Мы, безотцовщина, весёлая и недобрая, по вечерам приходили в сельский клуб и, сбившись в стаю где-нибудь в углу, лузгая семечки и давя ногами окурки, учились нехитрым движениям знаменитых районных танцоров. Учились пить, сквернословить, цинично относиться к женщине. Проза жизни, жестокая и не всегда справедливая, ломала наши души и калечила нравственность. Послевоенные дети рано узнали горький привкус бытия. Но я, кажется, отвлёкся – тема пота и слёз в другой раз, а сегодня рассказ о здоровой чувственности, молодой и жаркой, как июньское утро, которое обещает грозовой день.

Шурочка – так звали мою первую женщину – приехала к нам в Бондари летом, после окончания Ростовского пищевого техникума, и поступила работать на местный маслосырозавод технологом.

Поразительно, как иногда профессия накладывает отпечаток на внешний облик человека! Приезжая и сама была вся как сыр в масле. Она прямо светилась с ног до головы из кружевных оборочек платья, когда я впервые увидел её на танцах в нашем районном клубе, или в Доме культуры, как он громко писался на афишах. Пышные волосы, затейливо уложенные на голове, напоминали взбитые сливки с кремом. Подведённые голубой тенью глаза, большие и ласковые, ярко накрашенный влажный рот – были неотразимы. Среди тусклых и озабоченных районных невест она выглядела безусловной красавицей, пришедшей из другого мира, где молочные реки, кисельные берега и масляные горы. По крайней мере, мне тогда так казалось. В то время приходили сравнения только гастрономического толка. Всякой смазливой девушке мы давали кличку, обозначающую что-нибудь съестное – «Котлетка», «Пампушка», «Пончик».

Шурочка была холостая, а вроде как бы и замужем, а может быть – просто разведённая. Спокойная и мягкая в движениях, она резко отличалась от местных девиц, у которых взгляд выражал обычно беспокойство и ожидание. У неё же взгляд был открытый, ясный и уверенный в себе, и знающий себе цену.

Одним словом, она была той роковой женщиной, за которой гуськом тянулись женихи и сплетни.

Обидчицы говорили, что она с мужиками не сдержанная, и курит, прости Господи, как проститутка, и ребят молодых портит. Вот Санька Жигарь из-за неё Витъку Жучка порезал, и свой дом подпалил, а теперь, бедный, от этой суки и белой горячки в психушке мается. Но ни одно из подобных гнусных обвинений нашей героине не подходило: курящей её мы никогда не видели, а что мужикам головы крутит и ребят с ума сводит – на то она и роковая женщина.

Когда я на летних каникулах подрабатывал грузчиком на маслозаводе, пестуя пузатые фляги с привезённым с окрестных сел молоком, то частенько видел её в белом халате и белой высокой шапочке. В руках у неё почему-то всегда были стеклянные трубочки и колбочки, такие же, как в нашей школьной химлаборатории, где мы проходили практикум. Она деловито открывала фляги, беря молоко на анализ, давала какие-то короткие распоряжения рабочим, и всё-то у неё крутилось и ладилось, и я, зачарованный, забыв на машине очередную флягу, останавливался, жадно пожирая её глазами.

Шурочка, чувствуя моё мальчишеское внимание, покровительственно улыбалась, весело подмигивала мне, показывая розовым пальчиком на борт машины, где, как врытые, стояли шеренги крутобоких неподъёмных фляг. И я, вздохнув, снова принимался за работу.

Под конец дня у меня с непривычки так наламывалась спина, что я не сразу уходил дамой, а, покуривая где-нибудь в тенёчке, дожидался, когда моя белокурая зазноба окончит работу.

Обычно она легко выпархивала из приёмного отделения завода, подманивала меня пальцем и совала в руку небольшой бумажный свёрток с плавлеными сырками или пачкой сливочного масла. Я сконфуженно пытался объяснить, что жду не её, а своего товарища, и не сразу брал свёрток. Она настойчиво совала подкормку мне за расстёгнутую рубашку, невзначай задерживала свою прохладную руку у меня на потном животе, потом прижимала палец к моим губам, и, повернувшись, уходила домой. Мне почему-то всегда нравилось смотреть на её загорелые икры, чуть подёрнутые светлым пушком. Там, на впадинке, под правым коленом была маленькая тёмная родинка, которую неудержимо хотелось поцеловать. Глядя ей вслед и глотая слюну, я докуривал цигарку, потом сплёвывал себе под ноги в пыль, и с неохотой уходил домой. Мать всегда была рада моим гостинцам, они являлись хорошей поддержкой в то непростое и голодное время.

