Осень была неряшлива и безобразна. Она стояла за окном, как плаксивая пьяная баба, назойливо заглядывая водянистыми глазами в мою неприбранную душу. Грязные нечёсаные космы, свисающие кое-как с низкого неба, цеплялись за деревья, унося за собой последние листья. Листья отчаянно цеплялись маленькими коготками за тонкие голые ветви, трепеща от страха – улететь. Что делать? Всему своё время – время сеять и время собирать посеянное.

Ни на что не надеясь, я сидел в маленьком гостиничном номере, какие бывают в наших районных городах: комната – два на три метра; у стены – деревянная узкая кровать с продавленным матрацем, стол в винных подтёках, на столе графин, закрытый щербатой рюмкой без ножки – пей до дна! – рядом с койкой шаткий скрипучий стул, сиденье и спинка которого обтянуты коричневой потёртой клеёнкой – вот и весь антураж. Но это временное пристанище и вся убогая обстановка в тот момент были дня меня милее всех дворцов и палат. Мне не хотелось уходить отсюда – туда, в неизвестность, которая может обернуться для меня чем угодно, но только не благополучием. Я сидел и ждал. И, если говорить по правде, трепетал, как одинокий листок на зябкой ветке. Я ждал, что меня повяжут. Вот так, придут и повяжут, и пойдёшь не туда, куда сам хочешь, а куда поведут…

Дело в том, что я оказался в гостинице не по своей воле. Около месяца назад меня прислали сюда, чтобы я возглавил здешний монтажный участок, В такую поганку и глушь порядочного человека не направили бы, да он и сам бы не поехал.

Участок, где я должен исполнять обязанности начальника, пользовался дурной славой, хотя по всем производственным показателям был самый благополучный. Как это удавалось Шебулдяеву, бывшему начальнику участка – для меня оставалось загадкой. Наверное, прежде всего надо сказать, что начальник тот был человек крутой, с уголовным прошлым, сиделец то ли за воровство, то ли за крупную растрату по подложным документам, что, в сущности, одно и то же.

Конечно, без покровительства сверху такого человека к руководству участком и близко бы не подпустили. С Шебулдяевым я знаком не был, так, как-то раз видел его красную подпитую морду в приёмной управления, где он, нахально развалясь в кресле, отпускал банальные шуточки нашей секретарше Соне, и не упускал возможности потрогать её мягкий зад, пока она шныряла мимо – в кабинет и из кабинета начальника. Значит, очень крепко стоял на ногах этот Шебулдяев, если так шумно и при людях оказывал недвусмысленное внимание карманной игрушке Самого.

Что делать? Сам – есть Сам, его приказ – закон, не дуть же против ветра! И я, молодой специалист, но уже, как мне казалось, наученный жизнью, старался не конфликтовать с начальником и не очень-то высовываться в среде сослуживцев. Эдакий маленький Премудрый Пескарь!

Работал бы я и работал себе инженером в отделе главного механика, перекладывал бумажки исходящие и входящие, если бы не эта злополучная командировка.

На моё несчастье, Шебулдяев на этот раз запил, и запил крепко. Всё бы ничего – он, по разговорам, и раньше не просыхал, но на этот раз его пришлось отозвать в ЛТП – лечебно-трудовой профилакторий (для тех, кто не знает).

В припадке алкогольного психоза он во время очередной планёрки кинулся с монтажкой – металлическим прутом – на куратора стройки, видного партийного работника-товарища.

Времена тогда были суровые; коммунисты, известное дело, шутить не любили, и шутку товарища Шебулдяева многие не поняли. Был вызван наряд милиции, но Шебулдяев, пользуясь заступничеством Самого, вместо тюрьмы оказался в ЛТП.

Лечением, конечно, эти профилактории не занимались, а кое-какая польза от них всё же была. Во-первых, человека изолировали и ломали его волю, а во-вторых – бесплатная рабочая сила на особо тяжёлых производствах. Одним словом – каторга.

Но, я, кажется, отвлёкся… Моя новая должность и командировочное удостоверение давали мне право на отдельный гостиничный номер, а не как обычно, койку в общежитии.

Этот ставший для меня роковым участок был задействован на монтаже оборудования сахарного завода. Как и все горячие стройки, эта так же кишела народом, приехавшим сюда чуть ли не со всех концов страны. Партком был завален и идеями, и персональными делами. Когда я пришёл встать на учёт, на меня там посмотрели, как на помешанного.

Бестолковщина – спутница всех комсомольских строек – сначала сбила меня с толку, но потом я быстро адаптировался, благодаря моему возрасту и раннему производственному опыту. Труднее было с бригадой. Участок, разбитый на звенья, требовал постоянного присутствия и надзора, тем более что технологическая цепочка была сложной, а за этим сбродом нужен глаз да глаз.

Монтажники – народ своеобразный, свободный, всегда в разъездах, без женского внимания и семейных тягот. А такой народ более всех склонен к пьяному разгулу и безобразиям. Не мудрено, что большинство из них были или сидельцами, или на подходе к этому. Сидельцы – люди обидчивые и злопамятные – промаха не прощают. Попробуй, споткнись, и они тебя тут же повалят.

Приход свежего человека в любой коллектив настораживает, к новичку всегда с подозрением приглядываются, и, как говорится, всякое лыко вставляют в строку.

Первое, что я сделал после размещения в гостинице, это пошёл на стройку, разыскал своего бригадира, и велел собрать весь участок в одной из бытовок. Был как раз обеденный перерыв, и люди потихоньку стали подходить один за другим, с явным любопытством приглядываясь ко мне: «Что ещё за козел вонючий прибыл к нам в начальники?» Рабочие всегда к начальству относятся, как ни парадоксально, свысока и снисходительно. Мол, да что там! Видали мы вас в гробу! Мы одни, а вас, придурков, до… и более.

