Оазисы чувственности и интриг – московские салоны 20–30-х годов прошлого века
Вместе с Москвой рабочей, хозяйственной, партийной жила Москва театральная, музыкальная, пьющая, гулящая – Москва 20–30-х годов. В этой другой, необычной Москве властвовала богема: писатели, поэты, музыканты, актеры, художники. С ними находили вдохновение партийные вожди, наркомы, чекисты, военные и дипломаты, наши и иностранные. Дружить с ними было модно и престижно.
Центром этой красивой богемной жизни стали московские салоны. Там собиралась творческая и присоединившаяся к ней разночинная публика, там всегда можно было почувствовать настроения, узнать, кто что делает, кто с кем в каком конфликте, каких отношениях, кто кого оставил и кто с кем сошелся. Атмосфера там была шальная. Знакомства заводились быстро, симпатией проникались с первого взгляда, в первый же вечер определялись объекты сексуального поклонения. Оттуда по Москве расползались слухи, анекдоты, «ударные» словечки, манеры, стиль, мода. Самые известные московские салоны тех лет держались на привлекательности хозяек – Зинаиды Райх, Лили Брик и Евгении Фейгенберг-Хаютиной, жены тогдашнего наркома внутренних дел Николая Ежова, от упоминания которого знавшим его людям становилось тоскливо и страшно. А хозяйки на удивление были хороши: яркие брюнетки – Зина и Женя, и огненно-рыжая Лиля, все в общении легкие, все модные, сообразительные, и притом сексуально-одаренные.
Зинаида Райх, sex appeal
Зинаида Райх, жена Всеволода Мейерхольда, мэтра новаторской режиссуры, работала в его театре – Театре Мейерхольда. Этот театр он, по сути, бросил к ее ногам – из-за нее ушли великая Мария Бабанова, Эраст Гарин, Сергей Эйзенштейн. Но посредственная театральная актриса Зинаида Райх была великой женщиной. Сергей Есенин, первый ее муж, расстался с ней через два с половиной года, а продолжал любить до конца жизни, ненавидя ее. Не мог простить за тот обман, будто он у нее был первый. Оказалось, и Мейерхольд не последний. Сколько их, поклонников из элиты, вилось вокруг нее.
Человек из того времени, музыкант вахтанговского театра Борис Елагин, не скупился на подробности: «Райх была чрезвычайно интересной и обаятельной женщиной, обладавшей в очень большой степени тем необъяснимым драгоценным качеством, которое по-русски называется „поди сюда“, а на Западе известно под именем sex appeal. Всегда была она окружена большим кругом поклонников, многие из которых демонстрировали ей свои пылкие чувства в весьма откровенной форме.
Райх любила веселую и блестящую жизнь: вечеринки с танцами и рестораны с цыганами, ночные балы в московских театрах и банкеты в наркоматах. Любила туалеты из Парижа, Вены и Варшавы, котиковые и каракулевые шубы, французские духи, (стоившие тогда в Москве по 200 рублей за маленький флакон), пудру Коти и шелковые чулки… и любила поклонников. Нет никаких оснований утверждать, что она была верной женой В. Э. (Мейерхольда. – Э. М.), – скорее есть данные думать совершенно противоположное. Так же трудно допустить, что она осталась не запутанной в сети лубянской агентуры… Общительная и остроумная (у нее был живой и острый ум) Райх была неизменно притягательным центром общества. И привлекательность и очарование хозяйки умело использовали лубянские начальники, сделав из мейерхольдовской резиденции модный московский салон с иностранцами».
К созданию такого салона приложил руку Яков Саулович Агранов, начальник секретно-политического отдела ОГПУ, впоследствии заместитель наркома внутренних дел. Всеволод Мейерхольд в письме драматургу Николаю Эрдману называет состав художественного совета своего театра. И в этом совете – Агранов, имя которого упоминается с большим уважением. Дружили они, Мейерхольд и Агранов. У них был свой круг общения.
И вновь спешу к свидетельству современника:
«…Московская четырехкомнатная квартира В. Э. в Брюсовом переулке стала одним из самых шумных и модных салонов столицы, где на еженедельных вечеринках встречалась элита советского художественного и литературного мира с представителями правительственных и партийных кругов. Здесь можно было встретить Книппер-Чехову и Москвина, Маяковского и Сельвинского, знаменитых балерин и певцов из Большого театра, виднейших московских музыкантов так же, как и большевистских вождей всех рангов, за исключением, конечно, самого высшего. Луначарский, Карахан, Семашко, Енукидзе, Красин, Раскольников, командиры Красной Армии с двумя, тремя и четырьмя ромбами в петлицах, самые главные чекисты – Ягода, Прокофьев, Агранов и другие – все бывали гостями на вечеринках у Всеволода Эмильевича. Веселые собрания устраивались на широкую ногу. Столы ломились от бутылок и блюд с самыми изысканными дорогими закусками, какие только можно было достать в Москве. В торжественных случаях подавали приглашенные из „Метрополя“ официанты, приезжали цыгане из Арбатского подвала, и вечеринки затягивались до рассвета. В избранном обществе мейерхольдовских гостей можно было часто встретить „знатных иностранцев“ – корреспондентов западных газет, писателей, режиссеров, музыкантов, наезжавших в Москву в середине и в конце 20-х годов.
Атмосфера царила весьма непринужденная, слегка фривольная, с густым налетом богемы, вполне в московском стиле времен нэпа. Заслуженные большевики, командиры и чекисты ухаживали за балеринами, а в конце вечеров – и за цыганками, иностранные корреспонденты и писатели закусывали водку зернистой икрой и вносили восторженные записи в свои блокноты о блестящем процветании нового коммунистического общества, пытаясь вызывать на разговор „по душам“ кремлевских комиссаров и лубянских джентльменов с четырьмя ромбами на малиновых петлицах. Тут же плелись сети шпионажа и политических интриг.
Сейчас может создаться впечатление, что квартира Мейерхольда была выбрана руководителями советской тайной полиции в качестве одного из удобных мест, где с помощью всевозможных приятных средств, развязывающих языки и делающих податливыми самых осторожных и осмотрительных людей, можно было с большим успехом „ловить рыбку в мутной воде“.
Но только ли инициатива Лубянки была в этом шумном, суетном образе жизни В. Э.? Был ли это приказ по партийной линии знаменитому режиссеру, в течение всей первой половины своей биографии отличавшемуся исключительной скромностью и сдержанностью во всем, что касалось его личной жизни? К сожалению, это было не так. Советско-светский салон под сенью ГПУ вошел в быт Мейерхольда лишь как следствие. Причиной же этой разительной перемены в его жизни, так же как и перемены в нем самом, была его вторая жена Зинаида Райх…»
Кончила Райх плохо. После ареста Мейерхольда, обвиненного в сотрудничестве с право-троцкистской организацией и во враждебной театральной деятельности, спустя два месяца, 14 июля 1939 года, ее зверски убили в той же четырехкомнатной квартире в Брюсовом переулке, где столь недавно славно шумели «салонные» страсти. 17 ножевых ударов – бедная женщина! Еще был жив Мейерхольд – его расстреляют 28 января 1940 года. Но уже не было Маяковского, Раскольникова, Ягоды, Агранова, Енукидзе, Красина и многих других завсегдатаев ее дома. Она уходила последней. Кончился салон.
Не исключаю, что Райх в каких-то случаях помогала Лубянке. Впрочем, так же, как Лиля Брик, хозяйка другого салона, человек, дорогой Маяковскому.
Лиля Брик, тоже sex appeal
У Маяковского, на Таганке, встречали новый 1930 год. Журналист-историк В. Скорятин достаточно полно воспроизводит то застолье, которое было так похоже на множество других в салоне Маяковского – Брик: «Сыпались остроты. Сочинялись стихотворные экспромты. На стенах пестрели шутливые лозунги… Собралось немало гостей: Асеевы, Каменский, Мейерхольд, Штернберги, Шкловский, Кассиль, Лавут, Полонская, Яншин… Среди этих давних знакомых был и Я. Агранов».
Опять Агранов, свой в среде писателей, режиссеров, актеров. Его и звали там просто и мило – «Янечка», «Аграныч». Его не тяготились, зная, где он работает, его охотно принимали. И общением с ним дорожили.
Конечно, к Лиле Брик шли не на Агранова, а на Маяковского, на нее саму, на ее именитых гостей. Только муж ее, Осип Брик, оставался в тени. Так и жили одной семьей в одной квартире в доме 13/15 по Гендрикову переулку – Маяковский, Лиля и Осип. Она даже условие поставила: «Всегда ночевать дома, независимо от других отношений. Утро и вечер должны принадлежать нам, чтобы ни происходило днем».
История отношений и любви большого поэта современности Владимира Маяковского и Лили Брик увековечена в десятках повествований и воспоминаний. И во всех эта трагически неразрешимая любовь заканчивается самоубийством поэта. Хотя стрелялся он из-за Вероники Полонской, мхатовской красавицы, за этим выстрелом незримо стояла тень Лили Брик. В предсмертном письме крик, обращенный к ней: «Лиля – люби меня!»
Она, конечно, поклонялась ему как гению стиха и любила по-своему. Но и ее любили многие. Свою женскую силу она почувствовала еще девочкой, с того момента, когда Шаляпин, увидев ее с сестрой на Тверском бульваре, раскатисто-вальяжно протрубил: «Боже, какие прелестные создания!» Рыжая, большеглазая, она, дочь известного московского юриста Юрия Кагана, забеременела в шестнадцать. По тем временам – это было вызывающе сильно. Перепуганные родители сделали все, что нужно, но детей она уже не могла иметь. И это делало ее свободной для секса как никогда. С того времени в ее жизни один роман спешил сменить другой. Лишенная всяких предрассудков и условностей, интеллектуально раскрепощенная, манящая какой-то тайной, деликатная и воспитанная, легко болтающая на немецком и французском, – она сводила с ума. Восхитительно одевалась и замечательно пахла, – по воспоминаниям любовников. Ее откровенное кредо: можно любить кого угодно, когда и где угодно, но без уз! Вот чего не мог понять Маяковский: без уз!
А вот другое, сказанное ею: «Надо внушить мужчине, что он замечательный, или даже гениальный, но что другие этого не понимают. И разрешать ему то, что не разрешают ему дома. Например, курить или ездить куда вздумается. Ну, а остальное сделают хорошая обувь и шелковое белье». Это ее техника обольщения.
Но такая она вызывала ревнивое раздражение. У той же Анны Ахматовой, которая о ней: «Лицо несвежее, волосы крашеные, и на истасканном лице – наглые глаза». Но муж Ахматовой – Николай Пунин Лилиной постели не избежал.
Пожалуй, Лилин поэтический вкус был безупречен. Для Маяковского в поэзии она высший судия. Впрочем, как и для других пишущих, ставших потом известными. К ней и тянулись. Когда Лиля со своими мужчинами въехала в новую квартиру в Гендриковом переулке – заслуга Маяковского, – она там оборудовала уютную гостиную-столовую. И каждую неделю в ней заседала редколлегия журнала «ЛЕФ» («Левый фронт искусств»), потом «Новый ЛЕФ», которую возглавлял Маяковский. Редакционные посиделки быстро переросли себя. Уже собиралась публика разная, но талантами меченая. Слава богу, для истории оставил свидетельства Василий Катанян, ставший, по его словам, душеприказчиком Лили Юрьевны: «Народу бывало много всегда. Все трое притягивали к себе людей, это был „литературный салон“, выражаясь языком прошлого или настоящего. Но в двадцатые годы, в борьбе за новый быт и новые отношения, слово „салон“ презирали, и это был просто „дом Бриков и Маяковского“, где собирался литературно-артистический люд, где поэты читали только что написанные стихи, где хозяйкой салона… была Л. Ю. (Лиля Юрьевна. – Э. М.), а главной фигурой, разумеется, Маяковский… Самая большая комната в квартире была всего четырнадцать метров, и непонятно, как в нее набивалось огромное количество народу в дни, когда поэт читал новые стихи. Правда, круг людей, которые посещали их квартиру, постоянно менялся в силу всевозможных дел, связывавших хозяев с нужными людьми. Сегодня искусствовед Николай Пунин, завтра журналист Михаил Кольцов или кинорежиссер Борис Барнет, американский писатель Синклер или актеры японского традиционного театра „Кабуки“… А просто хорошие приятели, портнихи, врачи, родные или приезжие?».
Чекисты бывали там не забытыми гостями. И вниманием пользовались. Как уже упоминавшийся Агранов, как Горожанин, весьма культурный и образованный спецпрофессионал, как резидент советской разведки в Париже Волович по приездам в Москву, и другие, не менее значимые фигуры ОГПУ. Люди из разведки больше общались, отдыхали душой, а принадлежавшие к секретно-политической службе, Агранов прежде всего, – впитывали разговоры и мнения. Это уже для аналитических докладов о настроениях интеллигенции.