Если быть до конца справедливым, то от поклонников у Шурочки отбоя не было. Домой её обычно провожали хором, изощряясь на свой деревенский лад в остроумии и любезностях.

Мы за ней ходили второй ревнивой волной, и видели, как она, весело смеясь и подзадоривая женихов, тихонько открывала калитку и быстро ныряла во двор, оставляя наших петухов с носом.

Бабка Нюра, у которой она снимала квартиру, неприятная с резким голосом женщина, выходила из сеней, грозя коромыслом, и таким образом отбивала всякий любовный пыл нетерпеливых ухажёров.

С нами, щенками, Шурочка обычно была приветлива, и охотно принимала угощения из опустошённых редких садов местного расположения. Мы все по-своему были в неё влюблены. Бродя по ночным улицам, наша братва всегда останавливалась перед её темными окнами и гадала: в чём она сейчас спит, в рубашке или голая? А если голая, то, как она выглядит…

Встав на завальню, мы вытрясали карманы, ссыпая ей в открытую форточку ворованные яблоки, и было слышно, как они, гремя и прыгая, рассыпались по дощатому полу. На эти набеги бабка Нюра никак не реагировала – или крепко спала, или притворялась, что спит. По крайней мере, её ругани мы ни разу не слышали.

В тот вечер, после лекции о вреде аборта, на которую набиралось много односельчан мужского пола, справедливо считающих себя основными виновниками этой операции, были, как тогда заведено, танцы. После объявления белого танка, Шурочка, ободряюще улыбаясь, почему-то выбрала именно меня. Победно посматривая на завистливых соперников, я, неуклюже переступая, осторожно придерживал за талию, прижавшуюся ко мне женщину, боясь своей неловкости.

То ли танец её утомил, то ли ещё по какой причине, но моя залётка, не дожидаясь окончания музыки, быстро шепнув мне на ухо, чтобы я пришёл к дому бабки Нюре через полчаса, незаметно прошмыгнула между танцующими, и тихонько выскользнула из клуба.

Когда я подходил к дружкам, меня всего распирало от счастья, и хотелось тут же всё выплеснуть, похваляясь своей победой.

– Обманет! – однозначно решила стая, остудив меня, – Они, бляди, все одинаковые, вот и тебя опозорила, бросив на танцах. Пойдём за это у Нюрки трубу свалим, пусть они, падлы, с бабкой дыму наглотаются!

Но я отговорил ребят от столь решительных действий и вышел на улицу.

Было тихо-тихо. Крыши домов, облитые сверху луной, матово светились. Под ногами сахарно похрустывал молодой ледок. Из придорожной травы игольчатый иней покалывал глаза. На белёсом от лунного света небе стояли редкие звёзды. Дрожа от возбуждения и прячась в тени домов, я торопливо пробирался на первое в своей жизни свидание, совсем не представляя, что буду делать, оставшись один на один с такой красивой, и как мне казалось, недоступной женщиной.

То, что она меня будет ждать, я нисколько не сомневался, считая себя неотразимым сердцеедом. По крайней мере, сверстницы не обходили своим вниманием. Но меня это не задевало. Меня тянуло туда, в гриновский Зурбаган, к роковым и падшим женщинам, в дымные кабаки и на туманные причалы – одним словом, в разврат. От мысли, что через минуту я буду рядом со своей мечтой, щемило сердце.

Начитавшись книг oб удачливой и красивой жизни, я с трудом переносил серую районную беспросветность. Мне всегда казалось, что такая жизнь временная: вот придёт кто-то родной и добрый – и уведёт меня отсюда в мир моих грёз. Кто это будет, я не знал – друг или женщина, – но не сомневался, что так и случится. И вот теперь, похоже, мои мечты сбываются. Всё! Решено! Брошу к чертям собачьим школу и женюсь на Шурочке. Уедем с ней вместе из этой зябкой дыры куда-нибудь к морю, в жаркие края, ну, хотя бы в Одессу. Портовый и фартовый город. Наймусь матросом, и буду покачиваться на всех морях и океанах. А моя Шурочка будет приходить к причалу и безутешно ждать, вглядываясь в обманчивую и зыбкую морскую даль. А я, возвратившись, продутый пассатами и муссонами, буду кунать свою хмельную голову в её ладони, вспоминая запахи чужих таверн и дешёвый одеколон продажных женщин.