Но, что самое интересное, каждый начальник, для виду, старается с рабочим заиграть, подладиться под рабочего, простачка из себя показать. И чем длиннее дистанция, тем примитивнее подыгрывание – советская выучка!

Дистанции у меня не было, и подыгрывать некому. Я играл самого себя.

Всё началось с того, что меня не представили. Эта, на первый взгляд, маленькая деталь и определила ко мне дальнейшее отношение участка. Рабочие очень чувствительны ко всем подобным нюансам. «Не представили – значит, не посчитали нужным, значит, и цена ему – рупь в базарный день. Что с него взять? Придурок, он и есть придурок!» – угадывал я в их, с тайным подвохом и угрозой, взглядах. «Не ко двору пришёлся…» – мелькнуло у меня в голове.

Тем не менее, работа есть работа, и, ознакомившись с каждым монтажником по табелю и лично, я провёл инструктаж, как того требуют правила техники безопасности, и попросил бригадира, невысокого хмурого мужика в рваной брезентовой робе, составить мне компанию для ознакомления с производственным объектом. Тяжело посмотрев на меня исподлобья, он сделал знак головой – идти за ним.

Само качество труда и организация рабочих мест, конечно, оставляли желать лучшего, и я напрямую сказал об этом проводнику. Тот вроде как весело хмыкнул, и не проронил в ответ ни слова.

Его невозмутимость злила меня, и я стал читать ему азбучные истины: о качестве исполнения, об организации и тщательном соблюдении технологии монтажа, о строительных нормах и правилах, и о ещё чем-то для него обидном. Мне хотелось вызвать в нём аналогичную ответную реакцию. Но он, видимо, вовсе и не слушал меня, только катал и катал носком сапога валявшийся тут же обрезок трубы.

Накопившееся неудовольствие требовало немедленного выхода, и я со всего размаха пнул пустую картонную коробку из-под электродов, всем своим видом давая понять, кто здесь хозяин, и – нечего захламлять рабочее место разным мусором!

От моего удара коробка не сдвинулась с места, а я, приседая, со стоном ухватился за ушибленную ногу – перед этим какой-то шутник в коробку сунул чугунину в надежде хорошо посмеяться. Я не думаю, что это было сделано специально для меня. В самом деле, откуда весельчаку знать, что я непременно буду здесь, и непременно ударю по злосчастной коробке.

Как бы то ни было, но шутка удалась: боль в ноге казалась невыносимой. Бригадир тут же участливо подхватил меня под руку, но я зло отмахнулся от него. Надо отдать должное его хладнокровию и выносливости – торжествующего смеха я от него не услыхал.

Припадая на правую ногу и матерясь про себя, я повернул обратно в бытовку с намерением провести необходимый техминимум по организации рабочих мест.

Открыв дверь, я остолбенело уставился на стол: перед моим уходом на столе, кроме разбросанных костяшек домино и обсосанных окурков, ничего не было, а теперь торчали бутылок пять-шесть водки, газетный кулёк с килькой, буханка хлеба, и ещё что-то съестное.

Всё это ну никак не входило в мои планы по организации и наведению должного порядка на участке.

Тогда я придерживался одной истины – не пей, где живёшь, и не живи, где пьёшь. Она звучит так, если немного перефразировать известную мужскую поговорку.

Что в моем положении оставалось делать? До конца рабочего дня ещё далеко, а эта посудина на столе ждала освобождения, и – немедленного. Я сделал, на мой взгляд, самое умное, что можно в этой ситуации сделать: повернувшись, молча вышел из бытовки, слыша за спиной неодобрительный гул.

Что это? Провокация или искреннее желание таким образом, с водочкой, отметить знакомство с новым начальником? Не знаю. Я ушёл, и формально был прав, а так…

Потерянный день не наверстаешь, и я, покрутившись, для порядка на стройплощадке, подался обратно в гостиницу. «Ничего! Ничего! – уговаривал я сам себя, – Завтра будет день и будет пища. Надо затянуть гайки. Я знал, что они распущены, но не до такой же степени!»

Я был возмущён до предела, хотя здравый голос мне говорил, что не надо пороть горячку. Надо во всём разобраться. Может быть, они от чистого сердца решили меня угостить, а я полез в бутылку?

Как бы там ни было, но злость и обида не проходили. К тому же мозжила разбитая нога.

Присев на лавочку у палисадника, я расшнурил ботинок и осторожно вытащил из него ступню. Освободившись от носка, я увидел, что большой палец ноги стал лилово-черным и распух, он стал похож на большую чёрную виноградину. При попытке помассировать его, я дёрнулся от боли – футбольный удар был, что надо! Хорошо, если не сломана фаланга, а то ещё долго мне костылять на манер шлёп-ноги. Обратно сунуть ступню в ботинок оказалось делом мучительным, и я, проклиная себя за то, что разулся, вытащил шнурок из ботинка, кое-как втиснул ногу, и пошёл, прихрамывая, к центру города.

Обычно, при случае, я люблю бродить по глухим местам наших малых городов районного масштаба. Эти места поистине полны всяческих неожиданностей: то попадётся какой-нибудь старинный особнячок русского мещанина – с ажурными резными наличниками, с замысловатыми башенками на высокой железной крыше, с узорным крыльцом, хотя и покосившемся, но не потерявшим прелести русской постройки; то встретится каменное гнездо служилого уездного чиновника – двухэтажное, с большими арочными окнами, с кованой оградой перед домом, с бывшим когда-то парадным входом. Этими парадными в наше время почему-то не принято пользоваться – дверь облуплена и кое-как заколочена ржавыми скобами, или костылями – нам ближе чёрный ход, в который можно незаметно, по-крысьи, по-мышьи, прошмыгнуть и притихнуть в своей конуре – молчок! То привлечёт внимание незатейливый пейзаж с одинокой водокачкой на отшибе, то какая-нибудь лавка в каменном подвальчике, непременно в каменном, бывший владелец которой давно сгнил на суровых Соловках, или до сих пор лежит бревном в вечной мерзлоте Магадана за то, что был ретивым хозяином и не хотел быть холуём.

