становится. Тут и священником не надо быть, чтобы понять. А о том, кем стать, я как-то еще не думал. Это мне рано еще или, может, уже поздно… Знаешь, у меня сейчас так быстро все меняется в голове, думаю, не надо спешить пока строить планы. Но вообще-то, по-моему, профессия священника — это не для меня.
— Да, я тоже так думаю. Я тоже еще не решил, кем стану, я пока еще себя не понял. Мы с тобой вообще, мне кажется, душой очень похожи. Да?
Гилли кивнул, хотя понимал, что ни о каком внутреннем сходстве не могло быть и речи. Весь этот «откровенный» разговор вызывал у него лишь чувство неловкости и стыда перед этим действительно тонким и не по годам проницательным мальчиком. А может быть, признаться ему, ну хоть частично?
— Знаешь, я должен сказать тебе одну вещь. — Гилли замялся. — Она, в общем, мне не совсем мать. И он мне тоже не настоящий отец. Ну, они мне, как бы это сказать, ну, опекуны, что ли. Настоящие мои родители умерли несколько лет назад. И вообще, я на самом деле старше, чем выгляжу, а в этом классе мне приходится учиться, потому что из-за болезни я отстал по программе.
Видит бог, все сказанное нм было правдой!
— И ты, значит, родился в Ирландии?! Не на Востоке?!
— Нет, я здесь родился. Но я родителей своих почти и не знал.
Бродяга разочарованно вздохнул. Ореол, вызванный восточным происхождением Гилли, таял на глазах. Но зато он имел мужество признаться во всем и выбрал для этого именно его, Бродягу.
— Ты все равно какой-то не такой, как все. Нет, правда.
Гилли улыбнулся и смущенно покраснел:
— Просто у меня было время подумать, себя узнать, вдоль и поперек. Ну и жизнь вообще. Мне, знаешь, многое пришлось повидать, и поэтому чувствую себя я как-то очень спокойно. Даже, пожалуй, слишком спокойно. Окружающее кажется каким-то мелким, не стоящим волнения…
— И ты поэтому не хочешь думать, кем ты станешь?
— Да, возможно, поэтому. Я хочу стать кем-то очень значительным, но конкретно еще не понял, чего хочу. Ты только надо мной не смейся.
Но в четырнадцать лет над подобными вещами смеяться не принято.
— Да, я понял тебя, — серьезно сказал Бродяга. — Тебе важно быть с людьми и вести их за собой.
— Да, я думаю, я создан именно для этого.
— Ну а потом?
— А, все равно. Главное, ведь не что ты делаешь, а как.
Я сумел победить в своей душе страх. Это очень важно. Я теперь ничего не боюсь.
— Даже смерти?
— А смерти — особенно. Ведь представь: мы каждый день умираем, чтобы на следующий день проснуться в новой жизни. Ведь это тоже своего рода смерть. И каждый новый день — это как бы новая жизнь, новое рождение. Если думаешь, что у взрослых людей меньше проблем, чем у нас, ты очень даже ошибаешься. Можно до восьмидесяти лет дожить, так ничего и не поняв. Однако жизнь — штука занятная, какой бы маленькой ни была твоя роль. Так что живи и старайся радоваться.
— Тебя послушать, подумаешь, тебе лет пятьдесят, так ты рассуждаешь.
— При чем тут возраст! — Гилли усмехнулся. — Надо просто не бояться взглянуть на себя со стороны.
— О таком легко рассуждать, на реальную жизнь это мало влияет. Все равно не знаешь, что тебе делать, что думать, как держать себя. И не очень-то я верю, что ты способен так вот надо всем подняться. Ты разве святой?
— При чем тут святость? Смотри вокруг себя, учись находить радость в мелочах. Смотри на людей не как на будущих врагов, а как на союзников, которые сами готовы протянуть тебе руку помощи. Поверь, все они не так уж плохи. И не так уж скучны. И еще, громкая музыка, курево, вино — все это пена на волне. Чем больше у человека в душе, тем меньше ему надо этакого. Конечно, смешно тебя уговаривать вообще не пить ничего, я и сам не прочь выпить иногда. Но… но когда иначе невозможно…
Бродяга молчал. Все эти нравоучения не слишком правились ему.
— А ты-то сам откуда знаешь, что надо делать, а что — нет?
— Знаю. Но не имею права тебе рассказать. Я похож на лодочку, которую оторвало от пристани. Да, я много знаю, но от этого мне не легче. Сам не знаю, куда принесет меня течение, но понимаю, что руль мой — моя честь.
