… Когда рядом с нею и Никитой появилась другая, она не смогла бы сказать с точностью до минуты, но то, что она появилась было совершенно неоспоримо. Нет, внешне все осталось таким же: репетиции, ноты, переезды, города, аэропорты, вокзалы, машины, гостиницы — фешенебельные и не очень Ритм жизни был прежний. И она, следуя ему, не всегда могла позволить себе перевести дух. А когда переводила немного, то тотчас замечала некую ноту, отстраненности, едва заметную, еле слышно звучавшую сквозь все его привычные жесты, предупреждающие малейшие ее движения, и, может быть, даже и — желания. Она — в ответ — ни о чем не гадала и ничего не угадывала, а если у нее вдруг и возникала такая охота, то — только пожимала плечами, сердилась, откидывала волосы со лба, роняла нотные листы, в которые он смотрел, улыбалась невпопад и отвечала не сразу на все его заботливые расспросы. Она даже как-то отдалилась от постоянной своей спутницы — Лили. Чтобы не поддаться искушению обсудить с ней свои сомнения. Или же вдруг понять, что и Лиля тоже что-то знает и о чем то — догадывается. Быть может, о самом очевидном, о том, чего не могла видеть только она Просто, потому что — не могла видеть. Категоричность этой немощности впервые в жизни одерживала над нею верх, но она упрямо отказывалась признать столь очевидную теперь победу вечной ее соперницы и спутницы. Темноты.
Ей рукоплескала Вена. Ее восторженно принимал Брюссель. Но вечерами, бродя по нарядным улочкам этих старых, как само Бытие, европейских городов, улочкам, полным оживленного говора и улыбок, тех самых, которые она ощущала кожей и кончиками пальцев, Наталия чувствовала, что искра, то и дело вспыхивающая меж ними двумя, когда они были вместе, рука об руку, бок об бок — на сиденье ли такси, в концертном ли зале, на театральной ли сцене, — искра эта слабела, возникала, высекалась как то неохотно. И сердце от нее не так уже согревалось. Оно как-то больше ежилось от прохлады. От мятной прохлады, переходящей в мертвящий холод арктических льдов…
В венском старом палаццо отеля «Риц», в большом уютном номере с пальмовыми кадками и кабинетным роялем, установленным специально для нее администрацией, она часами сидела в углу дивана, сбросив туфли, подложив под локти валик подушки, и немигающим взглядом смотря в одну точку — то есть внутрь себя и своей мятущейся души. Если ее что то отвлекало от этой созерцательной позы — звонок, приход горничной или посыльного, — то она долго не могла прийти в себя, и движения ее приобретали какую то неточность, скованность, прежде ей совсем не присущую. Она не попадала ногой в комнатные туфли, расплескивала чай или кофе из чашки, неуверенно ощупывала стол в поисках телефонной трубки. Говорила она тоже медленнее, чем обычно, с паузами и сменой тонов голоса, словно обдумывала что-то. Он возвращался из холла с газетой в руках, с волосами, чуть влажными после дождя — в Вене в то лето часто шел дождь, — веселый, оживленный, разбрасывая вокруг искрометность шуток и еле заметную свежесть, новизну «чужести». Осязаемое присутствия третьей. Иной. Вставшей меж ними.
От него как-то странно, не очень резко, впрочем, пахло дорогим табаком и шиповником… Сочетание этих двух несхожих нот запаха тревожило и раздражало ее, но она все-таки, упорно продолжала молчать. Словно обдумывала последний шаг. Прыжок в пропасть. Летя в которую, ей не надо было закрывать глаза. Темнота была рядом с ней. Вступала в дуэт, властно опережая ее на пол — октавы. Темнота торжествовала. И пропасть была уже, в какой то мере, привычна ей. Там ведь тоже царила тьма.
В один из вечеров, прижавшись губами к его щеке и отвечая на поцелуй, она внезапно рассмеялась, решившись:
— Ты тайком от меня куришь в фойе отеля, а потом душишься «Tomorrow»? Но это женский аромат. Это духи Малгожаты Зденковой, нашей милой примы. И давно у тебя флирт с первой скрипкой?
— С чего ты взяла, что у меня с ней именно флирт?. — Твердая, теплая рука сжала ее колено, чуть приминая платье. Пальцы уверенно поднимались выше, к бедру.
Она напряглась.
— Тогда, что же? Роман всерьез?
— Любопытство. — Жар его губ, коснулся ушной раковины, мочки, виска, снова сполз на щеку, ближе к шейной впадине. — Простое любопытство, любимая. Твои духи мне нравятся больше… У меня от них крышу сносит…
— Мне надо их сменить. У меня от них на крыше мигрень. — Она оперлась спиной о диванные подушки, проведя свободной рукой по его щеке.