Такие вот уездные, районные города меня всегда приводят в умиление. Дома, обычно одно, реже двухэтажные, деревянные – крашеные зелёной или коричневой краской, кирпичные – белёные известью. Улицы по обочинам поросли травой-муравой вперемежку с упругим двужильным подорожником. Возле водопроводных колонок зелень всегда гуще и ярче. Сочная трава радует глаз. Колонки эти, стоящие по пояс в траве, издалека похожи на писающего мальчика в бескозырке, выбежавшего поозорничать к дороге – из колонок почти всегда тонкой струйкой бежит вода – российская бесхозность. Среди дня на улицах бывает пусто и тихо – мало или совсем нет приезжих, а местные люди трудятся, где кто. Маленькие фабрички районного масштаба, мастерские, конторы, да мало ли где можно заработать копейку на то, чтобы не дать нужде опрокинуть себя. К вечеру, на час-два улицы оживляются – пришёл конец рабочего дня. То там, то здесь увидишь спотыкающегося человека – успел перехватить где-нибудь за углом с приятелями и теперь несёт непослушное тело домой, во власть быта. Женщины – непременно озабочены и всегда с поклажей, скользнут по тебе безразличными глазами и – в сторону. Сама обстановка говорит за то, что здесь нет места легкомыслию, а тем более пороку. Но это только так, с первого взгляда. В таких городках, как и везде, бушуют бешеные страсти, и непримиримы порок и добродетель: кто кого – вечная борьба.

Боль в ноге не давала мне полного удовлетворения от созерцания местных достопримечательностей, но одно здание меня заинтересовало. Высокие окна стрельчатого типа показывали почти метровую толщину стен, в которые вделаны стальные решётки из кованого квадрата, искусно скрученного по оси. Эти решётки на перекрестиях перевязаны тоже коваными железными лентами, что говорило о давности происхождения. Над окнами, в таких же стрельчатых нишах из красного кирпича, выложены барельефы крестов. Было ясно видно, что здание – обезглавленная церковь. Потому оно было непропорционально высоким и венчалось нелепым фонарём, тоже кирпичным, с узкими, как бойницы, окнами, забитыми за ненадобностью фанерой. Эта кирпичная надстройка служила когда-то звонницей и собирала православный люд к молитве и покаянию.

Теперь покаяние – забытая нравственная категория, и потому церковное здание стало приютом зла и порока. В нем размещался РОВД – районный отдел милиции, далёкий от духовных исканий человека и жертвенной добродетели.

Впрочем, тогда обезглавленное здание церкви мне ни о чём не говорило, но какая-то скрытая угроза, как от всех милицейских учреждений, от него исходила.

Ну, подумаешь, милиция! Милиция – она везде милиция. У входа дежурил в постоянной готовности бежевый «уазик» с характерной синей полосой и решётками на окнах. Такой вот малый «воронок». Его функция известна – взять и оградить.

Брать меня было не за что, и я спокойно зашёл в продовольственный магазин, расположенный тут же, напротив милиции. Как говориться, война войной, а кушать надо.

Прихватив варёной колбасы, хлеб и бутылку кефира, я повернул в гостиницу. Пустой номер встретил меня бездомностью и неуютом. После наспех проглоченной колбасы и кефира стало сыро и зябко, отопительный сезон ещё не начался, и ледяные батареи усугубляли чувство неустроенности и заброшенности.

Заняться было нечем, да и не имелось желания, и я, быстро скинув одежду, нырнул в стылую постель, как в воду, сжался там по-детски калачиком, и завернулся с головой в одеяло. Мне стало невыносимо жаль себя, такого маленького и одинокого, лежащего на самом дне глубокого омута. Так я и уснул, со своей печалью и грустью.

Но утро – мудренее вечера. С помощью бригадира вчерашний вопрос был исчерпан, и я потихоньку стал втягиваться в забытый мной ритм стройки с её неразберихой, пьянством и неизбежными авралами. Регулярно, раз в неделю, я ездил в управление на планёрку, сдавал отчёты, привозил материалы и оборудование, матерился по-чёрному с заказчиками, и мне, в общем, стала даже нравиться такая жизнь – без начальственного окрика и взгляда, если бы, если бы…

Отсюда, с высоты двадцати метров, громоздкая фигура Фомы казалась приплюснутой, будто ему откусили ноги. Он что-то говорил подошедшему бригадиру, жестикулируя непропорционально длинными руками.

Сюда слова не долетали, но я знал, что Фома говорит про меня что-то весёлое, потешаясь над своей, как ему казалось, остроумной выдумкой.

С этой высоты, где я теперь стоял, я должен загреметь однозначно, а почему не загремел, Фома так и не понял.

Фомин – Фома, как его называли ребята, по своей наивности считал меня «придурком», а «придурка» надо наказать, да так, чтобы потом и следственные органы не догадались, почему это прораб вдруг сорвался с такой высоты и разбился насмерть.

Падение с этой отметки, да ещё на груду железа, смертельный случай гарантировало, на что и рассчитывал Фома. Надо сказать, его выдумка была изощрённой – если бы я сорвался, то вся вина лежала бы на мне: соскользнулся, и вот он – лови! Но осторожность и отсутствие опыта – налицо, да ещё налицо нарушение техники безопасности. Кто бы стал вникать в детали? Винить рабочего? Такое у нас ранее не наблюдалось.

Как и большинство уголовников, прошедших школу в зонах, Фома был злопамятен, как хорь. Со всегдашней приговоркой, что не школа делает человека человеком, а тюрьма, он был, говоря откровенно, мне неприятен, но – не более того. На меня же он всегда смотрел с ненавистью и затаённой угрозой, стараясь их скрыть за лагерными усмешечками и прибаутками.

