Условный стук в стекло окошка застал странноприимицу и проповедницу в большой комнате перед столом, обильно уставленным к приему владыки общины всевозможной снедью. На полочке близ занавешенного окна, примощенная на опрокинутый стакан, еле теплилась сальная «мизюкалка»; зато в углу перед иконами потрескивали свечи и лампады различных цветов и пламенностей. Глядя с улицы из-под горы, никто бы не подумал, что в полусумраке Минодориного дома готовится столь торжественное пиршество.

Если завзятая богохульница Минодора встретила пресвитера у крыльца и, стоя на коленях, чмокнула губами его наперстный крест (зато он чмокнул ее в темных сенях), то страстная ревнительница древлего благочестия Платонида ни шагу не ступила навстречу «заместителю Христа на земле». К немалому удивлению и неудовольствию Минодоры и, особенно, Прохора Петровича проповедница вдруг повела себя так, словно она главенствовала над пресвитером, а не он над нею.

Платонида стояла возле стола, выпрямившись, насколько позволяло ее кособочие, стиснув безгубый рот, и точно брызнула в вошедшего высокого мужчину мерцающим бисером из черных глазниц, но не пошевелилась. Он приблизился к ней, скрестив толстопалые руки на груди, степенно и низко склонил густоволосую полуседую голову и, помолитвовавшись тихим, не своим голосом, коснулся усами крестовидного набалдашника на ее посошке.

— Аминь, брат Конон, — строго произнесла она и только потом, поклонившись ему, не попросила, а, казалось, потребовала: — Благослови к лобзанию твоего пречистого наперстника.

Из всей здешней обители, наверное, один Гурий не поцеловал бы это массивное, точно обруч, золотое кольцо с сапфировым крестом. Сенотрусовец видывал, что Конон лишь перед церемониями надевал наперстник, вынимая его из потайного кармана, пришитого к подштанникам, где пресвитер хранил свои драгоценности.

Молодым семинаристом Кондрат Кононович Синайский добровольно ушел в полковые священники войск барона Врангеля, потом эмигрировал, учился в «русской коллегии» князя Волконского при Ватикане, а во время голода в Поволжье был переброшен с группой папских агентов в Россию в качестве «посланца милосердия на помощь голодающим». При разгроме этой шпионской группы органами советской разведки Кондрату Синайскому удалось бежать. Он устроился дьяконом в глухое уральское село — на родине Агапиты, — но за злостную антисоветскую агитацию среди прихожан был арестован и осужден. После отбытия наказания Синайский негласно вернулся в то же село, однако с иными целями: чтобы наверняка уйти из-под контроля Ватикана, а заодно и спрятаться в тень от советских органов, он решил связать свою судьбу с общиной истинноправославных христиан странствующих; и это ему удалось. Старинный его приятель, родной дядя Агапиты, странноприимец Лука Полиектов связал бывшего дьякона с протопресвитером общины, братом Платониды, старцем Антипой Пресветлым, тот окрестил Синайского и под именем Конона назначил пресвитером Западного Урала. Здесь, на соборе старцев и стариц, из рук местоблюстительницы пресвитера проповедницы Платониды новый владыка и получил знак своей неограниченной пресвитерской власти — золотой наперстный крест. После Платониды к кольцу присосался Коровин.

— Святитель! — поддельно хлюпая носом и вытирая сухие глаза заранее припасенной тряпкой, юлил бывший писарь. — Не обойди молитвами-с…

— Ну, ин, батюшка, поведай, где бродишь? — начала Платонида, усаживаясь за столом напротив Конона. — Ни гласа ни власа от тебя с самого рождества.

— По свету, мать Платонида, тамо и сямо, — в тон ей ответил Канон, с откровенной веселостью щерясь широченным острозубым ртом. Размашисто перекрестив кушанья, он подоткнул за воротник коричневой толстовки клетчатый платок — салфеток у Минодоры не водилось — и потянулся к рюмке с настойкой. Выпил бережно, точно пустынник, знающий цену капельке влаги, повел рукой вдоль впалого живота, потянулся за груздем и только тогда договорил: — Н-да, по свету… Время ныне смутное, спокойствия лишен, ибо воистину пекусь о богоданной общине, мать Платонида.

Он выпил вторую рюмку, закусил печенкой, и Прохор Петрович, не мешкая, налил ему третью.