Белый от луны дом бабки Нюры зиял черными провалами окон. Обвальная тишина придавила его низкую крышу, отчего дом казался вросшим в землю. Нельзя было поверить, что здесь кто-нибудь когда-нибудь жил. Никого! Мёртвая зона. От дощатого забора ложились в засохшие лопухи широкие и длинные полосы беспросветной тени. Ещё не знакомый с женским коварством и лживостью, я не хотел верить, что меня подло надули, и, остановившись напротив, с напряжением вглядывался в пустые окна. Они с безразличием смотрели куда-то мимо меня, в лунную небесную даль.

Боясь оказаться посмешищем среди своей гоп-стоп-компании, я решил не возвращаться в клуб и, глубоко вздохнув, повернул домой. Луна нехотя поплелась следом, как верная небесная собака. Сделав несколько шагов, я услышал тихий протяжный свист – наверное, кто-то из дружков засёк меня и преследует. Я, чтобы не встречаться и ничего никому не объяснять, прибавил шагу. Вдруг две тёплые и мягкие ладони закрыли мне глаза, и я, остановившись, почувствовал затылком горячее и прерывистое дыхание. Сердце у меня сладко ёкнуло и покаталось, подпрыгивая как мячик по ступенькам лестницы. Повернувшись, я оказался в замкнутом кольце рук.

– Ну-ну-ну! Обиделся глупенький. Так уж и пошутить нельзя, – притянув мою голову к себе, она лёгким прикосновением поцеловала меня в озябший кончик носа, – Ай, какой обидчивый, не игручий ухажёр!

Я растеряно хлопал ресницами, оправдываясь и бормоча что-то невнятное.

– Ну, пойдём, пойдём! – Шурочка, взяв меня за руку, потянула за собой, ныряя в непроглядную тень, как в омут.

Я покорно последовал за ней.

Прислонившись спиной и забору, Шурочка медленно расстегнула мою курточку, просунула под неё руки и сцепила их у меня за спиной, отчего её тело сомкнулось с моим и замерло в каком-то молчаливом и томительном ожидании.

Почему – не знаю, но вдруг стало жарко и душно. Слюна во рту сделалась густой и тягучей, и мне никак не удавалось её проглотить.

Обхватив своими ногами моё бедро, Шурочка потёрлась щекой о мою щеку и ещё теснее прижалась ко мне. Густые душистые волосы затопили меня, и я барахтался в них, как рыба, беззвучно глотая воздух широко открытым ртом. Лёгкий тёмный плащик был распахнут, и в низком вырезе платья тело её излучало мучительный свет, такой же тихий и таинственный, как эта лунная ночь. Ладонь моя сама по себе, непроизвольно нырнула в это восхитительное сияние, и заскользила по нему боязливо, как сорванный лист по неверной волне. В глубокой и тёплой впадине, разделяющей грудь на два всхолмия, кожа была нежной и бархатистой на ощупь. Вынырнув на гребень, я вдруг почувствовал, как под пальцами сосок становится тугим и упругим, как резиновая пробочка, тревожа моё ещё смутное желание.

Шурочка, тяжело дыша и слегка оседая, проскользнула, откинувшись, по моему бедру самым низом живота, впиваясь острыми коготками мне в спину чуть повыше моего брючного ремня, затем вновь прильнула ко мне, шаря губами мои губы. Её язык, влажный и прохладный, гибкий, как змейка, проскользнул в полуоткрытый рот и медленно потёрся о моё пересохшее небо, затем, ласкаясь, прильнул к моему языку и, двигаясь взад-вперёд, поднырнул под него, потом несколько раз встрепенувшись, замер.