Многие догадывались об этом, но не терзались присутствием чекистов. Собеседники они были интересные. Уж никак не глядящие исподлобья и не взвешивающие каждое слово. И за каждым дела, окутанные тайной. Поэтому, с почтением к ним. Поэтому и слетело в момент вдохновения из уст Эдуарда Багрицкого: «Механики, чекисты, рыбоводы, я ваш товарищ, мы одной породы…» А Бабель, тот вообще собирался писать роман о чекистах. Правда, стоило это ему потом головы. Удивительно, но все поэты и литераторы, дела которых вел Агранов, – Клюев, Ганин, Мандельштам, Васильев, – никогда не переступали порог этого салона, о котором Лидия Чуковская язвительно скажет: «Салон, где писатели встречались с чекистами».
Но в центре Лиля, привечавшая таланты, избиравшая себе любовников. Наблюдая занятную ситуацию, поощрительно кивал Агранов. Нет, он в любовниках не числился. В друзьях, да. Семейный друг, душевный. Но любовные интриги почитал. Сколько их было у Лили? Самые яркие, оставившие след, – с кинорежиссером Кулешовым, с главой Дальневосточной республики Краснощековым, с чекистом Горожаниным.
Лев Кулешов, красавец на американский лад, мэтр советской кинорежиссуры, как и Маяковский, был ярым фетишистом, что Лиля Юрьевна находила очень забавным. Если у Маяковского фетиш эротизма – черные чулки, держащие образ в его любовной лирике, у Кулешова – женские ноги и собаки. Изображением и тех и других он перебивал киношные сюжеты. Известная актриса и через семьдесят лет вздрогнула, вспомнив кулешовский вопль на съемочной площадке: «Подтяните чулки! Если хотите сниматься в кино, купите себе новые подвязки!» Кулешов «запал» на Лилины ноги, и загорелся роман, бурный и нескрываемый. Пораженная жена Кулешова чуть не полезла в петлю, на что Лиля изрекла: «Бабушкины нравы». Вот такие салонные страсти терпел Маяковский.
Лиля Брик сама становилась фетишем для своих любовников, волнующим не только аурой тела, но и осязаемостью вещичек, что были на ней. Советское производство не успевало за ее вещественными желаниями, и Запад был свет в окне. Маяковскому, отправляющемуся в деловую поездку в Берлин и Париж, она педантично перечисляет то, что он должен купить для нее, что должно быть на женщине ее круга.
«В Берлине:
Вязаный костюм № 44 темно-синий (не через голову). К нему шерстяной шарф на шею и джемпер, носить с галстуком.
Чулки – очень тонкие, не слишком светлые (по образцу)…
Синий и красный люстрин.
В Париже:
2 забавных шерстяных платья из очень мягкой материи.
Одно очень элегантное, эксцентричное из креп-жоржета на чехле. Хорошо бы цветастое, пестрое. Лучше бы с длинным рукавом, но можно и голое. Для встречи Нового года.
Чулки. Бусы (если еще носят, то голубые). Перчатки.
Очень модные мелочи. Носовые платки.
Сумку (можно в Берлине дешевую, в К.D.W. (известный большой универмаг. – Э. М.).
Духи: Rue de la Paix, Mon Boudoir и что Эля скажет (сестра Лили Брик – Эльза Триоле, известная в те годы писательница, которая жила в Париже. – Э. М. ). Побольше и разных. 2 кор. пудры Аrax. Карандаши Вrun для глаз, карандаши Нaubigant для глаз».
Ну и, конечно, автомобиль. Маяковский, которому удалось заключить договор на сценарий для Рене Клера и получить предварительный гонорар, купил ей «Рено». Светло-серый, с черными крыльями. Тот, что она хотела: «Машина лучше закрытая – сonduite interiere – со всеми запасными частями, с двумя запасными колесами, сзади чемодан». И к ней – «игрушку для заднего окошка, часы с заводом на неделю, автомобильные перчатки, всякую мелкую автомобильную одежу». Она быстро освоила вождение. И в 1929 году считалась в Москве второй женщиной за рулем. Первая была жена французского посла.
Элегантная одежда, макияж, автомобиль – все у Лили было. Денег для любимой женщины Маяковский не жалел. Она и не тяготилась ролью содержанки. Его Лиля, любимая многими, задавала жизненный стандарт потребления для советской элиты. Она провоцировала ее на обладание вещами и демонстрировала собой образ желаемой женщины, к которому нужно стремиться. Впрочем, как и Зинаида Райх. И это находило отзвук. Не только у Агранова, у его красавицы-жены, но и у деятелей более высшего уровня, и, конечно, их жен. Речь не о Генрихе Ягоде, наркоме внутренних дел, любителе жизни, а, допустим, о жене Молотова, второго человека во власти, – Полине Жемчужиной, эффектно выглядевшей, но и много сделавшей для производства женских «маленьких радостей» в Советском Союзе.
Агранов действительно был своим в салоне Маяковского и Лили Брик. И когда случилась трагедия, – застрелился поэт, – Агранов не исчез из окружения Лили. Более того, он замыслил «литературную операцию», чтобы имя Маяковского вошло в революционную историю страны, а его поэзия «работала» на новое мировоззрение граждан. Главные лица в этой операции – Лиля Брик и Сталин. В ноябре 1935 года после долгого разговора с Аграновым, Лиля пишет вождю.
«После смерти Маяковского все дела, связанные с изданием его стихов и увековечиванием его памяти, сосредоточились у меня.
…
Прошло почти шесть лет со дня смерти Маяковского, и он еще никем не заменен, и как был, так и остался крупнейшим поэтом революции. Но далеко не все это понимают. Скоро шесть лет со дня смерти, а Полное собрание сочинений вышло только наполовину, и то в количестве 10 000 экземпляров.
Уже больше года ведутся разговоры об однотомнике.
Материал давно сдан, а книга даже еще не собрана.
Детские книги не переиздаются совсем.
Книг Маяковского в магазинах нет. Купить их невозможно.
После смерти Маяковского в постановлении правительства было предложено организовать кабинет Маяковского при Комакадемии, где должны были быть сосредоточены все материалы и рукописи. До сих пор этого кабинета нет.
…
Года три тому назад райсовет Пролетарского района предложил мне восстановить последнюю квартиру Маяковского и при ней организовать районную библиотеку имени Маяковского.
Через некоторое время мне сообщили, что Московский совет отказал в деньгах, а деньги требовались очень небольшие.
…
Неоднократно поднимался разговор о переименовании Триумфальной площади в Москве и Надеждинской улицы в Ленинграде в площадь и улицу Маяковского, но и это не осуществлено.
Это основное. Не говоря о ряде мелких фактов, как, например: по распоряжению Наркомпроса из учебников по современной литературе на 1935 год выкинули поэмы „Ленин“ и „Хорошо!“. О них не упоминается.
Все это вместе взятое указывает на то, что наши учреждения не понимают огромного значения Маяковского – его агитационной роли, его революционной актуальности.
Недооценивают тот исключительный интерес, который имеется к нему у комсомольской и советской молодежи.
Поэтому его так мало и медленно печатают, вместо того чтобы печатать его избранные стихи в сотнях тысяч экземпляров.
Поэтому не заботятся о том, чтобы – пока они не затеряны – собрать все относящиеся к нему материалы.
Не думают о том, чтобы сохранить память о нем для подрастающего поколения.
Я одна не могу преодолеть эти бюрократические незаинтересованности и сопротивление – и после шести лет работы обращаюсь к Вам, так как не вижу иного способа реализовать огромное революционное наследие Маяковского. Л. Брик».
Кажется, будто Агранов водил ее рукой. А потом письмо передали в секретариат Сталина, и Агранов поспособствовал, чтобы оно поскорее оказалось на столе у адресата. Реакция последовала незамедлительная. Сталин начертал программную резолюцию, круто изменившую посмертную судьбу Маяковского: «Ежову!.. очень прошу… обратить внимание на письмо Брик. Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям – преступление… Свяжитесь с ней (Брик)… Сделайте, пожалуйста, все, что упущено нами. Если моя помощь понадобится, я готов». В начале декабря слова Сталина из этой резолюции опубликовала «Правда». Страна услышала сталинскую оценку поэта.
И Маяковский «зазвенел»: его стихи заговорили миллионными тиражами, их «ввели» в школьные программы, ему посвящали литературоведческие исследования. Скоро он стал одним из символов советской эпохи, притягательным для того поколения молодых: «…Читайте, завидуйте! Я – гражданин Советского Союза!»
Со временем публика совсем забыла, а ей и не напоминали, что был и другой Маяковский – певец всепоглощающей страсти. Иногда от тоскливой безысходности, когда Лиля с Осипом занимались любовью, а его, Володю Маяковского, «брутального» мужчину, запирали на кухне. «Он рвался, хотел к нам, царапался в дверь и плакал», – на склоне лет исповедовалась Лиля Юрьевна. Не тогда ли, от бессилия за дверью, выплеснула истерзанная душа:
Сексуальная тоска гнала его порой из Москвы, туда, на Запад, в Европу, в Америку. И там накатывалось неудержимое:
Все же остался верен Владимир Владимирович классовому чутью, даже в свободной любви.
Но Агранов, втянув Лилю в процесс увековечивания памяти Маяковского, по сути, спас ее от ареста в 1936 году. Вот, что этому предшествовало.
После смерти поэта Лиля скоро сошлась с красным комбригом Виталием Марковичем Примаковым, нередко посещавшим еще их с Володей вечера. Он был крупный военный, и для Лили это оказалась интересная партия. В начале 30-х он обзавелся кооперативной квартирой на Арбате – просторной, в несколько комнат. И Лиля с Осипом (опять с Осипом), покинув Гендриков переулок, переехали к нему. Так и жили втроем – только вместо Володи Маяковского теперь уже Виталий Маркович.
Салонная жизнь продолжалась. Появились новые действующие лица – друзья Примакова, герои Гражданской войны. Тухачевский, Егоров, Уборевич, Якир… Новый 1937 год встречали большой компанией. Лиля придумала маскарад. Тухачевский нарядился бродячим музыкантом и играл на скрипке. Он ведь и неплохой скрипичный мастер был. Примаков выступал как мушкетер, Якир – под личиной короля треф. А Лиля – русалка, распущенные рыжие волосы, ночная рубашка с пришитыми картонными рыбками. На фотографии, оставшейся с того памятного вечера, они живописны, улыбаются, пенится шампанское в бокалах… Веселая новогодняя ночь. Для большинства – последняя. Чувствовали они, что их ждет? В чем грешны были, по мнению властителя?
Ну, конечно, разговоры о безграмотном Ворошилове, туповатом Буденном, о сомнительной политике Сталина, об убийстве Кирова, об этих троцкистско-зиновьевских блоках и начавшихся судебных процессах. В выражениях не стеснялись. Язвительно интеллигентных, но от того еще более разящих. Они-то и выпархивали за пределы этого арбатского салона.
Все участники того новогоднего вечера из военных были арестованы в наступившем году и проходили по делу о так называемом военно-фашистском заговоре. Ежовское НКВД слепило заговор военных достаточно споро, суд оказался еще более скорый. И в июне 1937 года их расстреляли: Лилиного гражданского мужа Примакова, Тухачевского, Якира, Уборевича, Егорова, Корка, Путну, Эйдемана, Фельдмана.
Лилю не тронули. Формально она не была женой Примакова. Правда, это вряд ли остановило бы НКВД. Здесь иное. Аресты продолжались. Подручные Ежова готовили списки новых кандидатов на репрессии, а тот показывал Сталину. Однажды в ряду имен деятелей культуры, а Лиля проходила в НКВД по этой категории, Сталин увидел и ее фамилию. Вычеркнул:
– Не будем трогать жену Маяковского.
Спасибо Агранову. Ведь это он намертво связал ее с именем поэта. И эта связь так весомо прозвучала два года назад в письме вождю. Он и читал его как обращение законной жены.