Платонида покосилась на старика, но, взглянув в одутловатое, вдруг расцветшее благодушием лицо пресвитера, грызущего куриную ножку, смилостивилась. «Пускай приемлет, поелику взалкалось, — подумала она, размыслив. — Сие не возбранно, Христос простит, а я мешать не стану. Пастырь добрый, не обуян гордыней, не любоначален. Преклонился предо мною, посох мой облобызал, матерью, а не сестрою величает — все ли тако? Зрю, памятует, от кого пресвитерский наперстник получил, чует, на коих столпах вера зиждется».

Не нравилась торопливость отца и Минодоре, но, видя податливость гостя и снисходительность к нему Платониды, чей авторитет сразу вырос в глазах странноприимицы, она лишь заботилась, чтобы тарелка Конона не пустовала. «Пущай жрет и хлещет водку, лишь бы наше не пропало, — мысленно злорадствовала она. — А поговорить успеем, не завтра же его черт унесет».

С благоговением угощал пресвитера старик Коровин. Он аккуратно наполнял рюмку вровень с позолоченным венчиком, брал ее за хрупкую ножку, вздымал над столом и медленно, как святыню, ставил перед гостем. Для бывшего писаря пресвитер общины стоил полусотни исправников — шутка в деле властвовать над обителями двух бывших губерний, пусть с двумя десятками странников!.. Конон в его понятии был полу-Христом; а кому не лестно сидеть рядом с восседающим полубогом, заглядывать грешными глазами в его очи и возливать вино в его чашу своей рукой? Не беда, что полубог знал, как эта рука крала и предавала, подделывала и поджигала, подложничала и истязала. Зато и Прохор Петрович многого не замечал; например, того, как быстро охмелевший святитель назвал город Назарет лазаретом, а гору Голгофу какой-то Глафирой; старик просто налил оскандалившемуся пресвитеру очередную рюмку. Либо для того чтобы разом заглушить горечь своей богохульной оговорки, либо потому что он с нетерпением ждал именно вот этой самой рюмки, но Конон проглотил вино с алчностью, удивившей даже старого писаря. Потом, будто позабыв ветхий завет с его речениями, пресвитер заговорил о земных делах почти земными словами.

— В оных палестинах, честнейший брат Прохор, я, э, в обетованном раю, — изменившимся, напряженным языком начал он. Размокший голос его на каждом слоге подпрыгивал с баса на баритон, с баритона на тенор и представлялся Прохору Петровичу неотразимо благостным и сладкозвучным.

— Ответствуй мне, друже, имеет право окружный, э, пресвитер воздохнуть от труды праведны, от муки адовы? Дозволено ему в бес-тре-пет-ном спокойствии ночь опочить?.. Матерь Платонида, сестра Минодора, я — не каменен. Из камени имя носящий, я только телесен, аки людь. И не единый крест несу, э, в богохранимой общине, но сдвоенный. Двойной, ибо не приемлю небесного без земного, ибо химерна вера без борьбы, как борьба бесплодна без веры. Я же — борец и ревнитель веры со юности моея и до…. до…

Пресвитер запнулся, очевидно, подыскивая слово, но Прохор Петрович подоспел с вином — и Конон будто высосал из рюмки злобную фразу:

— …до краха врагов моих!

Он сорвал с груди свой клетчатый платок, скомкал его в кулаке и швырнул на стол перед собою. Платонида торопливо перекрестилась, потом, сверкая глазами от божницы к Конону и от Конона к божнице, затеребила стеклянные бусины лестовки. Глядя на проповедницу, встрепенулась и Минодора: выбрав с блюда самого икряного леща, она с поклоном положила его на тарелку гостя. Умиленный Прохор Петрович решил заплакать: он сморщился, будто норовя чихнуть, но, крутя головой и всхлипывая, все-таки наполнил рюмку пресвитера аккуратно до позолоченного венчика.

Гость покончил с нею без закуски.

— И клятву оную блюду паки и паки! — подняв палец, с пафосом прошептал он. — Токмо усторожливо и благопристойно. Осторожность, нежнейший брат Прохор, суть порождение мудрости. Англия, Америка, их действо — божественная мудрость!.. Не второй фронт, а свиная тушенка и яичные пороха, затхлая крупчатка и грязное тряпье на подстилку — нате, жрите, жирейте, а потом мы вас к закланию… мудрость!