Поцелуй засасывал меня в свою стремительную воронку всё глубже и глубже. Он как будто отрывал меня от пуповины, которая никак не хотела меня отпускать. И вот, оторвавшись, я закружился в водовороте, доверяясь нахлынувшему чувству. Появившейся солоноватый привкус крови и зовущий запах близкого женского тела раздувал мои ноздри. Колено, согретое её мягкими бёдрами, вдруг непроизвольно задёргалось, и постыдная зябкая дрожь, которую никак не удавалось унять, стала сотрясать моё тело.

Шурочка, словно очнувшись, отпрянула от меня и стала торопливо застёгивать мою вельветовую курточку. Пуговица на поясе куртки, соскальзывая, никак не хотела попасть в тесную петельку, и Шурочкины пальцы, манипулируя возле, держали меня на самом пределе.

Закусив губу, я вдавился в забор, стараясь болью остановить непроизвольные и преждевременные толчки тела. Застегнув последнюю пуговицу, моя сладкая мучительница весело потрепала меня за щеку и, ободряя, сунула между губ невесть откуда взявшуюся ароматную сигаретину. Я вцепился в неё зубами, как в спасительный канат, ощупывая себя в поисках спичек. Я знал, что их у меня нет, но всё же хлопал по карманам, как встрепенувшийся грач крыльями.

– Ладно, не ищи. Пойдём, я тебе сейчас огонька вынесу, – Шурочка потянула меня к дому бабки Нюры, – не бойся, не бойся, хозяйка в город уехала, сестру повидать. Пойдём, на крыльце посидим, видишь, ночь какая! До утра бы домой не заходила. – Она, остановившись, ладошками запрокинула моё лицо вверх.

В бескрайних просторах белёсого неба луна, как родник, истекала светом, плеща прямо в глаза и заливая зрачки. Невыносимо смотреть на яркий диск, от которого исходило сияние. В этом ослепительном свете, на кошачьих лапах, мягко ступая, ходили по селу, перепрыгивая с крыши на крышу, бродячие сны. Некоторые из них по трубам проникали в тёплое человечье жилище и, переливаясь голубоватым светом, стряхивая звёздную пыль, заползали под цветастые подушки к малым детям, счастливым и безмятежным.

На невысоком крыльце, где жила Шурочка, был виден почти каждый гвоздь, каждая трещинка на дереве. Моя спутница, тихонько приоткрыв калитку, проскользнула внутрь двора, оставив меня одного. Я спустился на скамейку, которая тут же восторженно взвизгнула, наверное, радуясь тому, что кончилось её одиночество.

Через некоторое время Шурочка, осторожно приподняв щеколду, вышла ко мне на крыльцо, теперь уже через сенную дверь. В руке у неё был маленький блестящий пистолетик, из ствола которого вместе с пучком искр выпорхнула, затрепетав на воздухе, жёлтая бабочка огня.

Восхищённо посматривая на зажигалку, я, не спеша, затянулся, гордясь по праву приобретёнными повадками заядлого курильщика. Дрожь от возбуждения стала проходить сама по себе, и я почувствовал силу и уверенность в теле.

– Нравится? – Шурочка повертела у меня перед глазами заморскую штучку, и сунула зажигалку в мою руку.

Прохладная никелированная тяжесть приятно оттягивала ладонь. Нажимая на спусковой крючок, я с восторгом смотрел, как вместе с коротким щелчком загорается и гаснет пламя. Загорается и гаснет.

– Ну, поиграй. Поиграй, зяблик пушистенький, – Шурочка, вытянув из хрусткой пачки сигаретку, не обращая внимание на огонёк зажигалки, потянулась прикуривать от моей. Её глаза оказались так близко, что я увидел себя там, внутри них, как будто была сломлена тонкая прозрачная преграда. Умело выпуская струйки пахучего дыма, Шурочка машинально, двумя пальчиками туда-сюда водила по длинному стержню сигаретины, потом, быстро затянувшись несколько раз, выбросила окурок через перила, и мне ещё долго виделась в траве одинокая оранжевая точка.

– Замёрз, бедненький! – Шурочка медленно перенесла одну мою ногу через скамейку, а сама села верхом на мои колени, обхватив их ногами и прикрыв, как крыльями, черными полами плаща. Сладкое тепло тихо разливалось по всему моему телу.