— На какой крыше? Солнце, ты это о чем? У нас здесь пятый этаж. — не понял он явно натянутого каламбура. Его пальцы продолжали мягко скользить по внутренней стороне ее бедра, явно намереваясь идти и далее привычным маршрутом. — Знаешь, я всяким крышам сейчас предпочел бы нашу постель. Или, на худой конец, этот диван.
Наталия поморщилась. Потерла пальцами висок. Где то там, в глубине ее раскрывался жаркий влажный лепесток. Раскрывался предательски быстро и жадно. Совсем не вовремя.
— Но Кит, если крыша это — голова, то у меня на крыше мигрень… Она меня мучает уже неделю… Любопытно, правда? — она пыталась шутить, но голос ее был напряжен.
— Очень, мое сокровище. Очень любопытно. А ты разве не знаешь, что лучшее средство от головной боли это — занятия любовью? Черт, ну каким же образом снять все это с тебя? Этот шелк, кружева… Боже мой, ты вечно меня сводишь с ума своими дамскими неожиданностями. Знаешь, а ведь мы даже можем еще успеть в ресторан. Если ты немного поможешь мне с твоими застежками. Тут я профан, каюсь!
— Разве ты не практиковался только что с Малгожатой? У нее белье из того же венского магазина, что у меня. Только размера на два больше.
— Откуда ты знаешь? — он ошеломленно затих, дерзкие пальцы замерли, но только на одно мгновение. Она сей час же уловила это мгновение, эту непрошенную ноту растерянности.
— Мне Лиля сказала. Она была в магазине вместе с ней.
— Что же наша вездесущая пани Громова там делала? Выбирала себе дорогое белье? — Его пальцы продолжали гладить ее бедра, живот: нежно, рассеянно, едва касаясь, сминая тонкий шелк, приближаясь к золотистой впадинке внизу, щедро одаривая ее теплом поцелуя, жадным, властным, почти моментально переходящим в пламя.
— Мне. Корсет. У меня спина болит, ты же знаешь! — усмехнулась она, расслабляясь под его ласками против воли. — А теперь еще и мигрень прибавилась. Даже по ночам. Словно молнии разрываются в мозгу. Мне кажется, что я тогда даже видеть начинаю.
— Видеть? Надеюсь, любовь моя, ты тогда видишь, что я делаю с тобой, когда хочу тебя всю? Всю, всю… С головы и до ног… Не будь это белье таким дорогим, я бы просто разорвал его в клочья, и все тут! — Своеволие его ласк становилось все более бесстыдным и в то же время настороженным. Словно он что то сравнивал, прислушиваясь к камертону внутри нее. Крохотному, скрытому, который отзывался на каждый его поцелуй, на каждое легкое скольжение мягких подушечек пальцев. Его голос продолжал осторожно колдовать над нею:
— Птица моя. Сокровище. Ты так похожа на мою флейту… Такая нежная, маленькая… Такая капризная. Ты вся в моей ладони. Вся — моя. Так странно. Как будто ты сделана из шелка. Хочешь, я расскажу тебе, как ты раскрываешься? Как настоящий цветок. Лепестки такие нежные, розоватый цвет постепенно переходит в пурпур. С капельками росы…
— Кит, перестань, не надо. Пять минут подожди… Нам надо поговорить о другом… Подожди! — Она перебирала пальцами его волосы, трепеща, как осиновый листок под его жадными, до сухости губами, не дающими ей сейчас ни воли движения, ни воли желаний. Больше всего на свете ей хотелось сейчас не стонать от вызванного его дерзостью неожиданного каприза страсти, а плакать и кричать. Надрывно. От настоящей боли. Разбить что-нибудь, оторвать его от себя, как ненужную кожу, или вылететь в окно невидимой, быстрой, стремительной каплей дождя. Вылететь прочь. Исчезнуть. И не возвращаться. Не возвращаться. Никогда больше.
— О чем еще мы должны говорить, любимая? — Его голос с завораживающей, хриплой модуляцией, кружащей до бездны ее голову, вернул ее тотчас в осколки реальности. — О том, что ты лучше всех? Но ты и так это знаешь… Иди ко мне… Скорее… А то я скоро начну дымиться…
— Кит, подожди…
— Нет. — Он протестующее качнул головой, на миг оторвавшись от нее. — Я не могу ждать. Ни до вечера. Ни до утра. Я сейчас взорвусь… Расслабься. Как ты упряма… Ты даже сейчас не подпускаешь меня к себе. Только разжигаешь. Так и сожжешь дотла! Капризная. В тебе нет ни капли женской осторожности собственницы, радость моя! Ты не боишься вместо своего бедного любимого когда-нибудь найти горстку пепла? — По его голосу она поняла, что он улыбается.