Изловчившись, Прохор Петрович чмокнул руку Конона на лету; речи гостя были приятны убежденному старорежимцу до пощипывания в носу — экое извитие словес! — и он едва совладел с собою, чтобы не выпить, как бывало, единую «за августейшего венценосца».

Пресвитер подобрал платок со стола, перекосившись, вытер поцелованную руку и тут же положил ее на плечо хозяина.

— На поле брани, херувимейший брат Прохор, сугубый спор, — все более костенеющим языком продолжал он. — И мы тамо, и тоже спорим, токмо тссс!.. Душою и помыслом суть тамо, э, существом же и естеством здесь, — но спорим!.. С кем? С ворогом нашим, именуемом коммунизм, токмо тссс!.. Единым словом Христа оружны и поражаем, ибо меч наш — мудрость!.. Дерзай, брат Прохор: где потребно — согни выю, главу преклони, но спорь! В словесах будь сладчайшим, как кенарь в саде, а ко-го-ток, х-хе… Мудрость!.. Коготок твой — слово писаное и рекомое, апостольское и человеческое, и спорь!.. Искуснейшая в словесах письменных и звучных мать Платонида, э, пример сей мудрости… Послания святых пророков суть меч ее, и я благословляю сие отныне и довеку: пишите, э, множьте, яко дождь, несите в мир послания сии и спорьте, токмо тссс, тссс!

Минодора глядела в широченный рот Конона и думала: «Пьян, пьян, скотина, а далеко видит и учит правильно. Расскажу-ка я ему завтра про хуторских прогульщиков да про Никониху с Оксиньей, то-то рад будет, пучеглазый бес!.. А все из моей обители, по моей указке, хоть и хвалит он за письма одну Платонидку».

Поучений пресвитера о христианской мудрости хватило до очередной рюмки. Конон выплеснул ее в рот и смиренно попросил еще. Затем, нашаривая ногами под столом ноги странноприимицы, пресвитер потянулся к ней лицом и, распялив губы до ушей, что он выдавал за улыбку, неожиданно твердо промолвил:

— А здесь я во благоволении. Э, предо мною рыбии и птичии телеса, вино и млеко… И сия трапеза благословенна. Мнится, что нет большевиков в Узаре моем!

— Найдутся, поди-кось, — не отняв зажатой ноги, сказала Минодора. — Колхозники ныне те же….

— Колхозники мразь!.. Тлен!.. Суть безбожие, и я… я… про…э-э, проклина-ю-у-у!

Голос Конона пророкотал в иконостасе медниц, рачьи глаза его налились кровью, протянутая к божнице рука пресвитера казалась дубовыми вилами, устремленными в чье-то горло. Но вот пальцы Конона сомкнулись, сжались в кулак, и рука с дребезгом упала на стол, круша посуду и закуски:

— Прроклинаю!..

— Аминь! — выкрикнула Платонида больше для того, чтобы предупредить закипевшее буйство пресвитера.

Минодора же тотчас налила рюмку и поднесла теперь сама. Будто клюя руку Конона носом, Прохор Петрович опять принялся целовать наперстный крест: подобных умилительных слов ему не приходилось слыхивать даже за этим столом. Конон же раскис, как будто последняя вспышка гнева оказалась намного сильнее всей выпитой водки. Елозя бородой по тарелке и пуча глаза попеременно то на Минодору, то на Платониду, пресвитер уже не говорил, но шипел.

— И сим п-победиш-ши… Тссс. И с-спорю… Тссс…

Он икнул и уронил голову на леща.

Некоторое время за столом царила выжидательная тишина. Наконец Платонида перекрестила Конона и повелительно махнула рукой. Минодора и ее отец взяли пресвитера под мышки, волоком утащили в горницу и уложили на кровать.

— Ослабел наш ясен сокол, — вернувшись, притворно вздохнула Минодора, а про себя подумала: «С вечера резвился, к ночи взбесился!»

— Христос благословит взалкавшего во истине, — произнесла Платонида и, словно ковырнув Минодору взглядом, добавила: — Но не простит солгавшему по ереси, говорит евангелист Фома. До седовласия пророк Исайя в вертепах блудницами услаждался, зато был в вере неколебен. Конон же в алкании лют, зато в разуме светел: вон как он о святых-то посланиях… Тако и будем — в них наша сила!.. Спасет Христос, матушка, почивать пойду.