– Ах, мой мальчик! Ах, ты, моя робочка! – она, шаловливо откинув голову, насмешливо смотрела на меня. Рука её, пахнувшая парным молоком, блуждала в моих спутанных волосах. – Ах ты, телёночек мокрогубенький!

…Стояла осень. Счастливая семнадцатая осень моей жизни. Я впервые остался один на один, нет, не со своей бледнолицей сверстницей, а с настоящей красивой женщиной, на пальцах которой холодно светились перстни, от которых исходил умопомрачительный блеск, и тонкий, чуть слышный и неведомый мне запах плоти пьяно кружил голову. Острые лакированные ноготки держали меня, как мышку, не выпуская. Я не смел шелохнуться. Моего теоретического опыта явно не хватало, чтобы перейти к практическим действиям, и я только испуганно хлопал ресницами. Стояла глубокая ночь, и луна в прямом смысле офонарела, глядя на меня, школьника, которого ждали невыученные уроки, тяжёлая рука матери и другие неприятности. Было весело и страшно одновременно, как перед дракой, или нет, как на экзаменах, когда надо говорить «да» или «нет», а точный ответ неизвестен.

Я не знал, куда деть свои длинные неуклюжие руки, они так и вылезали из тесных рукавов старой вельветовой курточки, перешитой матерью из старого халата. Проклятая бедность! Я стыдился себя за свою неумелость, стыдился своей одежды, из которой давно вырос, стыдился своего убогого вида. Осень превращала наше село в непролазную топь, и по улицам можно ходить или в сапогах, или на ходулях, поэтому на мне были пудовые кирзачи с ошмётками родной налипшей грязи, и я, подогнув ноги, старался не шмыгать бахилами по чистому дощатому полу крыльца.

Лавочка была узенькая, и Шурочка, сидя верхом на моих коленях, то сжимала, то разжимала бёдра, отчего у меня вновь стало сухо во рту и удушливо перехватало горло. Тело моей наездницы было лёгким и податливым, и чутко отзывалось на малейшее моё движение. Шурочка сидела так, что её грудь с нечаянно выскользнувшим из-за пазухи соском оказалась на уровне моего лица, и сладкая мучительница, медленно шевеля плечами, провела набухшим соском сначала по моим ресницам, затем по щекам, на секунду задержалась у самого кончика носа, и наконец мои губы ощутили прохладную твёрдую горошину, которая невыносимо сладостно заскользила по ним, отчего внутри меня, мягко тычась в грудную клетку, зашевелился слепой котёнок ещё не испытанных мною чувств. Вся моя мужская сущность напряглась до предела и, казалось, вот-вот взорвётся, как переспелый гороховый стручок, выбрасывая наружу содержимое. Губы, неожиданно вспомнив младенческое время, инстинктивно втянули в рот эту горошину, затем медленно выпустили её.

Изогнувшись дугой, Шурочка порывисто прижала мою голову к себе, стараясь опустить всё ниже и ниже. Пушистая вязаная кофточка надета была на голое тело, и вот я, уже захлёбываясь в восторге, оказался под ней в пахучем и сладком блаженстве. Я был настолько поражён нежностью и податливостью её живота, что, казалось, вот-вот прорву эту оболочку и проникну туда весь, как есть, вместе с жестяными кирзачами и со шмотками родного чернозёма на них, в самое её чрево.

Уткнувшись носом в крепкий узелок её пуповины, я, вероятно от возбуждения, стал терять сознание, проваливаясь куда-то в доселе незнакомую мне истому. Казалось, моё тело потеряло вес и парило над бездной. Я рассасывался, растворялся в душном обмороке бесконечно долго, забывая обо всём и обо всех на свете. Усилием воли стряхивая охватившее меня сладкое оцепенение я, выныривая, выпростал голову.

Откинувшись, как на подушках, Шурочка полулежала, опираясь затылком о крылечный столб. Мне было стыдно и страшно одновременно. Берег моего детства уносился всё дальше и дальше в знойное марево. Лодка моя, брошенная на произвол, то взлетала, как птица, на гребень волны, то вновь проваливалась в голубую стремнину. Канат, которым я был связан с уходящим берегом, лопнул со звоном, и я, болтаясь в лодке, лихорадочно искал весла, чтобы грести назад, в белоснежную чистую гавань, но Шурочка выбросила вёсла за борт, и руки мои загребали горстями только воздух, нигде не находя опоры. Ужас неотвратимо надвигающегося на меня невероятного и несказанно притягательного «нечто» входил в каждую мою клетку, колебля её и не давая успокоиться. От спазмы в горле я не мог выговорить ни слова, и только хрипло мычал что-то нечленораздельное, бестолково тычась мокрыми губами в Шурочкино лицо.