Михаил Кольцов, главный редактор «Огонька», известный советский журналист, арестованный НКВД, в своих показаниях на допросе 31 мая 1939 года ломает образ Лили Брик, созданный Аграновым: «Брик, Лили Юрьевна, являлась с 1918 года фактической женой В. Маяковского и руководительницей литературной группы „Леф“. Состоящий при ней ее формальный муж Брик Осип Максимович – лицо политически сомнительное, в прошлом, кажется, буржуазный адвокат, ныне занимается мелкими литературными работами. Л. и О. Брики влияли на Маяковского и других литераторов-лефовцев в сторону обособления от остальной литературной среды и усиления элемента формализма в их творчестве. Дом Бриков являлся ряд лет центром формализма в искусстве (живописи, театра, кино, литературы). После смерти Маяковского в 1930 г. группа лефовцев, уже ранее расколовшаяся, окончательно распалась. Супруги Брики приложили большие усилия к тому, чтобы закрепить за собой редакторство сочинений Маяковского, и удерживали его в течение восьми лет. Хотя выпуск сочинений затормозился, но Брики предпочитали не привлекать посторонней помощи, так как это повредило бы их материальным интересам и литературному влиянию. Брики крайне презрительно относились к современной советской литературе и всегда яростно ее критиковали. В отношении Маяковского Л. Ю. и О. М. Брики около двадцати лет (при жизни и после смерти его) являлись паразитами, полностью базируя на нем свое материальное и социальное положение…[…] Записано с моих слов верно, мною прочитано в чем и расписуюсь (М. Кольцов). Допросил: Ст. следов. следчасти ГУГБ лейт. гос. без. (Кузьминов)».
Через девять месяцев после того, как был расстрелян Агранов, лейтенант Кузьминов принес руководству откровения Кольцова о писателях и деятелях искусства, в которых были слова и о семействе Брик. Их не тронули. Защитная линия для Бриков, возведенная Аграновым в виде резолюции Сталина на письме Лили, выдержала и этот поздний натиск НКВД. Умел он все-таки беречь своих агентов.
Лиля Брик дожила до 86 лет и скончалась 4 августа 1978 года, наглотавшись таблеток намбутала. Незадолго до этого она сломала бедро, и вынести наступившую неподвижность никак не могла.
О ней в мемуарной литературе характеристики россыпью. Но вот как о хозяйке салона чрезвычайно редко. Тем ценнее свидетельство Леонида Зорина, журналиста-международника, увидевшего ее на исходе лет: «Лиля Юрьевна была яркой женщиной. Она никогда не была красива, но неизменно была желанна. Ее греховность была ей к лицу, ее несомненная авантюрность сообщала ей терпкое обаяние; добавьте острый и цепкий ум, вряд ли глубокий, но звонкий, блестящий, ум современной мадам Рекамье, делающей ее центром беседы, естественной королевой салона; добавьте ее агрессивную женственность, властную тигриную хватку – то, что мое, то мое, а что ваше, то еще подлежит переделу, – но все это вместе с широтою натуры, с демонстративным антимещанством – нетрудно понять ее привлекательность».
Евгения Ежова, «рубенсовская» sex appeal
Еще одна хозяйка салона, совратившая многие творческие натуры – Евгения Хаютина, жена наркома внутренних дел Николая Ивановича Ежова, палача партии, организатора массовых репрессий 1937 года. Она с ним познакомилась летом 30-го, когда он, еще незаметный чиновник из ЦК партии, отдыхал в Сочи. Ну, конечно, такая вызывающе красивая женщина не могла быть не замечена.
Девичья фамилия ее Фейгенберг, родом из Гомеля, из многодетной еврейской семьи. К моменту знакомства с Ежовым ей двадцать пять, и она имеет уже второго мужа. Первого познала в семнадцать, слесарь Хаютин подарил ей свою фамилию. Тогда она стучала на машинке в редакции одного одесского журнала. Девушка способная, хватавшая на лету, сумела понравиться директору московского издательства «Экономическая жизнь» Алексею Гладуну. Теперь он ее новый муж, и она уже в Москве. Гладуна скоро двинули на дипломатическое поприще, и Евгения оказалась с ним в Лондоне. Должность у нее невидная – машинистка в полпредстве, но в Лондоне. А потом был Берлин, тоже полпредство, и та же работа. Мужа отозвали в Москву, а она осталась. Она нужна, у нее получается – чисто печатает, недурственно редактирует, и все мужчины-дипломаты в нее влюблены.
И тут в Берлин приезжает Исаак Бабель – звезда новой советской литературы, обаятельный и влюбчивый. Вот что он сам написал у следователя на допросе в НКВД, когда его арестовали в 1939 году, якобы за изменническую, антисоветскую деятельность:
«С Евгенией Ежовой, которая тогда называлась Гладун, я познакомился в 1927 году в Берлине, где останавливался проездом в Париж. Гладун работала машинистской в торгпредстве СССР в Германии. В первый же день приезда я зашел в торгпредство, где встретил Ионова, знакомого мне еще по Москве. Ионов пригласил меня вечером зайти к нему на квартиру. Там я познакомился с Гладун, которая, как я помню, встретила меня словами: „Вы меня не знаете, но вас я хорошо знаю. Видела вас как-то раз на встрече Нового года в московском ресторане“. Вечеринка у Ионова сопровождалась изрядной выпивкой, после которой я пригласил Гладун покататься по городу в такси. Гладун охотно согласилась. В машине я убедил ее зайти ко мне в гостиницу. В этих меблированных комнатах произошло мое сближение с Гладун, после чего я продолжал с ней интимную связь вплоть до дня своего отъезда из Берлина». Каков стиль, ведь пишет под надзором следователя.
Но вернемся к Ежову. Сочинское знакомство не дает ему покоя. Он постоянно думает об этой женщине, с таким приятным именем Евгения. И однажды дарит ей перстень – золотой, старинной работы. И объясняется в любви. А она уже давно все решила, и без промедления уходит от Гладуна. Теперь у нее новый муж – Ежов. И он к тому времени нарком земледелия. Через несколько лет у него новый карьерный взлет. Его назначают наркомом внутренних дел. Сталин наставляет его – главное сейчас очистить страну от остатков троцкистско-зиновьевских почитателей, от правых во главе с Бухариным, от бывших царских офицеров, бывшей буржуазной интеллигенции, от остатков меньшевистских и эсэровских партий – от всех тех, с кем не справился его незадачливый предшественник Ягода.
У Ежова начинаются горячие дни, но и Евгения не в праздной лености. Она теперь заместитель ответственного редактора популярного журнала, придуманного Максимом Горьким, – «СССР на стройке». И ведь получается. У нее, а по сути, у журнала, интересные авторы – известные писатели и журналисты. Она горазда придумывать затейливые журналистские ходы и сюжеты. В редакции она лидер – жизнерадостная, обаятельная, яркая. С ней ищут встреч и разговоров, стремятся попасть на глаза, атакуют идеями и проблемами.
А вне журнала у нее такая же яркая жизнь. Женя – свой человек в богемной среде. Писатели, артисты, художники, издатели с ней хотят общаться не только из-за того, что она жена всесильного Ежова, тем более многие ее знают еще до последнего замужества. Она сама по себе интересна, умна, весела и сексуально привлекательна. Украшение этого круга. Сын академика Отто Шмидта, Сигурд Шмидт, видевший ее тогда, и через 60 с лишним лет не мог скрыть восхищения, говоря о ней: эффектная, холеная дама, очень обаятельная, напоминавшая рубенсовскую Елену Фоурман, «такой особо красивый цвет лица, бронзовые волосы – все это производило впечатление, особенно рядом с таким сморчком, каким был Николай Иванович Ежов».
Все чаще у нее дома собирается хорошая компания, иногда у ее подруги Гликиной. С ней она дружна еще с Гомеля, учились вместе, и секретов друг от друга нет. Гликина – секретарь иностранной комиссии Союза писателей. Тоже заводная женщина, не лишенная сексуальной отзывчивости.
Вот так и возник этот салон Ежовой – Гликиной. Достойные люди собирались. Уже известный нам Исаак Бабель, автор нашумевшей «Конармии» и одесских рассказов. И здесь же аристократ, бывший морской офицер императорского флота Леонид Соболев, чей роман «Капитальный ремонт» нравился Сталину. Писатель Иван Катаев, однофамилец более знаменитого Валентина Катаева. Самуил Маршак, уже тогда популярный. Ну, и Михаил Шолохов, создатель бессмертного «Тихого Дона». В компании с ними главный редактор «Огонька», известный журналист Михаил Кольцов, прославившийся своими репортажами с фронтов гражданской войны в Испании. Здесь же ученый и полярник Отто Юльевич Шмидт, крупные издатели братья Семен и Владимир Урицкие. И первый красавец, тогдашний член редколлегии «Правды» Алексей Назаров, внешне так похожий на популярного тогда актера Столярова. И Леня Утесов, модный певец и актер. И еще не счесть многих ярких лиц. Все они сбегались на огонек Жени Ежовой, либо в московскую квартиру, либо на дачу. Иногда к Гликиной. Все зависело от того, где был сам Ежов. С ним не хотелось общаться.
Сбежавшись, веселились от души. У наркома стол хорош и всегда накрыт: водка, коньяк, икра, балык. Женя, очаровательная Женя, за роялем. Пела проникновенно. Тут уж все отвлекались от разговоров и поддерживали. А когда начинались танцы под патефон, жаждали ее. Ту, которая от мужского прикосновения буквально плавилась, растворялась в партнере. Качество, повергавшее в дрожь мужскую половину. Бабелю, Кольцову, Шолохову дозволялось идти дальше… Они ей все нравились, но особенно Шолохов, который скажет спустя двадцать лет: «Не за узкие брюки нас девки любили», поведя взглядом вниз.
Уже в феврале 1938 года она почувствовала приближение несчастья. Пошли аресты. Арестовали ее второго мужа Гладуна, потом первого – Хаютина, затем брата – Илью Фейгенберга. И уже давно арестован главный редактор ее журнала Межлаук. Она сама уже фигурирует в показаниях известных и близких ей людей. Еще пытается продлить эту ускользающую жизнь и лихорадочно пишет мужу: «Колюшенька! Очень прошу… настаиваю проверить всю мою жизнь, всю меня… Я не могу примириться с мыслью, что меня подозревают в двурушничестве, в каких-то несодеянных преступлениях».
Но время Колюши на посту наркома внутренних дел сочтено. За полтора года он выполнил кровавое расстрельное поручение, провел процессы над Бухариным и Рыковым, над маршалами и генералами. И теперь по воле вождя должен уйти из этой жизни. Нарком, набивший руку на массовых репрессиях, превратился в политического уголовника. Опустившегося, без стакана водки трудно соображающего, его отстраняют от большей части дел в НКВД, и делают по совместительству наркомом водного транспорта. Оттуда ему дорога в тюремную камеру.
А Женя Ежова в мае 1938 года неожиданно увольняется из журнала. Мечется, ищет выход из ловушки, что подставила жизнь. Настроение скачет, то днями полное безразличие ко всему, то всплеск какой-то истеричной надежды и активности. Пытается говорить с известными и недавно близкими людьми. Ищет поддержку, хотя бы словесную. Не получается. Уходят от встреч под разными предлогами.
И тут в Москву приезжает Шолохов, старый добрый приятель. И по журналу, и по салону. Она бежит к нему в «Националь». Номер такой уютный и надежный, с видом на Кремль.
– Миша, что делать?! Чем это кончится?!
Шолохов тоже переживает не лучшие времена. Ждет встречи со Сталиным, чтобы рассказать о бесчинствах ростовских чекистов, о настроении донских казаков. Миша – верный человек, не отворачивается от женщины, с которой не однажды было хорошо, которая нравится. Настраивается на ее страхи, на ее боль.
Женя, милая Женя! Большущие глаза, сбивающийся голос, всклоченная челка. Как она хороша в горе! Вновь вспыхивает то, что знакомо только им…
Своим надзирающим бесстыдным взглядом запечатлела спецслужба НКВД эту встречу. Вот рапорт наркому внутренних дел, комиссару государственной безопасности первого ранга Берии от заместителя начальника первого отделения 2-го спецотдела НКВД лейтенанта госбезопасности Кузьмина.
«Согласно вашего приказания о контроле по литеру „Н“ (гостиница „Националь“. – Э. М.) писателя Шолохова доношу: в последних числах мая поступило задание о взятии на контроль прибывшего в Москву Шолохова, который… остановился в гостинице „Националь“ в 215 номере… Примерно в середине августа Шолохов снова прибыл в Москву и остановился в той же гостинице. Так как было приказание в свободное от работы время включаться самостоятельно в номера гостиницы и при наличии интересного разговора принимать необходимые меры, стенографистка Королева включилась в номер Шолохова, и узнавши его по голосу, сообщила мне, нужно ли контролировать. Я сейчас же об этом доложил Алехину, который и распорядился продолжать контроль. Оценив инициативу Королевой, он распорядился премировать ее, о чем был составлен проект приказа. На второй день заступила на дежурство стенографистка Юревич, застенографировав пребывание жены тов. Ежова у Шолохова. Контроль за номером Шолохова продолжался еще свыше десяти дней, вплоть до его отъезда, и во время контроля была зафиксирована интимная связь Шолохова с женой тов. Ежова».