Пока хозяева убирали со стола, рассветало.

— Дорушка, может, не пойдешь на работу для святого дня-с? — осведомился Прохор Петрович, будучи еще под чарами прошедшей ночи.

— Под суд спихнуть захотел?.. У нашего деревяшки не заржавеет!.. Варёнка корову подоит, так заставь дуру баню помыть. Запросит святитель-от твой. Вшей, поди, в гриве-то накопил, таскается везде, как Платонидкин Исайка… До меня его не буди, пускай дрыхнет.

Она хотела говорить с Кононом прежде других.

— Запрети тревожить и этим крысам, — странноприимица показала на душник. — Да гляди за воротами!

— Будет в аккурате-с.

Взяв свою папку с бумагами, Минодора ушла.

Петухи, будто состязаясь с пастушьим рожком, допевали свои утренние песни, а заботливые куры, выныривая из подворотен, уже ворошили на дороге слежавшуюся за ночь пыль. Вдоль заборов, пощипывая едва проклюнувшуюся травку, разгуливали пригнанные к пастуху коровы, а вблизи от матерей табунились телята — несмышленыши сладко потягивались на жиденьких ножках, обнюхивались и мирно лизали друг друга. В закутке между пожарным сараем и амбаром гуртовались овцы; они неумолчно топали копытцами о каменистый грунт и, как простуженные, по-старушечьи чихали и кашляли.

Пахло пылью, навозом и парным молоком.

Минодора шла, то и дело прикладывая к носу наодеколоненный платочек, и думала о переезде в город. Теперешний визит Конона она собиралась использовать куда шире, чем намечала раньше. «Будя, нанюхалась тут всякого, — размышляла странноприимица, норовя обойти стадо стороной и чувствуя, как пышет кровь от нахлынувших мыслей. — Надрожалась, ровно овечий хвост, пора барыней пожить. Черт с ним, дамся я ему, пучеглазому идолу, пускай утешится. Только чур, любишь в сенках целоваться — люби платить. Перво-наперво дом в городу, да с балкончиком, и чтобы нужник в теплоте, и мебель наотличку, и коврики. Потом самолучших людей из обители мне. Платониду оставить: золото в беличьей шубе зашито, тыщи в чулках да в ладанках напиханы — не отпущу!.. Калистрат синешарую кокнет, так утопит и косозадую, никуда он не денется, будет ишачить, покуда не подохну. У Конона одно колечко тысячи стоит, а золота да сотенных возом вези — знаю, как нас обирал, — начисто выпотрошу!.. Потом… потом стравлю их с Калистратом, как двух кобелей, да подмогну мужику, как когда-то фельдфебелю. Никто не хватится: оба с Платонидкой беспаспортные. Гурьку с Неонилкой — долой, голяки и дармоеды. Агапитку себе оставлю, безответная. А община — овчина, остригу догола да к черту выброшу, с паршивой овечки хоть шерстки клок!»

Так и не подавив одолевающей улыбки, Минодора свернула к складу с намерением как можно быстрее отделаться здесь и помчаться домой — ковать железо, пока горячо.

Навстречу Минодоре из правления колхоза вышел сторож. Позевывая и жмурясь от раннего солнца, как арбуз лысый, старик прилепил на доску объявлений серую бумажку, пригладил ее ладонью и обернулся к подошедшей кладовщице.

— Про детсад совещание, — объяснил он, напустив на себя строгость, — про питанью в нем.

Минодора прочла объявление и выругалась; нет, она не боялась за дела по снабжению детского садика, в них все обстояло по-коровински аккуратно; ее обескуражило то, что придется весь день готовиться к докладу, и то, что совещание созывалось вечером. «Эх, и разнесут же меня Платонидка с Гурькой перед Кононом, — злобно срывая пломбы с двери и окна кладовой, думала она. — Весь день одни, да и вечером тоже. Такого наврут, что он и видеть меня не схочет».

Но в доме пока что все было спокойно.