Я не знаю, что заставило Фому пойти на эти исчерпывающие меры? Может быть, приобретённая в лагерях ненависть к удачливым людям (в глубине души я себя как раз и относил к таковым), или ещё что-то такое, чего Фома мне простить не мог. До этого у меня с ним открытой стычки не было. Конечно, я и теперь сделал вид, что ничего в этой игре не понял. Что всё – путём! Но у каждого дерева есть корни…

Вечернее одиночество, да ещё в чужом городе, провоцировало меня на редкие, но результативные вылазки в дискотеку, которая по средам, субботам и воскресеньям устраивалась в местном неказистом ресторане, где я и столовался.

Дискотека давала мне отдушину в однообразной череде дней, серых и безвкусных.

В тот вечер я сидел, как и положено одинокому приезжему холостяку, за маленьким столиком с голубой пластиковой столешницей в самом дальнем углу ресторанного зала. Тощий ужин съеден, водка выпита, и только бутылка местного дешёвого, со вкусом перегорелого сахара, вермута, по-товарищески разделяла со мной омерзительный осенний вечер.

Танцы-шманцы ещё не начались, и я было засобирался в свою нору, как вдруг за окном в свете фонаря увидел спешащую к дверям ресторана молодую женскую фигурку в ярко-красном плаще и под таким же ярким импортным зонтиком. Скользнув в дверной проем, фигурка погасила зонтик, тряхнула им раза два, и вошла в гардеробную, Оттуда послышался её торопливый весёлый щебет, и, нет-нет – глуховатый голос гардеробщицы.

Я с интересом стал поглядывать в ту сторону, ожидая, что незнакомка скоро появится в зале, и тогда можно будет забросить наживку. Авось клюнет.

Прошло много времени. Нетерпение охотника и вермут, который подходил к концу, ещё больше подогревали моё желание. Я заглянул в окошко гардеробной – на меня уставилась вопросительная образина неряшливой старухи, которая по всем признакам была в подпитии.

Вытащив из накрашенного слюнявого рта изжёванную «беломорину», она, игриво осклабившись, спросила, что мне надо? Я молча повернул к своему столику.

За раздевалкой в приоткрытую дверь просматривался буфет, в буфете с расшитой короной на голове, какие бывают у официанток в провинциальных заведениях общепита, в белом школьном фартуке стояла она и что-то протирала салфеткой.

Чтобы войти в равновесие, я решил ещё побаловать себя бутылкой сухого вина, которое и пьётся хорошо, и с ног не валит. Я завернул в буфет, который обилием вин не отличался, но на мою удачу среди водочного избытка я приметил зелёную бутылку «Монастырской избы» – не знаю, как сейчас, но раньше это было вино отменного вкуса. После тошнотворного вермута – настоящий бальзам.

Весело хмыкнув, я протянул молодой буфетчице последнюю оставшуюся у меня купюру, за которую можно взять пять таких бутылок. Она, повертев в руках деньгу, сунула её в большой карман фартука и вопросительно на меня поглядела.

– Да вот, старый монах-отшельник хочет прикупить себе избёнку, – съёрничал я, показывая глазами на вино.

Она строго погрозила тонким, как сигаретина, пальчиком с огненно-красным ноготком:

– Это не тот ли монах-отшельник, что из «Декамерона»?

Я искренне удивился её начитанности.

– Да-да! Он самый, который умеет загонять дьявола в ад, чтобы тот не бодался

Моя явная наглость и откровенная похабщина ничуть не привели её в смущение, напротив, она недвусмысленно мне подмигнула, сказав, что для таких, как я, грешников, и стража на вратах ада не помеха. Чувствовалось, что молодуха с явной охотой включилась в игру.

– А стражника ада зовут Аня-да? – протянул я по слогам.

Она удивлённо подняла по-мужски густые тёмные брови. Эти шмелиные бархотки на её лице будили всяческие фантазии, говорили о природном естестве натуры, о потаённых закоулках, вызывая желание близости.

Я показал глазами на фартук, где крутой вязью было вышито – «Аня».

Моя новая знакомая весело рассмеялась.

– Метод дедукции! – поднял я с дурашливой значительностью указательный палец.

Она потянулась к полке буфета, привстав на цыпочки так, что обрез платья, поднимаясь, обнажал розовые, без единого изъяна, ноги почти до самого основания, до белой косыночки трусиков.

Жарко! Я, мотая головой и захлёбываясь воздухом, расстегнул пуговицу на рубашке.

В руках у Аннушки оказалась тяжёлая толстого стекла бутылка. Бутылка, соскользнув, повалилась боком на прилавок.

Я легонько толкнул горлышко посудины, и моя «Монастырская изба» закрутилась вокруг своей оси на скользком пластике.

– Избушка, избушка, повернись ко мне передом, а к Аннушке – задом.

Но бутылка, вопреки моей просьбе, обернулась ко мне своим толстым вогнутым дном.

– Ну, что, красавица, целоваться будем, или как?

Аннушка сказав: «Или как», подхватила бутылку, ловко ввернула штопор, и резким движением выдернула пробку, которая при этом издала характерный звук крепкого поцелуя.

Пить в одиночку – всё равно что играть с самим собой в подкидного дурака – скучно. Я взял из рук Аннушки посудину и наполнил два стоящих рядом больших фужера. От электрического света вино в фужерах отсвечивало тёплым янтарём, невольно вызывая чувство жажды.

На моё предложение выпить за знакомство, Аннушка отрицательно покрутила головой, и показала пальцем наверх, давая понять, что начальство не разрешает.

Я знал, что в таких заведениях особых строгостей не наблюдается, и само начальство смотрит на это сквозь пальцы.

– А что начальство? Начальству нужны мани-мани, – потёр я пальцами.

– Ты так думаешь, да? – она, поколебавшись, ущипнула тонкую ножку фужера, и поднесла к губам.

Мягкое вино ложилось лекарством на мой обожжённый водкой и плохим вермутом желудок. Аннушка, не допив, поставила бокал на стойку.