— А что, разве в Малгожате она есть? Осторожность? — Она поморщилась Все некстати… В висках словно кололо иглами.
— При чем тут Малго?! — с досадой скривил он губы и выпалил на одном дыхании: — Она же просто стерва в шелках! — И тотчас же спохватился. — Осторожность есть у всех баб, наверное, кроме моей птицы. Моя птица все время хочет вылететь в окно у меня из рук.
— А мой Орфей — охотник все время хочет охотиться на других птиц. Сезон открыт?
Он молчал. Тугая, звенящая тишина, пряча в своем широком покрывале пронзительное «си» и вкрадчивое «ля», плыла бесшумно над их головами, словно выжидая что-то.
— Отпусти меня, — тихо обронила она. — Он осторожно разжал объятия, по прежнему ничего не говоря. Она прижала пальцами одну из верхних застежек платья, закрывая руками горло. Жест беззащитности. Смотря прямо на нее, притихшую, пленительную в беспорядочном вихре смятой одежды, с кожей, розоватой от недавних поцелуев, он невольно зажмурился, скрипя зубами от досады. Боли? Он и сам не знал от чего…
— Мне, наверное, нужно было ничего не заметить. Так проще. Многие из нас, женщин, так делают. Закрывают глаза. Но все дело в том, что они у меня и так закрыты. Там, внутри меня, только темнота. Или — серый туман. Поволока. Ты забыл? — раздался вдруг в тишине ее голос. Глубокий, спокойный. Сопрано не взлетало вверх. Оно звучало словно в шуме дождя. Или это кровь бешено пульсировала в его висках?
— Нет. Я помню. — прошептал он каким-то странным, сорванным, голосом, где бархатная нота баритона рывком переходила в фальцет.
Она кивнула:
— Довольно. Значит, не надо никаких ненужных выяснений, деталей…Мы так хорошо понимаем друг друга, что вполне можем остаться друзьями. У меня к тебе одна только просьба: не афишируй свои новые отношения перед паном Карелом. Мы должны уважать его чувства. И кроме того, профессиональная честь обязывает. У нас контракт с Пражским. Еще более десятка концертов, гастроли по Франции. В середине августа ты уже сможешь спокойно выбирать новый путь.
— А ты?
— Я не загадываю так надолго. Если все будет без изменений, я уеду в Милан. На обследование к доктору — офтальмологу Форинарти. Пан Карел договаривался с ним давно. Ты же знаешь.
— Я поеду с тобой. — отрывисто, звучно роняя на пол слова, с нажимом проговорил он.
— Зачем? — Она пожала плечами. — Ты выбрал свою дорогу. Иди по ней.
— Я пешком пойду, хоть в Италию, хоть на край света За тобой. Это и есть моя дорога. — Он сжал пальцы в кулаки так, что костяшки их побелели. — Если ты прогонишь меня, я вернусь и буду стоять, спать, жить под твоей дверью. Пока ты снова меня не впустишь!
Она потерла пальцами виски. Покачала головой. И мягко, растягивая слова, — так ей казалось, меньше слышна была невыносимая боль, пульсирующая в висках — произнесла:
— Пойми, Кит. Я сама не смогу. Во мне вся проблема. Это мне очень больно — делить тебя с кем-то. Я не хочу неуверенности. Я была неуверенной полжизни. Слишком много. Слишком долго. Я победила неуверенность и боль музыкой, звуками. Я стала играть. Ощущать мир. Я научилась принимать ту темноту, что вокруг меня. И даже выдумывать для нее оттенки. Разные. Как одеяния, платья. Серый, молочно-жемчужный, сиреневый, черно — чернильный.
Она откинула прядь волос со лба и продолжила:
— Темнота молчаливо приняла этот наш договор, она стала шириться, не так давила на меня. Казалось, что она даже подарила мне крылья за спиной. Я могла летать. Я посмела, вопреки всем догмам, всем презрениям, толкам, пересудам даже — влюбиться, потому что встретила Тебя. Такого странного. Не похожего на других. Я как то изнутри почувствовала, что ты отлично знаешь, что такое боль, что такое — крылья за спиной, что такое — звуки. Ты тоже мог, как и я, завораживать тишину, околдовывать ее. Ты и на самом деле был для меня Орфеем. И я хотела, чтобы ты вел меня, как Эвридику, прочь из темноты Аида. Но только строго на добровольных началах, помнишь? — Она улыбнулась. — Но это было мое желание. А теперь вдруг ты сам захотел, чтобы наш договор был окончен. Я не могу не уважать твой выбор.
— Даже если этот выбор — ошибка?
Она помолчала минуту — другую, потом сжала пальцы в кулак и тотчас разжала их. Склонила голову к плечу.