Рассыпчатый весёлый, без малейшего намёка на издёвку, смех моей неожиданной подруги, тем не менее, обрушился на меня ледяным градом. Испуганно отпрянув, я вжал голову в плечи, будто прячась от опасности, но Шурочка нежно потрепала меня за мочку уха.

– Ах, ты, баловник! Ах, ты, проказник какой! Чему вас только в школах учат, а?

Я от двусмысленности своего положения смущённо зашмыгал носом. Что мне было ей ответить?

Она смеялась, а я потерянно хлопал глазами, не зная, что делать: заплакать, или тоже беспечно рассмеяться.

Машинально щелкая зажигалкой, я увидел в коротких магниевых вспышках её лучистые блестящие глаза и неотразимо прекрасное лицо.

Неожиданно, зябко передёрнув плечами, Шурочка перенесла через меня ногу, встала надо мной, и медленно и сладко потянувшись, зарылась в мою лохматую голову, с наслаждением втягивая воздух. Я чувствовал волосами, всей кожей головы, как трепетали её ноздри.

Держа меня за рукав, Шурочка оттолкнула тихо простонавшую дверь, и вот мы уже оказались в непроглядной тьме дощатых сеней. Запахи домашней кухни обволокли меня, отчего невероятно захотелось есть, и я шумно сглотнул слюну.

– Пойдём чай пить, – почему-то заговорщицки зашептала она, щекоча губами моё ухо. Её дыхание проникло за воротник рубашки, и я чуть не закричал от мучительного наслаждения.

Шаря в темноте, нащупывая дверную ручку, Шурочка кончиками пальцев быстро пробежала по мне, скользнула под низ живота, и тут же, будто обжигаясь, быстро отпрянула.

Спутница моя теперь почему-то не спешила в дом, и я на мгновение потерял её, беспомощно разводя руками в кромешной тьме. Ощупывая ладонями пространство вокруг себя, я пальцами упёрся в нежные и податливые, будто слегка подталые, груди, прикрытые тёплым на ощупь трикотажем. Шурочка поймала мою ладонь и, целуя, крепко прижала её, затем медленно опустила вниз. Пальцы мои судорожно сжимались, захватывая ткань её юбки.

Коротко вскрикнув, Шурочка резко оторвала от себя мою руку.

– Ой! Дурачок неосторожный! У меня здесь шрам от аппендицита. Уже год, как вырезали, а – резко потянется – больно! Не веришь? Потрогай! – она настойчиво потянула мою ладонь к себе, и пальцы мои очутились между её подтяжками для чулок и прохладным шёлковым ручейком трусиков.

То ли хирург был высшей квалификации, то ли ещё что, но шрама от аппендицита не обнаружилось, только упруго билась под пальцами наполненная молодой и нетерпеливой кровью паховая жила. Рука моя, ещё не понимая, что делает, поднырнула под тонкий и, как мне показалось, слегка влажный шёлк, очутившись в жёстких зарослях осеннего луга. Я был страшно удивлён и обескуражен: горсть прошлогоднего сена – и… ничего больше! Совсем ничего! Только бесконечно-нежная складка со скользкой ложбиной посередине. И это всё?! Как же так? Мои пальцы озадаченно, на ощупь, стали осваивать окрестность, погружаясь в горячее и трепещущее устье.

Втиснувшись в меня, Шурочкино тело коротко содрогалось, то ли от боли, то ли ещё от чего. Я, испугавшись, выдернул руку. Ещё толкнувшись несколько раз, моя мучительница сразу обмякла, повиснув у меня на плечах. Здесь я по-настоящему растерялся, не зная, что предпринять и, прижав к себе, обнимая, поддерживал послушное и беспомощное тело.