Здесь, в буфете, хорошо и уютно. Я пододвинул стоящий рядом тяжёлый табурет и примостился на него, весело поглядывая, как Аннушка орудует, принимая заказы от официанток и разливая водку в маленькие стеклянные графинчики. Жёлтые тюбетейки пробок так и взлетали из-под её руки. «И в воздух чепчики бросали» – вспомнился не к месту Грибоедов.

Как пьяный дебошир в дверь, колотил по барабанным перепонкам резкий звук тяжёлого рока. В этом бедламе слова были пустой тратой сил – всё равно не услышишь, и я, долив Аннушке бокал, знаками предложил выпить ещё.

Она, махнув рукой – а, была – не была! – снова двумя пальчиками ухватила ножку бокала и поднесла к губам. На этот раз вино было выпито до дна.

Промокнув губы бумажной салфеткой, Аннушка скомкала её и бросила в рядом стоящую коробку из-под вина, затем достала с полки пачку «Мальборо», и, вытащив две сигареты, одну отдала мне. Она пододвинула ко мне объёмистую стеклянную пепельницу, уже полную окурков, и мы, весело переглядываясь, продолжали с ней молчаливый разговор.

И третий и четвёртый бокал были выпиты, и я с воодушевлением, наклонившись над стойкой, уже кричал новой знакомой нежности известного назначения.

Она в ответ вскидывала пушистые ресницы и, заливаясь смехом, обнажая белые чистые зубы, обдавала меня дыханием, смешанным с молоком и мятой.

Когда, стараясь перекричать невообразимый грохот музыки, я прислонялся к её уху, то норовил щекой потереться о её мягкие волосы, и у меня от этого дыхания, выпитого вина и ласковых прикосновений, как у мальчишки, закружилась голова. Да и у неё – щеки раскраснелись, пальцы теребили мою руку, и грудь за тонкой тканью держала мой взгляд на привязи. Бусинки сосков намекали на невозможное.

Аннушка смеялась, откидывая назад голову, то и дело всплёскивала руками над моей очередной шуткой. Я следил за каждым её движением, отмечая раз за разом всё новые и новые прелести. Ладони её были шелковисты на ощупь и прохладны, я подносил их к губам, остужая себя и от этого ещё больше распаляясь.

Я был уже почти влюблён в неё, и в этот ставший сказочным вечер никак не хотел с ней расстаться. Да и Аннушка чувствовала, по-моему, то же самое.

Я и не заметил, как вторая бутылка вина похудела наполовину, и мне стало необходимо кое-куда выйти. Я с неохотой поднялся со стула. Аннушка вопросительно посмотрела на меня, а потом, поняв, в чём дело, с улыбкой помахала мне ладошкой из стороны в сторону, как протирают окна. Я кивнул ей в ответ и вышел.

В туалете было как в туалете – сыро и мерзко. Изъеденные известью и мочой бетонные полы сочились, выделяя из пор дурную влагу.

Подняв глаза, я увидел стоящего спиной ко мне у писсуара Фому. Его тяжёлый загривок, поросший коротко стрижеными волосами, покраснел от напряжения – человек делал извечное дело. Вступать в разговор с ним мне вовсе не хотелось, и я, не узнавая его, встал рядом. Но Фома уже повёртывал ко мне голову.

– Ну, что, начальник, тоже полный хуй воды принёс? – оскалился он в пьяной улыбке.

Чтобы уйти от его рукопожатия, я быстро занял свою позицию, кивнув головой. Ладонь, на секунду повиснув в воздухе, медленно опустилась. По его неряшливому виду я понял, что Фома весь день круто гулял, а теперь ещё пришёл накинуть, так сказать, на сон грядущий. Так вот почему Фома сегодня отсутствовал на работе! Прогулом его, конечно, не удивить, но завтра попугать надо. Если бы я знал, что потом случится, я бы не думал так уверенно.

Встряхнувшись для порядка, как мокрый пёс, Фома остановился, поджидая меня. Его присутствие рядом раздражало, но что поделать? Я, вздохнув, повернулся к выходу – Фома за мной.

Пока я в вестибюле приводил себя в порядок перед зеркалом, Фома куда-то исчез. Облегчённо вздохнув, я направился снова в буфет.

От Фомы можно было ожидать всё, что угодно, но только не это! В буфете он, сграбастав в широкие объятья Аннушку, лез к ней целоваться. Она, двумя руками упираясь ему в грудь, откинулась назад, явно противясь. На её лице были написаны то ли гнев, то ли страх перед Фомой – я так и не понял.

Увидев меня, Аннушка от неожиданности уронила руки, и Фома тут же всем телом накрыл её, заодно смахнув с прилавка всю посуду, а с нею и мою недопитую бутылку.

Оглянувшись – в чём дело, Фома осклабился и полез поднимать рассыпанную стеклотару.

Аннушка, поправив причёску, покачивая готовой, стояла напротив.

Фома, разогнувшись, посмотрел на свет мою теперь уже пустую бутылку и поставил передо мной. Промычав что-то оскорбительное то ли на меня, то ли в адрес Аннушки, он, покачиваясь, вышел, не поднимая скандала из-за находившейся в зале милиции.

Аннушка торопливо стала объяснять мне, какой негодяй этот Фома и как не даёт ей прохода. Жениться обещал. Но что ей с этой пьянью делать? А то она лучше не видела!

В том, что она видела мужиков и получше Фомы, у меня сомнений не было – вот и я перед ней уже почти готов.

Тот вечер был скомкан, но он имел далеко идущие последствия. И последствия не заставили себя ждать.

Фома всё рассчитал верно. В тот день он занимался сварочными работами на площадке обслуживания, на самой верхотуре. Туда можно добраться только по вертикальной лестнице, и – через лаз в настиле.