— Не знаю. Тогда тебе, тем более, нужно время, чтобы понять все это… Я только не хотела бы, чтобы ты с нею говорил обо мне. Знаю, она станет любопытствовать. Хватит ли у тебя духа преподнести меня, как Галатею? Слепую Галатею? — Она повернулась к нему и, обняв его за шею, осторожно оправила воротник рубашки, потом коснулась скулы, щеки, губ, словно хотела сдуть с него какую то невидимую пылинку. Или что-то запомнить. Он тотчас жадно поймал губами ее кисть…
— Послушай, Нэтти. Но это же все — ерунда… Мимолетный каприз хотения. Самости. Себя самого — вот он я, берите, любуйтесь. Ничего это не значит, по большому счету, пойми ты!
Она согласно кивнула головой.
— Знаю. Психологи говорят, нет проблемы в мимолетной измене. Это в порядке вещей. Проблема во мне. Я — другая. Не готова тебя принять любящим не меня.
— Черт! С чего ты взяла, что я ее люблю? Много чести ей будет! Это просто мужская дурь, блажь, не знаю, что там еще… Она сама вызвала этот никчемный вихрь. Когда что то открыто предлагают трудно не взять, согласись? — Он усмехнулся, но уголки его губ дрогнули.
— В ней что-то иначе? Не так, как во мне?
— У нее простые желания. Брать, хотеть, нравиться. Потому она и сама проста, наверное. Ей были бы понятны во флейт — сюите только три первых ноты. А ты сама вся, как флейта Октава. Не все могут брать октаву сразу, ты знаешь…
— Ты что же, устал от моего совершенства? — Она вдруг рассмеялась. Как то мягко, с небольшими паузами. Оторвавшись от него, она направилась к эркеру окна, в глубине комнаты. Шаги ее были чуть неуверенны, но неточность движений скрадывалась пушистым ворсом ковра.
— Я глуп. Бесконечно глуп. Я подумал, что уже как то привык к нему.… А в нем еще столько граней.
Он двинулся за ней. Подошел сзади, мягко обнял за плечи, зарылся лицом в волосы.
— Послушай, милая, давай забудем все это… Как дурной сон. Просто — смени духи. И давай переедем в другой отель.
— Хороший совет. Но я лучше перееду к Лиле. Она обрадуется. Говорит, что Арс без меня тоскует, иногда скулит. Нарушает тишину. Это плохо. Я вот сейчас поднимусь к ним на седьмой этаж, а ты немного позже пришли мои вещи к ней в номер, хорошо? — Она мягко высвободилась из его рук и направилась в спальню. — Я сейчас соберу сумку… — Заскрипели дверцы гардероба, ему послышалось, что она сбросила с ног туфли и стала ходить по комнате босиком: — легко, еле слышно, словно на цыпочках. Он заглянул в комнату, остановившись в дверях, уцепившись рукою за косяк. Так все и было. Босая, в струящемся легком кремовом платье из шифона, она стояла у туалетного столика и собирала в несессер флакончики, тюбики, расчески, щетки, помаду. Разную дамскую мелочь. Собирала совершенно спокойно, невозмутимо. Будто ничего не происходило. Не рушилось. Не останавливалось в этот момент.
— Нэтти, черт тебя побери! Прекрати! — Его голос разорвал напряженное затишье вокруг так, как внезапная молния в небе разрывает тяжелую грозовую тучу. — Она невольно вздрогнула. Ее немигающий взгляд был устремлен в зеркало. Сквозь него, сквозь все пространство комнаты. Он вдруг увидел, что из нижней ее губы течет крохотная струйка крови.
— Кит, мы с тобой и говорим уже два часа. По-моему, все совершенно ясно. И давно ясно. — Она облизнула губу и снова закусила ее. — Я сейчас уйду. — тихо проговорила она.
— А что же ты прикажешь делать мне?
— Напейся. Так тебе будет проще заснуть. В баре, в гостиной, еще оставался хороший «Хенесси». — просто и серьезно ответила она. И вздохнула:
— Смотри, только не проспи завтрашнюю репетицию. — Сказав это, она подошла к двери с сумкой, из которой торчали уголок банного полотенца, махровый халат, пакет с бельем, изящный несессер от Гуччи и нотная тетрадь в малиновом переплете.
— Ты хоть когда-нибудь о чем-нибудь жалеешь, птица? — усталым, глухим, безнадежным голосом проронил он, отстраняясь от двери и пропуская ее.
— В данный момент я жалею только об одном. О том, что меня больше никогда ни коснутся ничьи руки, кроме рук врача. Слава богу, что до гробовщика еще далеко. Это хоть немного утешает. Пока. — Она обернулась в дверях, изящно махнула кистью руки. — Я позвоню тебе утром. Не проспи, Казанова! — И тут ему показалось, что он услышал немыслимое. Совершенно немыслимое. А именно то, что она опять — рассмеялась…