А вот показания подруги Евгении – Зинаиды Гликиной, арестованной по обвинению в том, что якобы она, завербованная Ежовой, занималась с ней шпионажем в пользу иностранных разведок. Следователь просит Гликину самой написать показания о Ежове – все, что она знает о его вредительской деятельности. И Гликина на многих страницах излагает свои наблюдения, вмазывая в них свою подругу.
«…Не намерена, однако, представиться совершенно безгрешной и признаю себя виновной в том, что, будучи в курсе антипартийной деятельности Н. И. Ежова, я благодаря своим близким отношениям к жене Н. И. Ежова и лично к нему вследствие безграничной преданности им, скрывала все известное мне в этой части и никому об этом не сообщала. Теперь же, хотя и с опозданием, я считаю своим долгом довести до сведения следствия обо всем, что мне в этой части известно. Может возникнуть вопрос – что общего у меня с Ежовым? Откуда мне могут быть известны факты его разложения и разврата? Я объясню это.
Познакомилась я с Н. И. Ежовым…, когда он женился на Евгении Соломоновне Хаютиной. С Хаютиной же я знакома и находилась в приятельских отношениях издавна. Вместе с ней я училась в Гомеле, а затем часто встречалась в Ленинграде и с 1924 г. в Москве.
До начала 1935 г., несмотря на то что я нередко посещала квартиру Ежовых, отношения мои с Н. И. Ежовым были обычными. Затем между мной и Ежовым установились хорошие отношения. Этому способствовало то обстоятельство, что я в то время развелась со своим мужем… и Хаютина-Ежова предложила мне поселиться в их квартире. Таким образом, приятельские мои отношения с Хаютиной-Ежовой постепенно переносились и на Н. И. Ежова.
Моя исключительная близость с Хаютиной-Ежовой, частое посещение их квартиры дало мне возможность быть до деталей в курсе личного быта Ежова. В силу этого еще в период 1930–1934 гг. я знала, что Ежов систематически пьет и часто напивается до омерзительного состояния… Ежов не только пьянствовал. Он наряду с этим невероятно развратничал и терял облик не только коммуниста, но и человека…
…Некоторые лица, в том числе и я, не имевшие никакого отношения к органам НКВД, осведомлялись от почти всегда пьяного Ежова о некоторых конспиративных методах работы Наркомвнудела… Ежов неоднократно рассказывал о существовании Лефортовской тюрьмы, что там бьют арестованных и что он лично также принимает в этом участие… Ежов в моем присутствии рассказывал также о технике приведения в исполнение приговоров в отношении осужденных к расстрелу… заявлял о своем личном участии в расстреле осужденных…
После назначения Л. П. Берии заместителем Наркома Внутренних Дел Союза ССР Н. И. Ежов начал почему-то волноваться и нервничать. Он стал еще сильнее пьянствовать и часто выезжал на работу только вечером. В разговоре со мной по поводу назначения Л. П. Берии Хаютина-Ежова заметила: „Берия очень властный человек, и вряд ли Николай Иванович с ним сработается…“
Являлась ли Хаютина-Ежова подобна Н. И. Ежову в разложении и разврате или было наоборот, но факт тот, что она не отставала от него…», – пишет Гликина, лучшая подруга Жени Ежовой.
А дальше еще откровеннее.
«Теперь хочу довести до сведения следствия о заслуживающем особого внимания обстоятельстве интимной связи Хаютиной-Ежовой с писателем Шолоховым. Весной 1938 г. Шолохов приезжал в Москву и по каким-то делам был на приеме у Ежова… После этого Ежов пригласил Шолохова к себе на дачу. Хаютина-Ежова тогда впервые познакомилась с Шолоховым, и он ей понравился (Гликина ошибается – Ежова познакомилась с Шолоховым раньше, где-то осенью 1937 года. – Э. М. ). Хаютина-Ежова также вызвала у Шолохова особый интерес к себе… Летом 1938 г. Шолохов снова был в Москве. Он посетил Хаютину-Ежову в редакции журнала „СССР на стройке“, где она работала, под видом своего участия в выпуске номера, посвященного Красному казачеству (скорее всего это было в мае, в июне Ежова уже не работала в журнале. – Э. М .). После разрешения всех вопросов, связанных с выпуском номера журнала, Шолохов не уходил из редакции и ждал, пока Хаютина-Ежова освободится от работы. Тогда он проводил ее домой. Из разговоров, происходивших между ними, явствовало, что Хаютина-Ежова нравится Шолохову как женщина. Однако особая интимная близость между ними установилась позже. Кстати сказать, Ежов был осведомлен от Хаютиной-Ежовой в том, что ей нравится Шолохов.
В августе 1938 г., когда Шолохов опять приехал в Москву, он вместе с писателем Фадеевым посетил Хаютину-Ежову в редакции журнала (вряд ли это было в редакции журнала, ибо с мая Ежова там уже не работала. – Э. М. ). В тот же день Хаютина-Ежова по приглашению Шолохова обедала с ним и Фадеевым в гостинице „Националь“.
Возвратившись домой поздно вечером, Хаютина-Ежова застала Ежова, который очень интересовался, где и с кем она была. Узнав о том, что Хаютина-Ежова была у Шолохова в гостинице „Националь“, Ежов страшно возмутился. В связи с этим случаем мне стал известен один из секретных методов органов НКВД по наблюдению за интересующими его лицами. Я узнала о существовании, в частности в гостинице „Националь“, специальных аппаратов, посредством которых производится подслушивание разговоров между отдельными людьми, и что эти разговоры до мельчайших деталей фиксируются стенографистками.
Я расскажу сейчас, как все это произошло.
На следующий день после того, как Хаютина-Ежова обедала с Шолоховым в „Национале“, он снова был в редакции журнала и пригласил Хаютину-Ежову к себе в номер. Она согласилась, заведомо предчувствуя стремление Шолохова установить с ней половую связь.
Хаютина-Ежова пробыла у Шолохова в гостинице „Националь“ несколько часов… На другой день поздно ночью Хаютина-Ежова и я, будучи у них на даче, собирались уже было лечь спать. В это время приехал Ежов. Он задержал нас и пригласил поужинать с ним. Все сели за стол. Ежов ужинал и много пил, а мы только присутствовали как бы в качестве собеседников.
Далее события разыгрались следующим образом.
После ужина Ежов в состоянии заметного опьянения и нервозности встал из-за стола, вынул из портфеля какой-то документ на нескольких листах, обратившись к Хаютиной-Ежовой, спросил: „Ты с Шолоховым жила?“ После отрицательного ее ответа Ежов с озлоблением бросил его в лицо Хаютиной-Ежовой, сказав при этом: „На, читай!“
Как только Хаютина-Ежова начала читать этот документ, она сразу же изменилась в лице, побледнела и стала сильно волноваться. Я поняла, что происходит что-то неладное, и… решила удалиться, оставив их наедине. Но в это время Ежов подскочил с Хаютиной-Ежовой, вырвал из ее рук документ, ударил ее этим документом по лицу и, обращаясь ко мне, сказал: „Не уходите, и вы почитайте!“ При этом Ежов бросил мне на стол этот документ, указывая, какие места читать.
Взяв в руки этот документ и частично ознакомившись с его содержанием, с таким, например, местом: „Тяжелая у нас с тобой любовь, Женя“, „уходит в ванную“, „целуются“, „ложатся“ и – „женский голос: – Я боюсь…“, я поняла, что этот документ является стенографической записью всего того, что происходило между Хаютиной-Ежовой и Шолоховым у него в номере и что это подслушивание организовано по указанию Ежова.
После этого Ежов окончательно вышел из себя, подскочил к стоявшей в то время у дивана Хаютиной-Ежовой и начал ее избивать кулаками в лицо, грудь и другие части тела. Лишь при моем вмешательстве Ежов прекратил побои, и я увела Хаютину-Ежову в другую комнату. Через несколько дней Хаютина-Ежова рассказала мне о том, что Ежов уничтожил указанную стенограмму.
В связи со всей этой историей Ежов был сильно озлоблен против Шолохова, и когда Шолохов пытался несколько раз попасть на прием к Ежову, то он его не принял. Спустя примерно месяца два с момента вскрытия обстоятельств установившейся между Хаютиной-Ежовой с Шолоховым интимной связи Ежов рассказывал мне о том, что Шолохов был на приеме у Л. П. Берии и жаловался на то, что он – Ежов – организовал за ним специальную слежку и что в результате разбирательством этого дела занимается лично И. В. Сталин. Тогда же Ежов старался убедить меня в том, что он никакого отношения не имеет к организации слежки за Шолоховым, и поносил его бранью…»
Не пожалела Гликина красок для Жени Ежовой. Хотя той уже было все равно. В октябре того же 1938 года она легла в подмосковный санаторий. Диагноз как приговор – «астено-депрессивное состояние». 21 ноября Ежова скончалась. В акте о вскрытии тела записано: «Труп женщины 34 лет, среднего роста, правильного телосложения, хорошего питания… Смерть наступила в результате отравления люминалом».
Тогда Ежов еще не был арестован, а только передвинут в наркомы водного транспорта. Поэтому похоронили Евгению Соломоновну Ежову как жену наркома, на Донском кладбище в Москве. Несчастливо завершился ее салон.
А Ежов, арестованный в апреле 1939 года, даже в следственной тюрьме, избитый и сломленный, исходил ревностью к своей жене Евгении, уже ушедшей из жизни. На допросах он мстил ей. Мстил за ее любовников, за ее добрый женский нрав, за ее однажды пойманный взгляд, который будто говорил стеснительно и жалостливо: да, я знаю о твоей извращенной мужской неполноценности. И тогда он попросил у следователя бумагу и накатал показания на восемнадцати страницах, где описал свои любовные похождения и половые связи с подругами жены. При этом суетливо заметил, что она знала об этом, так же как он о ее любовных похождениях с писателями и журналистами, собиравшимися в его квартире.
И дальше он лепит то, что от него ждут: «Каждый из нас жил своей интимной жизнью, а связывали нас только общие шпионские дела». Что с нее уже взять? Она уже в могиле, поэтому угодим следствию, настаивающему на тезисе о совместном шпионстве. Ежов развивает его: второй муж ее – Гладун, конечно, английский агент, и она вышла за него по требованию английской разведки. А потом, став моей супругой, она и меня втянула в эту шпионскую сеть.
Эх, Женя, Женя. Каких только собак на нее мертвую не навешали! Все, что можно, что требует следствие. Она не ответит, ее уже не расстреляют.
Больше всего Ежов не мог ей простить Бабеля и Шолохова. Бабеля, которого он привечал в своем доме. Тот работал над романом о ЧК, и ему необходимо было понять внутренний мир чекистов. Общение с Ежовым и его коллегами – какой подарок для писателя на свободе. Но для Ежова Бабель – это любовник жены, выпытывающий у него подробности душевного состояния чекиста. И когда следователь с кровавой славой по фамилии Родос, по заданию Берии возводивший «„ежовское“ дело», потребовал назвать сообщников по антисоветской заговорщицкой организации, Ежов в числе первых назвал Бабеля.
– На основании моих личных наблюдений, я подозреваю, что дело не обошлось без шпионских связей моей жены с Бабелем, с которым она знакома с 1925 года. И моя жена пыталась скрыть от меня эту шпионскую связь с Бабелем.
Бабеля арестовали 16 мая 1939 года.
Но с Шолоховым у Ежова не вышло. Ростовские чекисты получили ежовское указание разоблачить и ликвидировать Шолохова как врага народа. Разработали целую операцию. Некто инженер Погорелов из Новочеркасска должен был войти в доверие к Шолохову, пообщаться с ним, а потом заявить, что тот готовит восстание казаков на Дону. Так планировал в общих чертах операцию Каган, заместитель начальника Ростовского управления НКВД. Но не на того поставил, просчитался. Погорелов пришел к Шолохову и все рассказал: и как того арестуют, и как повезут, и как пристрелят по дороге. И Шолохов тут же садится писать письмо о проделках местных чекистов. А потом, не теряя времени, хитрым маршрутом на товарняке отправляется в Москву, чтобы через Поскребышева (помощник Сталина. – Э. М.) передать это письмо вождю. Вышло все удачно. В Москве ждал аудиенции несколько дней. Наконец пригласили. В кабинете Сталина уже находились Молотов, Ежов, Погорелов, секретарь Вешенского райкома партии Луговой и ростовские «энкавэдэшники», среди которых и изобретательный Каган.
Сталин вперил немигающий взгляд в Погорелова. Тот не смутился: «Я говорю правду. Вот у меня бумага, где Каган все изложил. Провокаторы они, товарищ Сталин!»
Каган бледен как простыня, лепечет: «Да, я писал».
А Сталин итожит: «Дорогой товарищ Шолохов, напрасно вы подумали, что мы поверили бы этим клеветникам».
А дальше жест истинно иезуитский. Подозвал Ежова.