Прохор Петрович проводил подоенную Варёнкой корову в стадо и распорядился не просто помыть, как приказала дочь, но и поскоблить внутри бани косарем и протереть песочком — дурочке привалило работы до глубокой ночи. Затем, чтобы надежно оградить пресвитера от беспокойства, старик закрыл на замки внутреннюю дверь из горницы на лестницу, тайный выход из обители через курятник и, наконец, главный выход с крыльца. Трижды перекрестив дом снаружи, Прохор Петрович отправился на свой «псиный пост» — за ворота. Но для Капитолины нашлась лазейка из наглухо запечатанного логова через незарешеченное окно подаренной ей Калистратовой кельи. Зная, что Варёнка трудится в бане и подглядывать некому, девушка вылезла в садик, сходила к условленному камню и принесла записку Арсена. Парень писал:

«Сегодня вечечером мы придем».

Капитолина расхохоталась бы над «вечечером» тут же у камня, но, вспомнив, что всего лишь через несколько часов она станет по-настоящему свободной, сдержалась. Волнение девушки было столь велико, что она в несколько прыжков перебежала садик, будто впорхнула в окно кельи и впервые по-мирскому обняла Агапиту.

— Сегодня вечером, — с жаром прошептала она.

Агапита вздрогнула и перекрестилась.

— Настал мой день, — едва слышно молвила странница и сунула в рот уголок своего платка.

Агапита не ответила бы, почему именно в этот заветный час ей вспомнился вечер, когда она поддалась увещаниям Платониды. Но он припомнился настолько ярко и так осязаемо живо, что она, пожалуй, впервые заглянула в себя с любопытством ребенка, заглядывающего вовнутрь новой игрушки. Почему все это случилось, что произошло? Наваждение, волшебство или, быть может, вера в бога? Да, веровать без оглядки дочь строгих старообрядцев была приучена с колыбели; однако за последние годы она стала забывать молитвы и частенько даже в субботние вечера подпевала Павлу его любимые песни. Неужели потому, что проповедница разбередила ее старые рубцы? Могло быть такое? Да, могло; именно после побоев она как-то невольно тянулась к своей иконке-меднице; но в этом ли главное?..

— Тетя Агапита, — перебила Капитолина неожиданные раздумья странницы. — Тетя Агапита, ой до чего же я рада, что к людям пойду!.. Так натосковалась одна да одна, так одичала, что сегодня услышала, как в деревне девчата про огонек поют, и собакой взвыла!.. Теперь меня от людей стопудовыми клещами не отдерешь — подумать только, чуть не целый год без подруг, без товарищей!

Странница глянула в сверкающее улыбкою лицо девушки и на какое-то мгновение перестала дышать. «Чуть не год без подруг? — подумала она, чувствуя, что краснеет. — А я? Не всю ли жизнь прожила без товарок? С кем дружила, кроме слепенькой Параши? Скажу ли, как открывались ворота у моих соседок в селе и на хуторе? Назову ли хоть одно близкое мне женское имя, кроме Капитолины? С кем поделилась своими горестями, у кого попросила совета, прежде чем клясться на евангелии? Ошалела перед Платонидушкой, мол, не одна теперь, святая со мной, а сейчас: отчего да почему?.. Кляча забитая, вот что!»

— Так, так, Капочка, так, — сказала она с горячностью. — Люди, чуешь, люди, размилая ты моя, за людей держись!

— Книжки еще, тетя Агапита, факт налицо; учиться мне надо до одури… И мама твердила: учиться!

— Ой ты, ребенок ты ребено-о-ок! — тихонько рассмеялась Агапита и, ласково похлопывая ладонью по колену девушки, заговорила: — Вот вылезем отсюдов, чуешь, и вместе жить станем, подруг заведем, да побольше, да поумнее, тебе — молоденьких, мне — постарше. Лампу большую купим, керосину наберем, вечерянками ты читать станешь, я шорничать, слушать, про что читаешь, да на ус мотать.

— Петь еще станем да плясать; я плясать люблю!

Прыснув со смеху, они бросились друг к другу, обнялись вперекрест и, покачиваясь из стороны в сторону, зашептали чего-то непонятное, всяк свое. Разъединившись, обе тотчас отвернулись — одна к окну, другая к дверце кельи — и украдкой вытерли вдруг повлажневшие глаза.

— Тетя Агапита, мы в Азином колхозе останемся; я — на крупорушке, ты — шорником, да?

— Куда же еще, только бы вылезти.

— Вылезем, тетя Агапита; придут, разгрохают — и вылезем!

Капитолина так и представляла: ворвется толпа колхозников с топорами и разгромит всю обитель по бревнышку, — как же иначе может быть поступлено с каторгой, в которой они с Агапитой столько выстрадали?..