— Ты говоришь прямо загадками. Я ничего не понял.
— Ну… я попробую объяснить… Когда-то, очень давно, я полюбил одну девушку, и она тоже полюбила меня. Мы с ней обычно встречались в яблоневом саду, то был ее сад, там мы были счастливы… — Гилли смутился, увидев насмешливый взгляд Бродяги. — Дурак ты. Пойми, совсем оно не так было. В общем, у нее был брат. Она его прямо обожала, боготворила, я тоже, в общем, его уважал. И он отправился совершать подвиги. А она просто мечтала, чтобы и я тоже совершил какой-нибудь подвиг. Мне же было даже странно подумать о таком, я совсем не был похож на ее брата. И мы в конце концов расстались. Потом долго не виделись, а тут вдруг получилось, что опять встретились. И мне кажется, она все это время меня ждала. И я жду, что будет дальше. Ты хоть что-нибудь понял?
Бродяга слушал с удивлением. Он вообще не подозревал, что у Гилли уже были какие-то девочки. Немного подумав, он решил, что речь об Анне.
— Что за руль, о котором ты говорил, и при чем тут честь?
— Тебе лучше не знать некоторых вещей. Для тебя же лучше. Но именно сейчас я понял, что теперь смогу, как ее брат, тоже совершить что-нибудь. И к тому же я научился смотреть на все со стороны.
— Да уж, вижу, — мрачно сказал Бродяга. — И откуда в тебе столько разных мыслей?
— Ну, если честно, помогло то, что со мной случилось. Пока лежал в больнице, чего только не передумал. Но если даже в чем-то я и ошибаюсь, пусть это будут мои собственные ошибки.
— Научиться бы так смотреть на все… Мне стоит почувствовать, что я вдруг твердо знаю, вот что надо делать, а через день-другой сам смеюсь над этим. Даже начинаю себя бояться.
Гилли улыбнулся.
— Это нормально. Ты только не робей. И не думай, что все само к тебе придет, когда ты станешь взрослым. Стать человеком — большое дело. В свое время я этого не понял, так и не сумел понять. Поверь, очень хотелось бы рассказать тебе всю мою историю, но пока нельзя. Но ты как-то сумей понять меня. Я к тебе тут больше всех привязался, честно. — Гилли помолчал. — Скажи, ты веришь в переселение душ?
— Я всему поверю, что ты мне расскажешь.
— Да нет, это я так, вообще…
Дружба. Доверие. Любовь…
Глаза мои видят. Так будем же друзьями!
Да, по моему мнению, уже пора ему выходить из дома. И по его мнению, пора. Увертюра кончилась. Девушки направо, юноши налево, раз, два, три — и поворот! Все вперед левую ногу, мах в сторону, поворот! Ох уже эти наши народные танцы! Говорят, раньше некоторые фигуры кончались вывихами. Теперь, ясно, никто так не старается.
Он стоял у сарая и наблюдал, как вверенные ему юноши совместно с вверенными кому-то другому девушками пытаются изобразить нечто в роде рила.
— Во, смотрите, Шемус стоит, стену подпирает. Вы что с нами не танцуете? Боитесь питье разлить, которым себя опять накачали?
— Пойди лучше к девочкам, Михал, потанцуй с ними.
— А чего мне с ними танцевать? Дуры вонючие…
— Ох, смотри, Михал, дождешься ты у меня!
— Ой, да, вы никак собираетесь от стены отклеиться? И упасть не боитесь? А Кэвин почему не танцует?
— Ему можно, он свое оттанцевал, все эти танцы наизусть знает.
— Подлиза ваш Кэвин и больше никто. И чего это вы его так любите?
— Тебя спросить забыл. Ладно, Михал, давай иди к остальным. Эй, все теперь станьте по четыре, попробуем «Шум болот».
— Ой, не надо! Это же просто ужас! Все ноги переломать можно. Это вообще не танец, а сплошные выкрутасы!
— Прямо тебе на заказ, Михал.
— Кэвин, это он сейчас чего сказал?
— Ничего. Иди ты…
— Шемус, а Кэвин ругается!
— Тихо! Ладно, отдыхаем. Завтра еще раз попробуем.
— А если вы ругаетесь по-ирландски, я тоже могу и не такое закрутить…
— Уймись, Михал, прошу тебя, помолчи.
Глаза бы мои его не видели…
Уфф…