– Ну, что, Николай Иванович, будем снимать с него кавказский поясок? – кивает на Шолохова.
Осклабился Ежов, да тут же смыл ухмылку. Тон Сталина не сулил хорошего.
– Выдающемуся русскому писателю Шолохову должны быть созданы хорошие условия для работы.
И Ежов понял: Шолохов ему не по зубам. А Сталин еще больше утвердился в мысли, что Ежова нужно убирать, он перешел грань и уже не соображает, что делает в своей преданности. И через несколько недель предложил назначить его наркомом водного транспорта по совместительству. Плавный вывод под расстрел начался. Время массовых репрессий кончилось, вернулась эпоха выборочных.
Но Женя Ежова ничего этого уже не ведала.
Герои и жертвы борьбы за женственность в большевистской России (20–30-е годы)
От середины двадцатых сексуальное напряжение в Советском Союзе становилось осязаемым. Его можно было пощупать. Новая экономическая политика и призывы Коллонтай к сексуальной свободе делали свое дело. Мода и косметика отчаянно «работали» на секс.
На юге сексуальный стиль диктовал Ростов. Казачки из станиц Волги и Дона, приехавшие учиться в этот южный загадочный город, попадали под его обаяние. Только что отошли короткие юбки, и открытие улицы – молодые женщины в обтягивающих и наглухо закрытых длинных платьях, белых с бегущими вдоль тела голубыми полосами. А от ворота до низу сплошная череда пуговиц, что держали это привлекательное одеяние. «Мужчинам – некогда» – так его окрестила улица. Женщинами в струящихся платьях, в ажурных чулках, со стрижкой под мальчика, с сочными южными губами, все равно залитыми помадой, терпко пахнущими – такими женщинами блистал Ростов. Зажиточными женщинами, порожденными новой экономической политикой.
Но пролетарки и крестьянки с казачками смотрели на них не с классовой ненавистью, а с завистью. Ненависть размягчали шелковые чулки, лакированные туфли, помада и пудра. Пролетарки и крестьянки тоже хотели этого. Рабочая девчонка с Путиловского завода в Ленинграде за модные туфли отдается без особых терзаний – всего за 40 рублей по курсу 1924 года. А шолоховская Лушка, двадцатипятилетняя казачка с хутора Гремячий Лог, заказывает из Новочеркасска не круглые, стягивающие икры резинки, а городские, с поясом, обшитые голубым. «Чужих, Макарушка, нету, – это она мужу, твердокаменному коммунисту. – Нынче чужой, а завтра, ежели захочу, мой будет».
А что в Москве? А в Москве толстовская Ольга Вячеславовна Зотова, та, что «гадюка», купеческая кровь, с красными вкусившая рубку Гражданской войны, однажды сбросила с себя мужские штиблеты и ситцевую серую кофту, и предстала перед сослуживцами Треста цветных металлов в черном шелковом платье и чулках телесного цвета, лакированных туфельках из московского ЦУМа, со стрижкой, блестевшей как мех. Сослуживцы остолбенели, а начальник молвил: «Ударная девочка». В новом обличье Зотова почувствовала себя так же легко и свободно, как в годы Гражданской войны, когда не расставалась с боевым конем и кавалерийской шашкой.
В Ленинграде у молодых работниц популярны крепдешиновые платья, обтягивающие пальто, лакированные бежевые туфли-лодочки, шелковые чулки с яркой стрелкой, эффектный, кокетливый джемпер, пузырчатый чемоданчик вместо сумки. А у молодых рабочих – пиджак с «обхваткой» в талии, коротенькие брюки-дудочки с манжетами, клетчатые английские кепи с огромным прямоугольным козырьком, остроносые желтые ботинки, полосатые носки и кашне «а ля апаш». Такова была та мода – увертюра к сексу.
Но время менялось стремительно. Крылатый эрос сдавал позиции под натиском государственной машины, жаждущей крепкой семьи и роста деторождаемости. Наступили дни, когда эрос уже не рвался, а перестраивал ряды под напором новых обстоятельств – коллективизации и индустриализации. Страна, ведомая большевиками, отбросив мелкое крестьянское хозяйство, исковеркав судьбы миллионов крестьян, спешно создавала колхозы и гиганты индустрии – электростанции, металлургические и машиностроительные заводы. В эту созидательную гонку были брошены миллионы людей, огромные деньги и материальные запасы.
Все совпало – жестокий строительный бум, сжатие свобод, подавление сексуальности, безразличие к моде и эстетике быта. Число стандартов женского готового платья с 80 в 1925 году упало до 20 в 1929–1930 годах, а потом до 4 в 1930–1931 годах. Четыре модели платьев на десятки миллионов женщин! И даже пошить было не из чего – ткани исчезли из товарооборота. На это денег у государственной казны не было. Шло наступление серо-зеленых ватников и летних курток-штурмовок – спецодежды для индустриального взлета.
И здесь началось сопротивление. Выступили женщины, принадлежавшие к советской элите. В начале тридцатых, на фоне неустроенности жизни и хаоса первой индустриальной пятилетки, они явили вызывающую демонстрацию женской сексуальности. Модой и аксессуарами. Привозили из-за границы, изощрялись и находили в стране. Женщины из московских салонов и жены советских руководителей.
Первой была Полина Семеновна Жемчужина – жена верного соратника Сталина, члена Политбюро Вячеслава Михайловича Молотова, с 1930 года председателя Совета Народных Комиссаров – советского правительства. Женщина властная, видная, с легким шагом и плавной фигурой. Жемчужина блистает в мехах, в модных платьях и сверкающих туфлях, купленных в Берлине. А супруга наркома образования Луначарского Наталия Розенель, как ехидно пишут немецкие газеты, приобретает в берлинских и парижских магазинах массу женских вещей, среди которых платье за внушительную сумму – 9000 франков (500 рублей по официальному курсу). А парижские газеты отмечают непревзойденные туалеты мадам Каменевой и Красиной (жена – полпреда СССР в Лондоне Л. Б. Красина). Каменева, сестра Троцкого, часто наезжавшая в Париж, не скупилась там на дорогие наряды. Злата Лилина, супруга Зиновьева, тоже демонстрировала определенный шик.
В «Правде» вышла статья известного деятеля партии Емельяна Ярославского, в которой он, ссылаясь на публикации в западных газетах и журналах фотографий жены «одного из наших ответственных товарищей», представшей в «богатых костюмах и украшениях», попенял наркому Луначарскому, что негоже его жене Розенель (а речь о ней) нескромно вести себя. Это вызывает возмущение рабочих и наносит ущерб интересам советского государства.
Рассерженный Луначарский ответил Ярославскому, а копии ответа послал Сталину, Рыкову, Бухарину, Калинину, Орджоникидзе: «Ее туалеты? Во-первых, все здесь безобразно преувеличено. Никаких драгоценностей у нас с женой нет и быть не может. В жизни она одевается скромно. У нее есть хорошие платья для сцены, экрана, для официальных вечеров и праздников – этого требует профессия артистки. Всякий человек, побывавший в современных магазинах, знает, что теперь все, вплоть до хорошо оплачиваемых работниц за границей, носят искусственные жемчуга и другие безделушки. И вот из-за этого две-три враждебные газеты постарались сделать клеветнический шум вокруг моей жены, которому совершенно неожиданно верите и который поддерживаете вы в „Правде“… Что касается большой немецкой прессы, то она отметила Наталию Александровну, как красивую, изящно одевающуюся русскую актрису и в то же время мою жену… Я самым решительным образом протестую против какой бы то ни было деградации моей жены, которая заслуживает полного уважения».
В конфликт влез партийный сатирик Демьян Бедный, который настрочил эпиграмму.
Луначарский с ответом не задержался.
Такие были нравы. Отличавшиеся нарядами плохо кончили, после разгрома оппозиции и известных судебных процессов. Кто оказался в концлагере, кто у расстрельной стенки. За исключением Полины Жемчужиной, ее время придет позже.
Обернувшийся кровью раскол между группой Сталина и оппозицией в лице Троцкого, потом Зиновьева и Каменева, впоследствии Бухарина, Рыкова, удивительным образом высветил элегантно-модных жен оппозиционеров на фоне скромных по большей части жен сталинских соратников. Среди последних выделялась супруга Сталина Надежда Аллилуева, которая одевалась хотя и со вкусом, но весьма скромно, приглушенно, не вызывающе.
А что мужчины, репрессированные советские боссы? Когда в марте 1936 года арестовали главу страшного НКВД Генриха Ягоду, причисленного к троцкистско-зиновьевской оппозиции, на самом деле симпатизировавшего ей, обыски на его квартире и даче шли девять дней. По завершении новый шеф НКВД Николай Ежов предъявил Сталину впечатляющий список изъятого: пальто мужских – 21, дамских – 9, кожаных – 4, каракулевых – 2, беличьих шуб – 4, котиковых манто – 2, кожаных и замшевых курток – 11, гимнастерок коверкотовых – 32, шляп дамских – 22, мужских кальсон шелковых заграничных – 43, кальсон заграничных «Егер» – 26, трико дамских шелковых заграничных – 70, сорочек дамских шелковых – 68, сигарет заграничных разных, египетских и турецких, – 11 075 штук. И здесь же ковры, отрезы ткани, меховые шкуры.
А в конце списка с абзаца: 11 порнографических фильмов, 3904 порнографических снимка и один «резиновый искусственный половой член».
Люди из правящей элиты, попавшие под топор репрессий, понимали толк в радостях жития и любви, умели делать жизнь комфортной, правда, нередко за государственный счет. Они же взвинчивали планку потребления и сексуального наслаждения элиты, расширяя пропасть между ней и массой простолюдинов. Коммунистическая элита раскалывалась на аскетов, и на жаждущих комфортной жизни. И те и другие жили рядом, все на глазах. Квартиры Молотова и Микояна разделял коридор, и жены их, не дружившие, лишь обменивались взглядами. Анастас Микоян, хотя и устал от брюзжания своей супруги Ашхен по поводу манер Полины Жемчужиной, тем не менее тоже их не воспринимал: «Она вела себя по-барски, как „первая леди государства“ (каковой стала после смерти жены Сталина). Не проявляла скромности, по тем временам роскошно одевалась. Дочь воспитывала тоже по-барски… Еще Серго Орджоникидзе (нарком тяжелой промышленности. – Э. М.) возмущался: „Для какого общества она ее воспитывает“».
А Полина Семеновна Жемчужина вполне следовала точке зрения Александры Коллонтай: «Можно быть хорошей коммунисткой и при этом элегантно одеваться и пользоваться помадой и пудрой».
Жемчужина чем-то напоминала Ольгу Зотову из толстовской «Гадюки». В девичестве она Пери Карповская, дочь еврейского портного, поработала и папиросницей на табачной фабрике в Екатеринославе, и кассиром в аптеке, пока не вступила в Коммунистическую партию и Красную армию. В армии комиссарила, не расставаясь с кожаной курткой и револьвером на поясе. После Гражданской войны ее стезя – партийная работа в Киеве, потом в Москве, в райкоме партии. Но это уже была не комиссарша в сапогах, а элегантная привлекательная женщина, будто от рождения знавшая туфли и модные платья. Такой и увидел ее Молотов. Она стала его супругой в 1921 году.
В середине двадцатых Жемчужина руководила трестом жировой промышленности Москвы, который занимался производством парфюмерии. А наркомом легкой промышленности был Любимов, старый большевик, не особо жаловавший парфюмерно-косметические дела. Одеть и обуть народ – это важно, по его понятиям. А «мазаться-краситься» – это женская блажь. Жемчужина при случае и рассказала Сталину о заблуждениях наркома. А что произошло дальше, поведал Анастас Микоян.
– Как-то раз позвонил мне Сталин и пригласил к себе на квартиру. Там был Молотов. Попили чаю. Вели всякие разговоры. Потом Сталин перешел к делу и сказал примерно следующее: жена Молотова, Жемчужина рассказала ему, что ими очень плохо руководит Наркомлегпром. В таком положении находится и ЛЕНЖЕТ (Ленинградский трест жировой промышленности. – Э. М.). С ее слов получалось, что они беспризорные. Вместе с тем Жемчужина говорила, что парфюмерия – это перспективная область, прибыльная и очень нужная народу. У них имеется много заводов по производству туалетного и хозяйственного мыла и всей косметики и парфюмерии. Но они не могут развернуть производство, потому что наркомат не дает жиров; эфирных масел для духов и туалетного мыла также не хватает; нет упаковочных материалов. Словом, развернуться не на чем. А у женщин большая потребность в парфюмерии и косметике. Можно на тех же мощностях широко развернуть производство, если будет обеспечено материально-техническое снабжение.