— Вот чем бы им еще помочь, Капочка?.. Про что же это я давеча думала?.. Написать бы… А-а, ну, ну, вспомнила, чуешь, про ячмень с горохом. Видела я, пудов восемь наворовано да муки чан, и незачем это Прохору оставлять, раз оно колхозное!

— Факт налицо… Потом про Варёнку: увести ее тоже в колхоз, в работе она никому не уступит, а, тетя Агапита?..

— И Неонилу можно, пусть поробит напоследок жизни… Пиши да неси, я покараулю.

Агапита вышла и села у открытой двери своей кельи, будто проветривая жилье, что она делала каждый день. Бодрствовал в своей келье один Гурий.

Встревоженный тем, что Конон не явился в условленный срок, Гурий был сильно обеспокоен и необычным беспорядком в обители: утренней зорницы не пели, странники не работали, все входы и выходы оказались запертыми, и подвал напоминал тюрьму. Терзаемый неясными подозрениями, Гурий решился разбудить и обо всем расспросить проповедницу. Он прошел в келью Платониды, как больной, медленным шажком, но выскочил оттуда, против ожидания Агапиты, очень быстро. Побагровевший, он с разбегу остановился посреди коридора, взметнул взгляд на светильник и, оттягивая бинт на шее, задумался.

Слова Платониды, что Конон пришел, пьян и спит, взбесили Гурия. Нетерпение вырваться из этого опостылевшего ему подвала, расправиться с узарским прудом и убежать в другую обитель раздирало его до боли в сердце. Чтобы ускорить развязку, оставалось одно: выбраться во двор через окно Калистратовой кельи, вызвать с улицы старика Коровина и заставить его разбудить пресвитера. По-петушиному встрепенувшись, Гурий подбежал к келье, занес руку, чтобы постучать в дверь, но в коридоре появилась Агапита.

— Брат Гурий, повремените, — собрав все свое спокойствие, предупредила она. — Девка там, почитай, нагишом, платьишко свое опочинивает. Ежели вам брата Калистрата, так он теперь вот в этой келейке.

Проклиная Конона за пьянство, а себя за совет подарить келью девушке, растерявшийся от бешенства Гурий убежал к себе и грозно щелкнул внутренней задвижкой.

Конон же благодушествовал: не слыша здесь разговоров ни об Агафангеле, ни о Гурии, пресвитер был убежден, что его прыщеватый посланец уже сделал свое дело и надоевший ему сенотрусовец догнивает в земле.

Проснувшись под вечер, пресвитер опохмелился и закусил тем, что Прохор Петрович выставил на крышку своего гроба. Тут же на гробу лежала стопка писем «пророка». Конон взял одно, прочитал и нахмурился: послание дышало лютой ненавистью ко всему советскому, а Гитлер объявлялся посланцем неба; «пророк» предсказывал победу фашистам и призывал народ к неповиновению большевикам.

— Опять самодурство Гурия, — отшвырнув листок, пробормотал пресвитер. — Ни осторожности, ни такта… Очевидно, его предсмертная диктовка. Велеть сжечь; из-за такого недолго и мне оказаться на старой стезе!..

Он с опаской огляделся и закурил.

С месяц тому назад над головой Кондрата Синайского появилась зловещая тучка. Преданный ему телом и душой скрытник Агафангел принес из странствия «святое» письмо, точь-в-точь такое же, какие лежали теперь на гробу: пресвитер узнал почерк Коровина и догадался об авторе. Письмо это не давало покоя Конону: долго ли до греха — провалится Гурий сам и предаст своих покровителей!.. Пораздумав и перемучившись от трусости, он решил одним ударом освободиться от своего старого дружка. С этой же целью пресвитер нарядил в Узар того же Агафангела, приказав запугать Гурия обнаружением его следов, выманить из Узара якобы в другую обитель и по дороге предать его труп земле. Сейчас пресвитер явился проверить, удалась ли миссия Агафангела, и всласть нагоститься возле обожаемой им красивой странноприимицы.

Минодора пришла домой на закате солнца.

Она весь день нервничала, а вернувшись на какой-нибудь час, была поражена хвастливым заявлением отца, что «святитель оберегается за тремя замками». Замки?.. Значит, обитель в заточении; выходит, она без пищи; значит, голодает и сам пресвитер?!. Всячески понося старика, Минодора взбежала по ступеням крыльца, не постучав, ворвалась в горницу и, со странной небрежностью кивнув Конону, скрылась на лестнице за иконостасом.