Через мгновение, глубоко вздохнув, Шурочка пришла в себя, выскользнув из моих рук. По нахлынувшему на меня теплу я понял, что избяная дверь открылась. Прошмыгнув в дом, я остановился у порога, боясь в темноте налететь на что-нибудь. Яркая вспышка света выхватила из ночи небогатое убранство русской избы. Чисто побеленная натопленная печь дышала уютом. В углу, застеленная кружевной накидкой, стояла железная кровать с пухлыми лежащими друг на дружке подушками в розовых наволочках. По всем приметам, это, наверное, Шурочкина постель. Посередине постели, уставясь неподвижными глазами в потолок, лежал большой, сшитый из жёлтого плюша, медведь. Напротив кровати, по левую руку от меня, под тёмными иконами, в углу тяжёлым и вместительным кубом возвышался сундук, прикрытый самотканым, из цветастых лоскутов ситца, ковриком. Из-под коврика кованой серьгой свисал старинный замок с огромной скважиной для ключа. Сундук, ещё, наверное, купеческих времён, гляделся ярким и праздничным. На сундуке лежало скатанное одеяло, сшитое так же, как и коврик, из разноцветных лоскутков материи. Вероятно, здесь было лежбище самой бабки Нюры.

Переминаясь с ноги на ногу, я стоял у порога, не зная, что делать дальше. Шурочка, не раздеваясь, гремела у плиты чайником, наливая в него воду из стоящего рядом на лавке большого оцинкованного бака.

От её слегка помятой причёски, зашпиленной замысловатой брошкой, от покатых плеч и спины веяло таким домашним, таким знакомым теплом, что я невольно опустился на сундук. По крашеному масляной краской полу от электрической лампочки разбежались яркими зайчиками световые блики. Мои кирзачи выглядели здесь, как гусеничный трактор на детской площадке.

С ужасом я понял фатальную неизбежность – разуваться. В данной ситуации это было никак невозможно, потому что вместо шерстяных носок мои ноги были обмотаны концами рваного материнского вязаного платка – тепло и удобно, но не мог же я это тряпье выволакивать наружу, хотя бедность, как известно, не порок.

Пока Шурочка возилась у печи, подкидывая на ещё не успевшие остыть угли поленья, она не обращала на меня никакого внимания, будто забыла, что я стою здесь в избе у порога, прямо за её спиной. Когда дрова разгорелись, и весело зашумел алюминиевый чайник, Шурочка выпростала руки из рукавов плаща и повесила его на гвоздик возле самой двери, затем, вытащив заколку, встряхнула головой, отчего волосы светлыми волнами сбежали ей прямо на плечи. В избе было жарко, и Шурочка, ничуть меня не стесняясь, высоко подняв юбку, расстегнула подтяжки, и стала медленно скатывать вниз тонкие капроновые чулки, ставя попеременно на стул то одну, то другую ногу. Полоска бедра между чулком и юбкой была настолько умопомрачительна, что я, с трудом себя удерживая, зажмурился ослеплённый притягательной силой женского тела. Когда я открыл глаза, Шурочка уже стояла возле меня и загадочно улыбалась.

– Ах, какие мы стеснительные, какие мы хорошие мальчики, – напевала она, гладя мою голову. – Ах, какие умницы!

Я смущённо уставился в пол. Её пальчики на ногах с коротко остриженными ноготками тихо шевелились на ослепительной глади пола. Маленькие и круглые, как ягодки, с ярко накрашенными ноготками, они были так упоительно милы, что мне захотелось их тут же брать губами, и чтобы каждый отдельно, и так до бесконечности.

– Проходи, раздевайся. Снимай сапожища-то. – Шурочка показала рукой на стоящий стул.

Я стал скороговоркой бормотать что-то несуразное насчёт тесных сапог, мозолей, и так далее. Тогда она сама поставила напротив меня стул и уселась на него, положив свои босые ноги мне прямо в ладони. Я уселся рядом на сундук. Стул был гораздо ниже сундука, и Шурочкины ноги сразу обнажились, открывая моему взору самое что ни на есть притягательное в женщине. Большим пальцем правой ноги она дотянулась до моего носа и, дурачась, несколько раз нажала на него:

– Пи-пи! Поехали!