«Вот, – говорит Сталин, – я и предлагаю передать эту отрасль из Наркомлегпрома в Наркомпищепром. Я возразил, что в этом деле ничего не понимаю сам и что ничего общего это дело с пищевой промышленностью не имеет. Что же касается жиров, то сколько правительство решит, столько я буду бесперебойно поставлять – это я гарантирую. Кроме эфирномасличных жиров, производство которых находится у Легпрома, а не у меня… Итак, все перешло к нам. Был создан в Наркомате Главпарфюмер, начальником которого была назначена Жемчужина… Под ее руководством эта отрасль развивалась успешно… Отрасль развилась настолько, что я мог поставить перед ней задачу, чтобы советские духи не уступали по качеству парижским. Тогда эту задачу в целом она почти что выполнила: производство духов стало на современном уровне, лучшие наши духи получили признание. Мы покупали за границей для этого сырье и на его основе производили эфирные масла. Все это входило в систему ее Главка».
К трехсотлетию дома Романовых французский подданный, российский парфюмер Генрих Брокар сотворил духи и дал им название «Любимый букет императрицы». Супруге Николая Второго запах понравился. Их делали малыми партиями на московской фабрике «Империя Брокара». После Октябрьской революции фабрику назвали парфюмерно-мыловаренным комбинатом № 5. От такого невкусного названия воротило даже твердокаменных большевиков, не говоря уж о лириках типа Луначарского. И фабрика с таким названием выпускала только мыло. Но в 1922 году с приходом новой экономической политики и проповедей Александры Коллонтай в жизнь вернулись духи и помада. А на комбинате № 5 их производство как-то не заладилось. И тогда сам Август Мишель, главный фабричный парфюмер, ученик Брокара, предложил другое название – фабрика «Новая заря». Это понравилось власти. Но он пошел дальше, этот тайный эротоман, почитатель коллонтаевских идей. Как-то летом 1925 года достал он из сейфа рецепт «Любимого букета императрицы» и сделал пробную партию, которую послал в Кремль. Те кремлевские жены и женщины-коммунистки у власти, что рассматривали духи как сугубо женское оружие, восторженно приняли продукт Мишеля. Особенно Полина Жемчужина, которая тогда же и предложила назвать эти духи – «Красная Москва». «Пусть императорский запах послужит не только большевистской элите, не только нэпмановской, но и рабоче-крестьянской России», – объявила она. Вероятно, под впечатлением курса марксистской диалектики, который слушала в Торгово-экономическом институте имени любовника Коллонтай – Плеханова.
А через год судьба ее тряхнула – она стала секретарем партийной организации «Новой зари». И первым делом потребовала от парфюмеров сделать все, чтобы «Красная Москва» завоевала женские массы. Для этого она действительно «выбивала» средства на заграничное сырье, на новое оборудование. Она быстро вошла в производственные заботы, и чаще к ней ходили решать проблемы парфюмерные мастера. Поистине духи скоро стали легендарными. Советские женщины в пределах крупных городов пахли «Красной Москвой» за 53 рубля и красились помадой «Новая заря» за 10 рублей. И не знали, что благодарить им за это надо Полину Семеновну Жемчужину, которая скоро обосновалась в кресле директора фабрики. И Мишелю нравилось с ней работать.
Ранним утром 22 июня 1941 года Молотов позвонил ей в крымский санаторий, где она отдыхала с дочерью: «Война, выезжай немедленно». Собрались быстро. Потом она вызвала парикмахершу. И пока та делала ей маникюр, она слушала по радио выступление своего супруга о вероломном нападении Германии.
Когда началось перемещение промышленности на восток, Жемчужина, тогда уже не связанная с «Новой зарей», все же попросила включить фабрику в число эвакуируемых объектов. Лаврентий Берия, всесильный нарком безопасности, входивший в Комитет Обороны, поддержал: «Сначала мыло для солдат, но и женщина в войну пусть пахнет хорошо». Один из цехов перевезли в Свердловск, потом от него родилась новая фабрика «Уральские самоцветы».
Духи и помада, конечно, помогали женскому счастью. Как и шелковые чулки – мечта каждой женщины, ищущей любви и сексуальных радостей. В то жесточайшее время конца 20-х годов в планы первой пятилетки под строкой об автомобильных и тракторных заводах, будущих танковых, вбили строчку о производстве женских чулок из вискозного шелка. В 1929 году женщины узнали о существовании Тушинской чулочной фабрики. Даже кремлевские вожди не предполагали, как это отзовется в мире.
«Красная Россия становится розовой», – вещал заголовок на второй странице американской газеты «Балтимор сан» 18 ноября 1934 года. Так была названа заметка московского корреспондента газеты. Что же понимал автор под «порозовением» России? Это перемены в управлении предприятиями (больше самостоятельности), это сдельная оплата труда, отмена партмаксимума, растущий выпуск потребительских товаров. И как венец всего – массовое производство чулок из искусственного шелка, до последнего времени считавшихся «идеологически невыдержанными». А уж дальше автор писал и о распространении в Советском Союзе тенниса, джаза и фокстрота, того, что несколько лет назад именовали «буржуазным увлечением». Эту заметку увидели в советском посольстве, недавно обосновавшимся в Вашингтоне, перевели и послали в Москву. Там ее включили в секретный бюллетень переводов из иностранной прессы для Сталина. Вождь ее прочитал. Может быть, и под влиянием ее он развивал тему: «Жить стало лучше, жить стало веселей!».
А женщины, действительно, радовались этим шелковым произведениям. Еще не взошла эра нейлоновых чулок, а эти, тушинские, уже покоряли мягкостью, блеском, яркой двусмысленностью шва. Они оглушали, эти шелковые чулки с похабными стрелками, как определил их для эпохи хороший советский поэт Борис Слуцкий. И производство этого массового товара с похабной деталью, столь любимого женщинами, с 1939 года стало повседневной заботой все той же Полины Жемчужиной, возглавившей к тому времени текстильно-галантерейное управление в Наркомате легкой промышленности.
А предшествовали этому весьма драматические события. В конце 30-х годов отношения Сталина и Молотова обострились. И чем больше накапливалось вопросов к Молотову, тем больше у Сталина росло раздражение от супруги соратника. Ревностно оценивал, как одевалась, как вела за столом, с кем и как общалась Полина Семеновна. Глядя на нее, Сталин вспоминал Надю. Скромная Надежда Аллилуева и эффектно одетая, со вкусом накрашенная, волевая Полина Жемчужина. Как они были контрастны, хотя и дружили. У Жемчужиной все неплохо получалось. Сначала руководила парфюмерным главком, а потом выдвинули в заместители наркома пищевой промышленности. А через год с небольшим ей доверили Наркомат рыбной промышленности. Самостоятельна, не боится принимать решения. Остра на язык и на мысль. Да, такую женщину будешь уважать.
Ближайший сталинский соратник Никита Хрущев не мог забыть ее и спустя годы: «Я с ней много раз сталкивался, когда работал секретарем Московского городского и областного партийных комитетов. Она на меня производила впечатление хорошего работника и хорошего товарища. И что было приятно – никогда не давала чувствовать, что она не просто член партии, а еще и жена Молотова. Она завоевала видное положение в московской парторганизации собственной деятельностью, партийной и государственной. Сталин относился к ней с большим уважением. Я сталкивался с этим, когда мы встречались. Несколько раз Сталин, Молотов, Жемчужина и я были вместе в Большом театре, в правительственной ложе. Для Жемчужиной делалось исключение: жены других членов Политбюро редко бывали в правительственной ложе, рядом со Сталиным. Правда, иногда оказывалась там жена Ворошилова Екатерина Давыдовна, но реже Жемчужиной. На грудь Жемчужиной сыпались ордена, но все по справедливости и не вызывали каких-либо разговоров».
И вот 10 августа 1939 года Политбюро по подсказке Сталина вдруг решило рассмотреть вопрос о Жемчужиной. Рассмотрели и приняли секретное постановление, а в нем формулировка: Жемчужина «проявила неосмотрительность и неразборчивость в отношении своих связей, в силу чего в окружении тов. Жемчужиной оказалось немало враждебных шпионских элементов, чем невольно облегчалась их шпионская работа». После таких обвинений Жемчужину ждало освобождение от поста наркома, но как изысканно выразилось Политбюро: проводить «эту меру в порядке постепенности». А ведь как дружна была со Сталиным, в свое время с его Наденькой. А теперь давят за неразборчивость в связях. И НКВД подбрасывает новые «факты» о ее «вредительской и шпионской работе», об аморальном поведении.
Никита Хрущев так излагал эту ситуацию: «Чекисты сочинили связь Жемчужиной с каким-то евреем-директором, близким Молотову человеком. Тот бывал на квартире Молотова. Вытащили на свет постельные отношения, и Сталин разослал этот материал членам Политбюро. Он хотел опозорить Жемчужину и уколоть, задеть мужское самолюбие Молотова. Молотов же проявил твердость, не поддался на провокацию и сказал: „Я просто не верю этому, это клевета“. Насчет „сочинений“, писавшихся органами НКВД, он лучше всех, видимо, был информирован, поэтому вполне был уверен, что тут документы сфабрикованы… Одним словом, все средства были хороши для… устранения Жемчужиной».
Но тогда, в 1939-м, Сталин остановился. НКВД так и не дождалось сигнала об аресте Полины Семеновны. 24 октября вновь собравшееся Политбюро оправдало Жемчужину, назвав, что интересно, обвинения «клеветническими». Но кое-что в окончательном постановлении осталось: неосмотрительна и неразборчива в связях. От наркомовской деятельности освободили. И пришла она начальником главного текстильно-галантерейного управления в Наркомат легкой промышленности. А в феврале 1941 года ее вывели из кандидатов в члены ЦК партии. Осталась наедине с производством тканей, белья, платьев, костюмов и тех модных чулок из искусственного шелка, что сводили женщин с ума. Сколько сил она положила, чтобы раздвинуть их производство до потребительских масштабов, сколько нервов потратила на выколачивание средств и сырья для этого. В стране, охваченной подготовкой к войне.
Но облик женщин конца тридцатых годов в авторстве Полины Жемчужиной вновь становился женственным. Платья подчеркивали фигуру, подол останавливался на середине икры или выше, талия сужалась, юбки расширялись, рукава приподнимались подложенными плечиками. Оборки, рюши, плиссе-гофре… Венчали эти наряды шелковые чулки, туфли-лодочки на высоком каблуке. Но были еще и «босоножки-танкетки» на высокой пробке и туфли на деревянной подошве. С тканью было «неважнецки». Выручали штапель, крепдешин и саржа, вельвет и неотбеленный лен с коломянкой. Юные комсомолки конца тридцатых летом щеголяли в коротких белых юбках, трикотажных майках, рельефно подававших грудь, и белых носочках на загорелых мускулистых ногах.
А лица? Выделялись серповидные брови, губы акцентировались помадой – глаз не отведешь. И верх всего – приглаженные волосы с волнами, завитыми наружу, или подобранные, но обязательно с валиком локонов надо лбом.
Юрий Пименов, певец советского быта в живописи, в своей картине 1940 года под уютным названием «В комнатах», запечатлел для истории женщину того времени. Залитая светом квартира, хозяйка с подносом, на котором чашка и бутылка молока. Художник увидел ее со спины, от того еще более загадочную, с модной прической валиком, в струящейся юбке, модных туфлях и телесных чулках. Так и хочется сказать: «Ну, повернись!». Десятки тысяч женщин в крупных городах Союза уже вписывались в этот образ. В том числе стараниями Полины Семеновны, которая и сама взвинчивала кремлевских вождей, оставляя после посещения высоких правительственных и партийных кабинетов ворох требований и аромат женственности.
Она по-прежнему не давала покоя Сталину. От нее исходил какой-то сексуальный магнетизм, дразнивший вождя. После войны, через три с половиной года оживились его подозрения в отношении Молотова. И опять их разожгла Полина Жемчужина. Сталин убедил себя в том, что именно она, Полина, влияла на безвольного Вячу (как она его звала), чтобы тот благоволил еврейским националистам в стране и проводил произраильский курс в международных делах. До войны ее обличали чуть ли не в связях с вредителями и шпионами, а на сей раз в связях с «еврейскими националистами». Записка МГБ напомнила Сталину, как она работала в Еврейском антифашистском комитете, родившимся в годы войны, как она дружила с его видными деятелями – главой комитета Лозовским, актерами Михоэлсом и Зускиным, литераторами Маркишем и Фефером. Это были люди ее круга. Они двигали идею передачи Крыма для еврейской автономии, что всерьез насторожило Сталина. И МГБ начало «разрабатывать» этих людей, Лозовского определили главарем сионистской «пятой колоны» в стране, другим тоже подыскали «достойное» обвинение. Против Михоэлса, как наиболее неистового, чекисты провели целую операцию – его раздавили грузовиком, инициировав несчастный случай. И Жемчужина на похоронах актера шепнула Зускину и Феферу:
– Это было убийство.