Площадка уже была покрыта листовой сталью, и теперь листы следовало приварить к несущим конструкциям – попросту, балкам. Работа самая простая, и Фома сидел наверху и, как дятел, всё стучал и стучал держаком по металлу. Это меня раздражало. Наверное, электроды отсыревшие, плохого качества и электрической дуги не держали. Конечно, сварка – одно мучение. Не то, чтобы облегчить работу Фоме, а проконтролировать – чего это он всё стучит? – я взял, заодно, из прокалочной печи ещё горячие электроды и, завернув в лоскут от старой спецовки, полез наверх, к Фоме.

На этот раз, как на грех, на голове у меня не было защитной каски – от неё устаёт голова, и при каждом удобном случав её хочется где-нибудь забыть.

Одной рукой я держал электроды, а другой, перехватываясь за лестничные перемычки, поднимался наверх. Влезать неудобно, и Фома предвидел это. Он опустил в проем лаза кабель с электродержателем, разумеется, под током. Так как руки у меня заняты, да и лаза над собой я не мог видеть, наверняка должен был коснуться головой неизолированной части держака, и, таким образом, замкнуть сварочную цепь.

Кто попадал под действие тока, тот знает результат. Удар неминуемо должен был меня сбросить вниз и, как говорил Фома – ваши не пляшут! Крышка. Да и если бы я вдруг увидел держатель, то инстинктивно должен был отвести его рукой в сторону, чтобы просунуться в лаз. И в этом случае эффект тот же – наши не пляшут!

Но, как говорится, человек предполагает, а Господь Бог располагает…

С Аннушкой я встречался почти каждый день, но всё как-то наспех, вовсе и не думая, что скоро Фома положит конец моей неожиданной и странной увлечённости.

В тот поздний промозглый вечер в городе было зябко и неуютно. Порывистый ветер, как грязный бомж, шарил на ощупь по закоулкам, выискивая старые газеты и афиши, шуршал ими, выкатывая из разных углов замусоленные окурки. Редкие фонари, лохматясь в темноте, жёлтым светом подметали улицу. Всё порядочное человечество в такую погоду уже давно спит, утомившись кто от дел, кто от любовных затей. Пусто.

Мы с Аннушкой, не сговариваясь, повернули в сторону гостиницы. Больше всего на свете мне хотелось очутиться с этой женщиной теперь где-нибудь в тепле и уюте.

Пройти мимо дежурной в свой номер с посторонней женщиной сложновато, но я был уверен, что как-нибудь утрясётся. Главное, чтобы дежурная не стала сразу кричать и звонить в милицию, а там посмотрим…

Аннушка, хотя одна её рука была занята хозяйственной сумкой, то и дело прижималась к моему плечу, сторонясь очередной лужи. Её тепло проникало в меня сквозь тонкую ткань куртки, тревожило своей доступностью, предвосхищая и торопя события.

Мы останавливались, прижимались друг к другу, целовались, и моя подруга не должна была не чувствовать всю мою готовность к продолжению. От частых прикосновений она тоже торопила события, с каждым разом всё крепче и продолжительнее прижимала к себе мою голову, хватала губами мочку уха, делая влажно и горячо за воротником куртки. В этот вечер нас уже было не разъять никаким способом.

Несмотря на то, что город ещё не отапливался, маленькая котельная в гостинице на сей раз клочкасто дымила на фоне абсолютно чёрного неба. Дым то уходил вверх, то ложился на жёлтую от фонарного света крышу, сползая вниз рваной ватиной. Пахло, как из преисподней – серой и жжёной шерстью.

Сквозь незанавешенное окно было видно, как очкастая дежурная клевала носом какую-то бумагу, лежащую на столе под ярко-красным абажуром настольной лампы. «Нет, с этой кочергой мне, наверное, не справиться..» – подумал я.

Тяжёлая скрипучая дверь швырнула нас с Аннушкой прямо пред светлые очи ночного директора. Несмотря на заспанные глаза, стекла её очков весело поблёскивали, вселяя надежду.

Дежурная, встряхнувшись – как ни в чём не бывало, бодро стала листать что-то перед собой. Я сделал унизительно-просительное лицо, показывая кивком головы в сторону номера. В это время Аннушка, распаковав сумку, положила на стол дежурной какой-то свёрток. Что было в нём, я не знаю, но что-то хорошее было. Дежурная тётя, то ли сконфузившись от того, что мы её застали спящей, то ли от подношения, понимающе улыбаясь, сняла ключ с гвоздя, и с высочайшего позволения мы нырнули во вседозволенность одиночного номера.

Нашарив выключатель, я надавил на него, и тусклая лампочка без абажура осветила наше временное прибежище.

Сдвинув на край стола всю непотребность, которая накопилась за всё время моего проживания, Аннушка вытащила из сумки свёртки и разложила снедь на столе. Коньяк и бутылка вина, как генерал с денщиком, замерли по стойке «Смирно!», намекая на предстоящий праздник и мирное решение всех вопросов. К ногам генерала припали ещё не остывшие котлеты, брусок отварной говядины, большая подкова колбасы, кофе – «На утро!» сказала мне благодетельница, – батон белого хлеба, лимон и два яблока.

При сём антураже можно и не торопиться – всё остальное обождёт.

Вытряхнув из стакана изжёванные окурки на пол, я для профилактики дунул в гранёное стекло и поставил стакан на стол. Потом, немного помучившись с коньячной пробкой, плеснул Аннушке приличную порцию в мутную посудину. Она поглядела стакан на свет, покрутила его и тут же вылила содержимое в цветочный горшок, стоявший на подоконнике. Сухая кочковатая земля в один момент заглотила драгоценную жидкость. Горшок стоял без цветка, так – на всякий случай. По всей видимости, постояльцы, как и я, выливали туда всякую гадость.

Ополоснув таким образом стакан, моя подруга поставила его на стол, взяла из моей руки бутылку с коньяком, плеснула себе на самое донышко, и вопросительно посмотрела на меня. Увидев моё недоумение, Аннушка увеличила первоначальную дозу вдвое.