Я поймал её ногу за щиколотку и стал быстро, один за другим, целовать её тёплые и твёрдые, как грибочки, подушечки пальцев. Тepпкий полынный запах пота не оттолкнул меня, а напротив, обострил все мои чувства. Я с наслаждением вдыхал его, перебирая губами пальцы, целовал подошву, целовал нежную впадину на подошве, тёрся щекой о неё, боясь выпустить из рук столь непривычную игрушку.

Шурочкина голова лежала на спинке стула. Мне было видно, как гримаса острого наслаждения пробегала по её лицу. Маленькие белые и крепкие, как камушки, зубы стиснуты и обнажены в сладкой истоме.

Руки мои продолжали блуждать по её ноге, гладили колено и ту самую ямочку на изгибе, где находилась вожделенная коричневая точка родинки, опускаясь все ниже и ниже. Внутренняя сторона бедра была бархатистой на ощупь и такой нежной, что я, не выдержав, сполз с высокого сундука на пол и, стоя на коленях, зарылся между её ног лицом, целуя каждый сантиметр, каждую клеточку её тела.

Судорога пробежала по Шурочке, отдаваясь во мне тугими неудержимыми толчками. Ладонь моей распутницы то сжималась, то разжималась у меня на затылке. Шурочка тихо постанывала, прижимая мою голову к себе.

Забытый чайник давно уже гневно плевался на раскалённую плиту. Время перевалило за полночь, а я никак не мог оторваться от впервые послушного мне тела женщины.

Шурочка, встав, быстро, рывком, стянула через голову кофточку, наступила, путаясь ногами, на юбку, и замерла посередине избы, сверкая доступностью и невозможностью своего тела. Я не уловил момента, когда она сняла трусики, но тёмный сакральный треугольник был резко очерчен на гладкой белизне её тела.

Шурочка тут же нырнула под одеяло, зовя меня глазами. Что делать!!! Я вдруг явственно почувствовал всю несуразность своего положения. Эти проклятые сапоги, рваные обмотки на ногах и эта женщина!

Мой разум вышвырнул меня наружу, на зябкую морозную улицу. Я шёл домой, кусая пальцы, и плакал от боли и жалости к себе. Вот и теперь воспоминания вновь отбросили меня в мою далёкую юность, и вновь чувство стыда и неловкости смущают меня, и я опять краснею и вжимаю голову в плечи, как в ожидании удара, из невероятного прошлого. Время ещё не стёрло ощущение позора за свою беспомощность в столь ответственный для мужчины случай. Оказалось – насколько страшно и трудно сделать один единственный шаг и переступить ту черту, которая навечно отделяет тебя от детского неведенья…

У своего дома я столкнулся с одним из моих товарищей. Он, ожидая результата, терпеливо караулил меня почти всю ночь.

– Ну, как? – с нескрываемой завистью спросил он.

– Уработал! – как можно беспечнее сказал я, и в знак истинности сказанного пощёлкал перед носом восхищённого друга подаренной зажигалкой.

На следующий день в доме бабки Нюры был праздник. За Шурочкой приехал красавец-лейтенант, лётчик, только что окончивший военное училище. Я с восхищением смотрел на него. Слегка хмельной, со сбитой на затылок фуражкой с золотым репьём, над которым распластались два таких же золотых крыла, он стоял у крыльца и одну за другой пускал в чёрное осеннее небо ослепительные бутоны ракет. Они с шипением и шелестом взлетали на неведомых стеблях и рассыпались над головами собравшихся жителей огненными брызгами. Лейтенант в свой радостный день осыпал на счастье предзимнее холодное небо белыми ромашками…

Увидев в толпе мальчишек меня, счастливая, прижавшись к тугому плечу лейтенанта, невеста подозвала меня и, взяв у своего любимого заряженную ракетницу, несколько раз медленно провела по тяжёлому гранёному чёрному стволу пальцами и протянула мне. Подняв руку над головой, зажмурясь, я нажал на спусковой крючок, и после короткого хлопка посмотрел в небо. Маленькая искорка бесконечно долго уходила в далёкий космос, и я уже испугался, что моя звезда, так и не распустившись, потухнет. Но вот весёлый алый букет гвоздик рассыпался над тихими Бондарями, высвечивая каждую складку, каждую морщинку сбившихся в кучу домов. Был праздник ночи.