Через четыре года, осенью 1952-го, Сталин с трибуны партийного пленума бросит Молотову упрек: «Товарищ Молотов так сильно уважает свою супругу, что не успеем мы принять решение Политбюро по тому или иному важному политическому вопросу, как это быстро становиться известно товарищу Жемчужиной. Получается, будто какая-то невидимая нить соединяет Политбюро с супругой Молотова Жемчужиной и ее друзьями. А ее окружают друзья, которым доверять нельзя». Тогда в 1948 году МГБ выявило источники и каналы распространения политической конфиденциальной информации. И министр государственной безопасности Виктор Абакумов доложил Сталину:
– От Молотова к Жемчужиной, от нее – к еврейским кругам и к израильскому послу Голде Меир.
Источник надо было перекрыть, а заодно и обломать Молотова. Так началась очередная операция по Жемчужиной.
В начале декабря 1948 года Абакумов показал Сталину протокол допроса некоего Гринберга, который говорил о причастности Жемчужиной к преступной деятельности еврейских националистов. И Сталин сказал:
– Работайте дальше.
Ей предложили явиться 26 декабря в здание ЦК партии для очных ставок с арестованными к тому времени активистами «еврейского движения», согласившимися помогать следствию. На этих перекрестных допросах активисты утверждали: «В течение длительного времени… поддерживала (Жемчужина. – Э. М.) знакомства с лицами, которые оказались врагами народа, имела с ними близкие отношения, поддерживала их националистические действия и была их советчиком… Вела с ними переговоры, неоднократно встречалась с Михоэлсом, используя свое положение, способствовала передаче… политически вредных, клеветнических заявлений в правительственные органы… Афишируя свою близкую связь с Михоэлсом, участвовала в его похоронах, проявляла заботу о его семье… и своим разговором… об обстоятельствах смерти Михоэлса дала повод националистам распространять провокационные слухи о насильственной его смерти. Игнорируя элементарные нормы поведения члена партии, участвовала в религиозном еврейском обряде в синагоге 14 марта 1945 г., и этот порочащий ее факт стал широким достоянием в еврейских религиозных кругах…».
Через три дня на Политбюро Жемчужину исключили из партии. Молотов голосовал «за». У него тряслись колени, когда Сталин читал записку МГБ по Жемчужиной. К этому времени он уже разошелся с ней – Сталин так посоветовал. Жили теперь врозь, она у брата. А 21 января 1949 года ее арестовали. И дело на Лубянке пошло полным ходом.
В обвинение ей выставили незаконное получение средств на развитие текстильного и галантерейного производства, на расширенный выпуск тканей и чулок, незаконное премирование, пьянство, кумовство и фаворитизм – все, что она «творила» в должности начальника Главтекстильгалантерейпрома. Показалось мало. И ушлый следователь Сорокин заставил одного из ее подчиненных признаться в том, будто она склонила его к сожительству. На очной ставке она молчала, и только в конце ожгла «свидетеля» ненавистным:
– Подлец!
Пять лет ссылки в Кустанайскую область назначил ей скорый суд по рекомендации Сталина – не хотел он обижать верного соратника Вячеслава Михайловича Молотова. Но в марте того же 1949 года сместил его с поста министра иностранных дел. А спустя три года после этих событий, на партийном пленуме после девятнадцатого съезда партии Молотова не избрали в высшие органы власти.
Сталин объяснил, почему это произошло: «Молотов – преданный нашему делу человек. Позови, и, не сомневаюсь, он не колеблясь, отдаст жизнь за партию. Но нельзя пройти мимо его недостойных поступков. Товарищ Молотов, наш министр иностранных дел, находясь под „шартрезом“ на дипломатическом приеме, дал согласие английскому послу издавать в нашей стране буржуазные газеты и журналы. Почему? На каком основании потребовалось давать такое согласие? Разве не ясно, что буржуазия – наш классовый враг и распространять буржуазную печать среди советских людей – это, кроме вреда, ничего не принесет… Это первая политическая ошибка товарища Молотова. А чего стоит предложение Молотова передать Крым евреям? Это грубая ошибка товарища Молотова… На каком основании товарищ Молотов высказал такое предложение? У нас есть еврейская автономия. Разве этого недостаточно? Пусть развивается эта республика. А товарищу Молотову не следует быть адвокатом незаконных еврейских претензий на наш Советский Крым…».
Но Жемчужина и в ссылке не давала покоя престарелому Сталину. В конце января 1953 года по его распоряжению «объект-12» (так она именовалась в оперативных документах) привезли в Москву. Тогда МГБ занималось делом врачей-евреев, якобы замысливших уничтожение некоторых руководителей партии. Показания одного из них, Виноградова, следователи пытались увязать с ее делом. Он был лечащим врачом Молотова и ее, сопровождал Жемчужину однажды в поездке на отдых в Карловы Вары. Увязать не успели. Сталин умер. А уже 10 марта министр внутренних дел Берия распорядился отпустить Жемчужину на свободу. Через одиннадцать дней ее восстановили в партии.
В 1949 году закончилась эпоха Полины Жемчужиной в индустрии производства женских вещей. Все, что тогда, в тяжелые и кровавые 30-е и 40-е годы, делалось в Советском Союзе для украшения женщин связано с ней, самой модной женщиной советской властной иерархии.
Советское кино с чувственными актрисами 30–40-х годов
Известно, что Сталин в кино фривольностей не терпел. Мелодрамы не любил и крайне раздражался, видя на экране намек на сексуальные настроения. Однажды глава кинокомитета Большаков привез для очередного кремлевского кинопоказа иностранный фильм, где такие настроения не скрывались. Как только Сталин понял это, реакция последовала гневная: «Вы что, Большаков, бардак здесь разводите!» И вышел из зала. За ним покатились соратники по Политбюро.
«Каждая картина имеет большое общественно-политическое звучание» – эти слова Сталина, сказанные им как-то при обсуждении тематического плана, слишком хорошо усвоили руководители кинематографа тех времен. Поэтому ожидать картин «легкого» содержания с сексуальным сюжетом на экранах 30–40-х годов было немыслимо.
И тем более удивительно, что в этот период появлялись фильмы, несшие в советскую жизнь сексуальные ожидания и волнующую чувственность. Но это были не эротические картины, а по-прежнему общественно-политические и морально-нравственные. Но в них ожидания секса воплощали актрисы, отобранные режиссерами на роли. Не Любовь Орлова, воплощавшая голливудский стиль в социалистическом реализме, не Марина Ладынина и Людмила Целиковская, игравшие народный характер в общественно-политической упаковке. Нет. Советское кино тех лет породило актрис определенного толка – Татьяну Окуневскую, Валентину Серову, Лидию Смирнову, Зою Федорову. Они умудрялись все эти общественно-политические и морально-нравственные художественные фильмы, в которых снимались, напитать флером сексуальности, своим чувственным обаянием. И мужской зритель «заводился». С определенной минуты ему непреодолимо хотелось уже не только созерцать, но и потрогать экранное изображение.
Окуневскую открыл Михаил Ромм. Она так сыграла роль юной жены старого фабриканта в мопассановской «Пышке», что затмила своим женским очарованием саму Пышку. Хотя, может быть, тогда она была и не так трогательна, как в роли проститутки, в роли без слов, в спектакле «Бравый солдат Швейк» у Николая Охлопкова. Но публика стонала от удовольствия. Следом производственный фильм 1935 года «Горячие денечки» с ее участием, на котором зрительский народ таял от той же чувственной экспрессии.
«Я стала взрослой, женственной, у мужчин успех», – это она о себе в то время. Но и женственный успех в театре и кино. Теперь у нового режиссера Леонида Лукова, заново открывшего ее. В фильме «Александр Пархоменко» он определил ей роль фанатичной контрреволюционерки. Фанатичность эту оттеняет бешеный темперамент и лицо-маска офицерской жены: выделанные кричащей помадой губы и углем пордведенные сверкающие глаза – вот она, белая кровь, кипящая от ненависти к красным. Образ, с которым она свыклась. После съемок Луков, нелюбимый режиссер Сталина, целовал ей ноги и причитал:
– Я теряю сознание, схожу с ума от ревности, когда на вас смотрят!
Вот за что ее так ненавидел Константин Симонов, близкий приятель ее мужа, писателя Бориса Горбатова. Потомственная аристократка, она отдавалась с экрана всем.
В войну в Алма-Ате Окуневская снялась в роли диктора радио в оккупированном Белграде в фильме «Ночь над Белградом» того же Лукова. Она там поет песню партизан. Поет под аккомпанемент джазового оркестра Генриха Варса, бежавшего из Польши. Но как поет! Потом она повторяла эту песню десятки раз на бесчисленных фронтовых концертах в действующей армии и в освобожденной Европе – в Югославии, Австрии, Венгрии, Румынии, Болгарии. Везде одно и то же: зал стонет, кричит, аплодирует, прорвавшиеся к сцене хватают за платье. Кругом густая атмосфера мужского поклонения и жгучего желания – еще, еще, пой, ходи, говори!
А Валентина Серова в фильме 1939 года Константина Юдина «Девушка с характером» в роли комсомолки, страстно зовущей ехать на нашенский Дальний Восток обустраивать его? В кинотеатрах очереди, смотрят не по одному разу. Героиня Серовой – комсомолка Катя Иванова, энергична, но нежна, по-женски обворожительна. Серова играла саму себя. Ее женское естество захлестывало социальность роли. Но оттого она и управляла настроением зала – желаниями и фантазиями на уровне подсознательного.
В 1941 году тот же режиссер снял ее в фильме «Сердца четырех». Любовная комедия – красный артиллерийский офицер Колчин влюбляется в университетскую преподавательницу математики Мурашову-Серову. Теплый, солнечный фильм о пронзительно-чистой, акварельной Москве, о сочной, яркой, пленительной подмосковной природе, и о любви, где элегантная женственная Мурашова в маске недотроги плавится от мужского прикосновения. И все понимают – эта женщина правит миром, но никак не математика и артиллерия. Прозрачные глаза, в которых можно утонуть, и яркие губы, притягивающие сильнее магнита – какие тут, к черту, пушки, когда такая Серова на экране! И каждое движение ее кричит: «Я мягкая, я слабая, я управляемая!»
В 1941 году секретарь ЦК партии Андрей Жданов под влиянием Сталина выдал чиновничье-суконное: «Фильм легкомысленный». И потребовал не выпускать его в широкий прокат. Но в победном 45-м фильм взял свое. Успех был огромный – на экране торжествовал женский талант Серовой.
Но, конечно, самым ударным ее фильмом оказался «Жди меня» Столпера по сценарию будущего мужа Константина Симонова. Его стихотворение «Жди меня» в 1941 году неожиданно появилось в «Правде». Симоновские строки о силе женской верности запоминались сразу, особенно впечатляли бойцов и офицеров действующей армии.
Два слова – «Жди меня», – начертанные на броне танков и бортах самолетов превратились чуть ли не в главный слоган Великой Отечественной войны, наряду с вошедшими в историю: «Папа, убей немца!», «Наше дело правое, враг будет разбит!», «За Родину, за Сталина!».
Тогда немногие знали, что Константин Симонов посвятил «Жди меня» любимой женщине Валентине Серовой. Потом Симонов написал непритязательный киносценарий, навеянный этим же стихотворением. И Серова сыграла в фильме по этому сценарию роль Лизы Ермоловой – жены летчика, которого ждет. Сыграла так, что, являя характер столь неверный в женской стихии, вдруг предстала символом неотразимой женской верности. Верности, явившейся в чувственной наготе образа. Все те же льняные локоны, воспаленные губы, прозрачные глаза, ладный стан, обволакивающий голос – так в кино. От экранной Серовой зал намагничивался энергетикой чувственности. Умела она разбудить сексуальную память о доме, о жене, о любимой подруге. Серова с экрана внушала: жить стоит и ради женщины, вот такой слабой, как я.
В 1940 году взошла звезда Лидии Смирновой. Звездной актрисой и любимой женщиной мужчин Советского Союза ее сделал фильм «Моя любовь». Режиссер Корш-Саблин и композитор Исаак Дунаевский вылепили весьма привлекательный образ. Да и натура была с большими возможностями. В фильме героиня Смирновой – красавица, передовик производства – усыновила малыша. Это породило массу недоразумений в отношениях с поклонниками, где каждый явил свое лицо. Глуповатая картина, как определил ее Дунаевский. Но 19 миллионов человек посмотрело – ее любовь собирала полные залы. В окружении военных и политических фильмов так хотелось глотка обывательской жизни, пусть даже глуповатой.