— Агапита! — гаркнула она. — Агапита, где еда для братии?!.

— Взаперти сидим, матушка.

— Проклятая жизнь!..

Она рванулась назад и встретилась с Кононом.

— Батюшка! — взмолилась странноприимица. — Старик, все старик напутал…

— Чую, сестра, чую, минуется, — успокоил Конон, поощрительно дотронулся до ее плеча и вдруг осекся, увидев сенотрусовца. — Брат Гурий?!.

Конон сразу забыл обо всем на свете.

Минодора ошалело суетилась вокруг пресвитера. Растрепанная, побелевшая, потная, она молила о прощении и то шептала, то выкрикивала, что обитель тотчас пообедает, что ему, святителю, обед уже готов. Конон соглашался, пятясь, приближался к Гурию, наконец вслед за ним вошел в молельню и хлопнул дверью перед самым носом странноприимицы.

— Убил, убил, чернильная крыса! — уходя наверх, бормотала Минодора. — Агапитка, иди открой все двери, вот ключи…

В молельне же сразу возник деловой разговор.

— Я ничего, э, не понимаю, Виталий Флавианович, — беспокойно пуча оловянные глаза, начал Конон, по-прежнему называя Гурилева именем и отчеством.

— Зажги паром свечей, — хрипя больным горлом, распорядился Гурий и с важностью кардинала уселся на стул под неугасимою лампадой. Уже не в состоянии перебороть своей многолетней привычки коверкать родную речь, он заговорил так даже перед старым приятелем. — Я сам не понимаю, какой лешак ты не пришел ко мне подвалом вчера? Договаривался: вчера ночом придешь, когда поются петухи… Пришел, лешак, и давай гостить без меня, пировать без меня, потом давай спать!.. А я больной и дело у меня, лешак; восемь колхозов одном пруде, слушайте, восемь!..

Он горячо заговорил о мести и стал корить пресвитера поблажками врагам. Конон и смеялся над петушиным гонором приятеля, и побаивался бывшего сенотрусовца, как остерегаются знакомой, но чересчур злобной собаки. Помня, что Гурий вооружен, пресвитер пожалел, что оставил собственный наган в дорожном бауле, подумал и выбрал своей защитой поддельное дружелюбие и лесть — этому его учили в шпионской школе святой Терезы. Он смиренно признался: да, выпил один, полагая, что его бесценный друг уже не здесь; да, опьянел с двух рюмок потому, что был сильно утомлен дорогой и голоден; да, готов служить единственному приятелю верой и правдой и попросил прощения.

Гурий заметно пообмяк.

— Куда должно быть я? — спросил он однако сквозь зубы.

— А вы не получили моего уведомления? — с целью узнать что-либо об Агафангеле и заодно выиграть время спросил Конон.

— Нет, — выдохнул Гурий и впился глазами в лицо пресвитера: — Говоритесь!

— Сожалею, господин Гурилев, э-э, да, сожалею… С полмесяца назад я послал к вам брата Агафангела, чтобы перевести вас в более, э-э, да, да, более укромную обитель.

— А здесь, ах, страшно? — попробовал ощериться в улыбке Гурий.

— Покуда не ведаю, — ответил пресвитер и перешел на ложь: — В городе же объявления с вашими приметами, ищут… А я не могу подвергать опасности моего верного друга.

— Вот это лешак! — вскричал Гурий, вскочил, схватил руку Конона и что было силы затряс ее. — О, спасибо, спасибо! Меня загнатый волк, а друг спасает, слушайте… Благодарю!..

Он еще раз встряхнул руку пресвитера, потом заговорил яростно и зло, будто выплевывая слова в свою рыжую бороденку:

— Ты страшно умновый человек, господин Синайский!.. О, я ужасный полюбил тебя… Но зачем, слушайте, здесь чулок, носок, сетей, одеяло?.. Отличный придумка письмо пророков, ах, отличный придумка! Давай его тысячи, миллион, дождем, градом давай его, как дает баптистская секта!.. Вот секта, лешак, а?!. Письмо ломай совет, ломай колхоз, люди ломай, а зачем сетей, чулок? Х-хо, лешак, старый крыса Платонида котел бы давить большевиков молитвом, а Минодора сетем да одеялом, тьфу, лешак!.. А Кондрат Синайский, слушайте, придумал три святой письмо и давай молчать!.. Какой глупый, лешак!..