То ли от коньяка, то ли от нахлынувшего возбуждения, её глаза масляно отсвечивали, придавая лицу выражение томного удовольствия. Как говорят теперь, – она ловила кайф. Я свою порцию выпил по-плебейски быстро, хотя коньяк требует иного подхода.

Столового ножа не было, пришлось доставать свой, с узким выкидным лезвием, нож армейской выделки. Подобные ножи с заморским клеймом теперь продаются повсеместно, да только – не то! Лезвия у них сырые, сделанные из плохой стали, с некачественной пружиной. Надёжность такого ножа сомнительна. А у меня был нож – подарок десантника-афганца, с лезвием из полотна сапёрной лопаты. Этим ножом запросто можно рубить гвозди. Нож-защитник, нож-боец, для которого западло выступать в роли дамского угодника и крошить какую-то закусь. Таких ножей я ни у кого не видел, да и сам больше не имел.

После котлет и мяса захотелось выпить ещё. Мало, но пила и моя Аннушка. Она громко смеялась, лицо её сделалось пунцовым, пуговка на кофточке расстегнулась, выпуская наружу пару чистокровных белогрудых голубей с розовыми клювиками. Голуби ворковали, тёрлись друг о друга, просились покормить их с ладони – всех вместе и каждого в отдельности. И я кормил их, моих голубок, с ладоней и с губ кормом, сладостней которого не бывает на свете! И голуби торкались в щеки, нос, глаза, подбородок, сытые и благодарные.

Сжав пальцы у меня на затылке, Аннушка тихо постанывала, как от лёгкой боли, прижимая моё лицо к себе. Сквозь тонкую кожу я чувствовал, как рвётся её дыхание, как воздух резкими толчками выходит из её гортани, рождая характерные звуки любви.

Моя ладонь, почувствовав волю, нырнула, куда ей следовало, и стала ласково тереться о паутину колготок, заставляя мою подругу всё чаще и чаще, изгибаясь, пульсировать.

Вдруг Аннушка ни с того, ни с сего встревожено ойкнула и резко вскочила со стула. Лицо её вместо любовной истомы выражало испуг и растерянность. Она стала как-то нервно и суетливо застёгивать кофточку. Пуговицы то и дело не попадали в петельки, руки дрожали.

Повернувшись к окну, я услышал, как что-то звякнуло о стекло, и резко задёргалась освещённая ветвь дерева, а дальше – ночь, чернота и больше ничего.

– Да брось ты! – попытался я прижать к себе недавно такое близкое и податливое тело, но теперь оно стало деревянным и чужим.

Я одной рукой дотянулся до бутылки и знаком предложил Аннушке выпить, но она отрицательно замотала головой. Не утруждая себя стаканом и предчувствуя пустые хлопоты, я выцедил оставшийся коньяк до донышка и, подойдя к окну, швырнул бутылку в форточку. Было слышно, как она, звякнув о камешек, мягко покатилась в сад.

Аннушка, запакованная, стояла у двери. На все мои уговоры остаться она категорически отказывалась.

Что могло так подействовать на спутницу? Тень в окне? Там росло раскидистое дерево вяза, и ветки его, нет-нет да и царапая стекло, пытались вломиться в оконный проем, для своего со мной знакомства. Но не настолько же у моей подруги развито воображение, чтобы испугаться присутствия дерева в наших упражнениях. А начало было многообещающим! Я, когда ещё мы шли сюда, в моё логово, уже прокрутил в голове все мыслимые и немыслимые сюжеты наших батальных сцен. Как жаль!

Меня швырнуло к столу, и я чуть не опрокинул стоящую там и уже початую бутылку вина. Аннушка стала меня останавливать, чтобы я не шёл за ней следом, но мне почему-то неудержимо хотелось туда, на воздух.

Взяв со стола нож, я убрал лезвие и сунул нож так, на всякий случай, в карман. Аннушка помогла застегнуть мне куртку, и мы вышли в ночь.

Порывистый дождь, как будто кто хлестнул меня по лицу кнутом, сразу отрезвил меня. Я с недоумением оглянулся вокруг. Рядом никого не было. Ночь. Темные дома с угрожающими провалами окон. Гостиница осталась где-то там, позади, отсюда ни огней, ни трубы котельной видно не было. Только впереди, за дальним фонарём, то пропадая, то возникая на свету, торопливо уходила то ли женская, то ли детская фигурка, держась за зонт, как за воздушный шарик.

Зонт порывами ветра трепало в разные стороны, и в разные стороны металась фигурка в плаще. Я боялся, что она вот-вот улетит в черноту неба, и я её больше не увижу. Исхлёстанная дождевыми струями фигурка отчаянно металась от лужи к луже, и мне стало жаль её.

Вдруг у железной решетчатой ограды стадиона – теперь я стал понимать, где нахожусь – большая чёрная птица откуда-то сбоку хищно кинулась к фигурке, и та громко вскрикнула.

В широком распахнутом плаще, человек, похожий на птицу, схватил ночную странницу за плечи, задёргался головой, что-то зло и резко крича, словно хотел расклевать добычу.

Я, не думая ни о чём, ринулся к ним. Зачем – я и сам в то время не знал. Чтобы защитить ночную гостью? Не думаю. Просто подогретый недавним выбросом адреналина и парами алкоголя, мне надо было действовать, непременно надо.

Услышав мой топот, человек-птица, выпустив из когтей добычу и стелясь над землёй, ринулся ко мне. Два черных распахнутых крыла победно трепетали за его спиной. Птица хотела взмыть надо мной – и не могла; это последнее, что я хорошо помню.

Вприпрыжку, как все большие птицы, она закружила около меня и, вскинувшись, ударила своим, как мне почудилось, железным крылом.