А нашел ее, Смирнову, для этого кино, тот, кто написал сценарий – Иосиф Прут. Дунаевский задал мелодию для фильма, и тогда у него появилось свое виденье натуры. Актриса должна быть курносенькая, ладненькая, типично русская, заводная и чувственная. «Она, как молодой дог», – подытожил Дунаевский.
Такой и увидел Смирнову в толпе на Невском проспекте Иосиф Прут. Остановил, и сказал, что надо пойти на студию, к режиссеру Коршу, «чтобы тебя попробовали».
– Как так попробовали?
– Да не в том смысле, что ты подумала. Для этого у нас другие есть. А в смысле кино.
В то время в Ленинграде у молодежи слово «попробовать» означало переспать, заняться с девушкой любовью…
И глуповатый фильм стал гвоздем сезона. Дунаевский сделал Смирнову вожделенной мечтой, сексуальный имидж ее буквально взвился над страной. Но и сам не устоял, закрутила страсть не к образу – к живой натуре. Смирнова – Дунаевский! Пожалуй, это было самое яркое и красивое любовное приключение в стране в 1940–41 годах. Не устоял создатель образа, как не устояли и миллионы потребителей этого образа, зачарованные им в фильме. Влюбились и шли снова к экрану, чтобы продолжилось ощущение чувственного праздника.
В это же время заблистала и Зоя Федорова. В 1932 году в фильме «Встречный» режиссер Сергей Юткевич ее не разглядел, так же как и Игорь Савченко в музыкальной ленте «Гармонь». Ее по настоящему открыл Арнштам в фильме 1935 года «Подруги», о девушках с рабочей окраины Петрограда, отправившихся спасать город в 1919 году от белых интервентов. Боевая картина, но украшение ее – женственная Федорова. Податливая от рождения, она научилась женственности на танцах. В конце 20-х ей чуть за двадцать. Она обожает шелковые чулки и фокстрот, который позволяет прижиматься к партнеру. В 27-м одного из них арестовали, им уже давно интересовалось ОГПУ. А следом арестовали и ее. Правда, дело быстро закрыли и Федорову отпустили. Но ОГПУ получило ценного агента. В 1937-м она снялась в фильме «На границе», где оператором был ее муж В. Рапопорт. А в 1940-м играла в «Музыкальной истории» в паре с обаятельным Сергеем Лемешевым. Это был новый успех, и новый шквал всеобщего мужского поклонения. Потом были «Фронтовые подруги» и Сталинская премия.
В 1938 году НКВД арестовало отца Зои Федоровой по традиционной тогда статье 58 УК – контрреволюционная пропаганда. Но она продолжала сниматься, НКВД не отлучил ее от экрана. Но за отца она билась. Сама пришла к всемогущему главе органов безопасности Лаврентию Берии просить за него. Берии нравилась Федорова, женщина его вкуса. И он понимал ценность ее женской привлекательности для мужчин, в сотни раз усиленной экраном. Да и она к нему ненавистью не исходила. Несколько было встреч, и летом 1941 года отца ее освободили. Когда немцы подступили к столице и НКВД лихорадочно создавал подпольную разведывательно-диверсионную сеть, Берия предложил ей агентурную работу в Москве в случае оккупации столицы. И Федорова согласилась. Он это оценил.
Еще перед войной она развелась с мужем и стала окончательно свободной женщиной. Ей нравилось вращаться в кругах. Особенно дипломатических, близких к иностранцам. Тогда она загоралась, в ней буквально пробуждался охотничий инстинкт. В 1942 году, осенью, на выставке американского кино в Москве под советским плакатом «Родина-мать зовет!» она подставилась корреспонденту американского агентства «Юнайтед пресс» Генри Шапиро. Ну как пройти мимо такой женщины! Была страсть и скорая любовь. И как потом говорили, Федорова стала первой советской женщиной в Москве, украсившей ноги нейлоновыми чулками американского производства.
А через три месяца Шапиро познакомил ее с заместителем главы морской секции американской военной миссии в Советском Союзе Джэксоном Тэйтом. Чем мог заниматься сотрудник военной миссии? Разведкой, конечно, в том числе. Но для Федоровой это был мужчина Запада, из далекой Америки, статный, лучезарный и хорошо пахнущий. По-мужски обаятельный и влекущий. Был тем же, чем она для него – симпатичная русская женщина с захлестывающей сексуальной энергетикой. Что стало ясно после первого же танца. На другой день после знакомства он повел ее в ресторан «Москва». Через год, в январе 1946-го, у нее родилась дочь. За полгода до этого Федорову неожиданно отправили на гастроли в Крым, а Тэйт получил предписание от советских властей покинуть страну. А она так надеялась уехать с Тэйтом в США. Хотя он тогда и не догадывался о ее беременности.
Зою Федорову арестовали 27 декабря 1946 года. Следствие длилось более полутора лет. И в августе 1947 года за шпионаж в пользу иностранных государств ее приговорили к 25 годам лагерей и тюрьмы. В феврале 1955 года она вышла на свободу. Какая истинная причина ареста? Спустя годы офицер КГБ приоткрыл тайну: Федорова вращалась в высших кругах, была близка с Берией, а потом в сферу ее общения попали американский журналист и сотрудник военной миссии – разведчик. С ними она делила постель и откровенничала. Особенно о советских вождях и генералах. За это и арестовали.
Федорову «взяли» в конце 1946 года, а Окуневскую спустя два года, в конце 1948-го. Их «вели» разные следователи и в разное время. Но чувствовали одно и то же. Им, затянутым в китель с майорскими или полковничьими погонами, становилось не по себе, когда на допрос приводили их подследственных. Вот она, женщина, сводившая с ума миллионы, теперь сидит передо мной. Она оценивает меня как мужчину, презирает и ненавидит. И это бесит. С языка срывается: «Проститутка, стерва, подстилка!» Так они, полковники и майоры, защищались.
Когда Окуневскую после ареста и первых тюремных процедур привели в кабинет к министру государственной безопасности Виктору Абакумову, холеному, выбритому до синевы, тот остолбенел. Из камеры – в заграничных нейлоновых чулках, которые она поддерживала рукой (подвязки отобрали – не положено), губы, будто с них только-что стерли губную помаду, вызывающий взгляд. Охрип Виктор Семенович. Полыхнули щеки. Только и спросил:
– Что с вами?
– Я болею гриппом.
– Я распоряжусь, чтобы доктор посмотрел.
Долгая пауза, вылизывание взглядом, кнопка звонка:
– Уведите.
Кто был унижен? Министр, актриса? Министр чтил женщин красивых и ярких. Но тут случай особый – известная актриса, которая нравится всем, и ему тоже. Но надо вести ее дело, которое определили как измену Родине, и еще как антисоветскую агитацию.
На самом деле причина ареста та же самая, что и у Федоровой, – общение с иностранцами, откровения разного рода, становившиеся информацией для кого-то. Она желанный гость в венгерском, индийском, югославском посольствах. У нее много поклонников. Самый знаменитый – маршал Тито, глава Югославии, запомнивший ее по выступлению в Белграде. Он с визитом в Москве, прием в «Метрополе», завораживающий вальс «Я люблю тебя, Вена». Неотразимая пара – она в красном бархатном платье, и он в маршальском мундире с золотым шитьем. В эти несколько вальсирующих минут он объясняется в любви и зовет в жены: «Думайте! Скорее, думайте! Я вызову вас в Белград с вашим спектаклем „Сирано…“ А связь через нашего посла Поповича». Посол Владо Попович, партизанский командир из окружения Тито. Как он красив, этот черногорец, нежный, тонкий. В Москве 1947 года он умудрился найти дом, где они встречались. Как она ждала эти встречи, эти горячие руки, эти безумные глаза, эти мягкие губы, так не свойственные темпераментным мужчинам. «Ну почему, почему, – спрашивала она себя, – эти европейские коммунисты интеллигентнее, человечнее наших!?».
И однажды сама о себе: «Я сверхэгоцентрична». Это значит, мир должен быть всегда у ее ног. Для этого она себя холит и лелеет. Гимнастика, лечебные ванны, маски – часть жизни. Даже в лагерь, где она отбывала срок, дочь постоянно посылала ей кремы, лосьоны, и можно догадаться – духи, помаду. Дочь ее вспоминает в интервью «Известиям»: «У нее был свой стиль, она очень красиво одевалась. К ней приезжала полячка-портниха… мама шила вызывающе эпатажные туалеты. У нее, например, было платье с вырезом на животе. Одевалась она роскошно, парча легкая, отделанная соболиным мехом, много других изысканных одеяний…».
А вот это из дневника Окуневской.
«Ах, мой великий русский народ! В Евдокимове старушка зовет домой нежно свою корову: „Голубка, голубушка“. Та не идет. Старушка про себя: „У, блядь такая!“ И пастух кричит рядом тоже: „Блядь!“ И коровы побежали. Даже коров приучили!»
«Любовь – надстройка над половым актом…»
«На спящем можно наблюдать породу, национальность всех далеких предков… И я, выпившая, – в зеркале: на лице все Окуневские, все литовские, польские предки. И мамино плебейство во вдруг потолстевшем носе».
«Женские стихи всегда из менструального цикла».
А это из ее воспоминаний «Татьянин день».
«Вчера на приеме, когда мы с Валей Серовой проходили по залу, я почувствовала змеиное шипение, и жало впилось: „Две продажные суки продали свою красоту и талант цековским холуям“.»
А у Смирновой и Серовой свои увлечения: знаменитости, но отечественные. Самый громкий роман Смирновой с композитором Исааком Дунаевским. В каждый его приезд в Москву она бежала сломя голову к нему в номер в гостинице «Москва». Она нужна ему была для вдохновения и духовно, и физически. Ее забавляло, что такой талант ее хочет. И она не разочаровывала. Он настаивал на браке, она вразумляла: «Стать женой?… Но тогда кончится очарование тайных встреч, ожидание свиданий, письма, телеграммы, цветы…» Однажды она открыла свою женскую тайну: «Я всегда любила красиво одеться, взглянуть на себя в зеркало, остаться собой довольной и в таком настроении выйти из дома. На улице я видела реакцию мужчин, привыкла к ней. Видела, как они раздевали меня взглядом, смотрели на мои ноги, на мою походку, которой я придавала особое значение».
А что Серова?
Из поколения в поколение передается миф о том, как она влюбила в себя самого интеллигентного маршала Отечественной войны Константина Рокоссовского. Будто их роман начался в больничной палате, где залечивал ранение маршал. В первую встречу она читала ему Чехова. После этого еще долго не отпускало желание увидеть его еще и еще. Конец этому половодью положил Сталин. Чекисты доложили: «Серова с Рокоссовским, а творческая публика язвит – „Не жди меня, а жди ее“». И Сталин сказал своему любимому маршалу очень мягко: негоже так. И когда Серова в очередной раз прилетела к нему на фронт, он не захотел ее увидеть. Волей подавил звеневшее желание. Слишком свежо еще было отеческое напутствие вождя.
После смерти ее о ней ходили невесть откуда взявшиеся безжалостные строки, приписываемые Симонову.
Еще одно сочинение в собрание слухов и легенд, превращающих женщину, актрису, в сексуальную звезду, которую хочет, жаждет толпа. Ведь эти строки, эти псевдоистории, передаваемые из уст в уста, – разве не творчество самой толпы, выражающее ее тайные мечты? Вероятно, когда-то и в чем-то актриса дала все же повод. И тогда закипели эти бродившие вокруг нее массовые желания, и шлюха-толпа родила свой образ.
Эти актрисы, и в кино, и в заэкранной жизни, сделали для чувственного воспитания публики столько, сколько не сделал бы и десяток эротических сочинений, изданных массовым тиражом. Своей жизнью и своими ролями они дарили мечту для мужчин, сексуальную, часто не сбывавшуюся, но оставившую след в подсознании. И для женщин они являли пример. Не все впитывали уроки скрытой чувственности, но те, кто оказывался способен, а таких было много, становились украшением и укором этому жестокому и реальному повседневному миру.
Приходили им письма из действующей армии, от бойцов и командиров, попавших под обаяние их игры. Из дневника Окуневской: «Одна переписка перевернула мне душу: письмо пришло от расчета противотанкового орудия, они прислали свои фотографии – мальчики с открытыми глазами, я послала им свою из „Ночи“, они вставили ее в лафет орудия и шли воевать с моим именем, им, наверное, так было легче. Без слез невозможно было читать их письма, полные любви и жизни, поклонения мне, я знала их всех по именам и так поименно обращалась к ним в письмах, они были в восторге, а потом началось: погиб Саша, погиб Коля и последнее письмо пришло от командира части, в котором он извещал, что расчет героически погиб и он видел клочья моей фотографии и моих писем…»
Может, это она и придумала? Ведь в ее автобиографическом романе столько сочиненных мифов. Но это так красиво – получить письмо с фронта, а в нем признание: шли воевать с ее именем.