Он привскочил, будто хотел кинуться на пресвитера с кулаками, потом снова шлепнулся на стул, стремительно вскинул голову и с той же яростью закончил:

— Дворяниномя приказываю, слушайте, убирать чертям старую Платониду, дать руки Калистрату, руки Неонилке, Агапитке… огонь, яд, маузер!..

Прокричав все это, Гурий опять вскинул голову, как бы требуя ответа. Конон утвердительно кивнул, однако подумал: «Что по-прежнему злобен на врагов — хорошо, но открыто пусть воюет с ними Гитлер. Наше дело помочь ему тайным словом, божьим страхом, карами неба. А этого надо убрать, слишком огненен, сожжет и себя, и нас. Жалко, что не сделал этого мой Агафангел, но где же он запропастился: засел ли в дальней дороге у какой-нибудь вдовы, прихворнул ли и отлеживается в попутной обители?» Помолчав сколько было нужно для того, чтобы не показаться неучтивым, пресвитер сказал:

— Вы бесконечно правы, Виталий Флавианович. Община, э, не на пути. Но, э-э, позволите ли напомнить, что беспокоит меня в сей час?.. Пропал мой вестник к вам, пропал брат Агафангел… Во благополучии он должен был достигнуть Узара ранее меня, однако же его нет!

Гурий встрепенулся; он вспомнил рассказ Минодоры о задержанном позавчера дезертире, и, как мог, передал Конону скупые слова странноприимицы.

— Приметы задержанного не знаете ли?

— Приметы?.. Вот лешак, Минодора не говорил!

— Простите, я расспрошу, — глухо сказал Конон и вышел.

Спрошенная им старая проповедница рассказала все, что знала от Минодоры, и, перекрестившись, добавила:

— Хочу просить твоего благословения отстранствовать в закамскую обитель, брат Конон. Не благоуветливой стала обитель матери Минодоры, страховито в ней. Странниц с собой уведу, токмо деву-послушницу уготовили мы к святому успению. Зело много ведает и непостоянна, яко арфистка… Благослови на прибавление мучеников в раю, да чтоб не мешкотно.

— Аминь!.. Но Агафангел, мать Платонида?.. Он взят позавчера, и как могли вы молчать о сем за вечерней трапезой?!

В голосе пресвитера прозвучало явное раздражение, выпуклые глаза его сверкнули нетерпением и злостью.

— А кто, брат Конон, неуемно расточал словеса за столом, кроме токмо пресвитера? — огрызнулась Платонида, встретив его взгляд не менее злобным взглядом. — Рабы немы, егда глаголет господин их, говорит Екклесиаст главою…

Не дослушав, Конон встал и вышел вон.

В горнице Коровина пресвитер задержался еще меньше. Косясь на окно, озаренное последним лучом заката, и жужжа себе под нос какое-то песнопение, он порылся в своем баульчике. Привыкший к подглядываниям Прохор Петрович заметил, как обожаемый им полубог спрятал спереди под толстовку большой черный револьвер.

Конон же снова скрылся в молельне.

Гурий шагал там из угла в угол, огоньки светильников колебались, точно от порывов ветерка, по стене металась лохматая тень. Конон с минуту стоял, наблюдая, потом кашлянул, и Гурий остановился.

— Ну? — спросил он, вперяя свой петушиный взгляд в побагровевшее лицо пресвитера.

— Агафангел погиб для нас, господин Гурилев, — сказал Конон. — Страшусь предательства и полагаю во благовремении удалиться. Даже Платонида обуяна, э-э, сомнением и завтра выводит сестринство в другую обитель.

— Х-ха, лешак, корабль давай на дно, старый крыска — берегом! Вот лешак так лешак!.. Ладно, слушайте, я много думовал и решился делать красивый дело!..

Гурий в десяти словах сказал о пруде.

Конон не выказал ни отрицания, ни колебания: ему было не до пруда; его подмывало тотчас вскочить и бежать, не заходя даже наверх, но решение навсегда избавиться от своего слишком строптивого друга удерживало пресвитера в молельне. Надо было подумать, как это сделать.