Удар пришёлся вскользь, в шею, между плечом и ухом, и я оказался на четвереньках. Хорошо, что железяка попала в мягкую ткань, а то бы лежать мне с развороченным черепом на местных чернозёмах. Обрезок толстой арматуры, наверное, и до сих пор валяется у забора, где всё произошло.

Потом я специально ходил туда, держал этот шкворень, и удивлялся, и благодарил судьбу, что шкворень в тот злополучный момент сжимали нетвёрдые руки.

Сбитый на землю, я имел право на защиту, каким образом – неважно, но защитить себя я должен.

Если бы я в то время был трезв – единственным способом защиты от озверевшего нетрезвого и явно сумасшедшего нападающего было бы бегство. В этом я и теперь не вижу ничего постыдного. Как говорят в народе, пьяного и безумного сам Бог стороной обходит.

Убеги я, этим всё и закончилось бы – ночной странницы всё равно рядом уже не было, она исчезла, размазалась по сырой и тяжёлой, как глина, темноте. Но во мне бушевали хмель и страсть, и чувство бесконфликтного самосохранения не сработало.

Мгновенно вспомнив про армейский нож, рука тут же сама инстинктивно выбросила его вперёд. До конца я не осознавал свои действия. Беда в том, что я не видел перед собой человека, – была какая-то опасная преграда, и её надо одолеть.

Только я выкинул нож, как меня тут же накрыла черными крылами тень, и я снова, ещё не разогнувшись от первого удара, юзом сполз в наполненный жижей кювет. Что-то хрустнуло у меня под рукой, а я выпустил рукоятку ножа.

Неожиданно, будто натолкнувшись на неодолимое препятствие, чёрная тень переломилась пополам, замерла, затем закружилась на месте. Я услышал зловещий животный хрип, и кинулся к спасительной ограде.

Вот тут-то, наверное, и сработал инстинкт самосохранения, – до меня ещё не дошёл весь ужас содеянного. По-кошачьи вспрыгнув на узкий поясок ограды, я, ухватившись за острые кованые пики, подтянул вверх тело и опрокинулся на другую сторону, прямо на беговую дорожку стадиона.

Краем глаза я видел, как человек-птица, вскинувшись, тоже взлетел на ограду, и я, не разбирая дороги, ринулся прямо поперёк игрового поля, не оглядываясь и ни о чём не думая, туда, к парку, где выход и укрытие.

В одно мгновение, перемахнув стадион и парк, я выскочил на освещённую центральную улицу города. Там, вдалеке, за жёлтым журавлиным клином фонарей, я увидел дымящуюся трубу нашей котельной.

Дежурная мирно посапывала, положив на стопку бумаг выгнутый подбородок. Дверь моей комнаты была полуоткрыта, и я проскользнул в неё. Тупо болела шея и левая сторона груди. Вылив оставшуюся бутылку вина в себя, я повалился на кровать, на ходу стаскивая с себя набухшую одежду. Сон опрокинул меня, и я провалился в его тяжёлые испарения.

Но сон кончился так же быстро, как и начался. Меня качнуло, и я, застонав, открыл глаза. После вчерашнего не хотелось жить. Хотелось превратиться в песчинку, в молекулу, в атом, забыть себя насовсем и растаять в мироздании…

– Фому грохнули! – почему-то радостно закричал надо мной неизвестно откуда взявшийся бригадир. У меня внутри всё так и оборвалось. – Его нашли там, у стадиона, я ходил на опознание, – частил утренний гость. – Лежит навзничь, в плаще каком-то чудном, весь в грязи и руки враскид. Голова запрокинута, а на шее дыра – кулак влезет, чёрная вся, жуть!

Я хотел встать, но не смог пошевелить пальцем: тело сделалось вялым, как тесто, и не слушалось меня, я только горестно охнул.

– Да не расстраивайся ты, начальник, его всё равно когда-нибудь пришили бы. Больно он залупаться любил, особенно по пьяни. Ты лечись – он с пониманием глянул на безобразие стола. – Ты лечись, лечись. Я сегодня сам покомандую – и ушёл так же неожиданно, как и пришёл.

И вот, наскоро ополоснув лицо, я стою у окна и безнадёжно молюсь о несбыточном: «Господи! Что я наделал?!». Меня охватил ужас и отвращение к происходящему – к вину, к женщинам, к самому себе, и даже к этому небу в окне, тяжёлому и косматому. Сама эта похотливая бабёнка казалась мне сосредоточием зла и грязи. – Боже мой, почему я раньше не думал об этом?..

Конечно, моя ночная гостья была здесь совсем ни при чём, только ведь человек всегда такой: когда прижмёт, ему легче свалить вину на кого-нибудь, чем виноватить себя.

Я ждал. Но днём за мной никто не пришёл. Не пришли за мной и ночью. А наутро я с первым поездом уехал к себе в управление, не попрощавшись даже с бригадиром. Только страшно и жутко было проходить мимо того места у стадиона, где всё и свершилось. Толстый витой обрезок арматуры лежал, никем не замеченный, тяжёлый, как сама вина.

В управлении, когда я пришёл с заявлением об освобождении с должности, мне пригрозили уволить по статье за самовольный уход с рабочего места без уважительной причины, но я, оставив заявление на столе у начальника, не дослушав его угроз, вышел. На другой день меня всё-таки уволили, правда, статью не вписали. Пожалел меня начальник…

А Фоме не повезло. Обозлённый ревностью и моим сопротивлением, с порезанной рукой, кинулся он за мной на железную ограду. Но то ли я был ловчее Фомы, то ли его подвела водка и скользкая глина на сапогах – Фома, соскользнув, наткнулся подбородком на пиковину ограды, и повис на ней. Так его и нашли в этой страшной и беспомощной позе, с раскинутыми руками и с тяжёлыми гирями сапог.

Больше никогда я не был в этом городе, да, наверное, и не буду. Не вписался я в ту жизнь, или не захотел вписаться. А всё-таки незачем мне было соглашаться ехать туда – не случилось бы этой страшной истории.