В жизни всегда есть место подвигу, а уж дурости и подавно.

Метелкин нес срочную военную службу в замечательном немецком городе Борна, что расположен южнее Лейпцига километров на двадцать пять-тридцать.

Город – курорт. Прекрасные старинные здания в том самом готическом стиле, который воспринимается, как декорация к Гофману. Гаштет «Драй Розен», над дверью которого красовались три искусные, кованые из железа колючие розы. Серый, с цветными витражами католический собор навечно впечатался своей графикой в прозрачную прохладную голубизну неба. Хрустальное сердце города – лебединое озеро, окаймленное полумраком тенистого парка из дубовых и буковых деревьев.

Да что там говорить!

Осталось ли все это теперь в новой «старой» объединенной Германии?

Воинство сохраняет преемственность. И советские солдаты тоже квартировали в старых, еще кайзеровских времен казармах из красного, как бы литого, кирпича.

Воинство вечно. И казармы эти тоже были рассчитаны на вечность: немецкое рыцарское наследие и добросовестность…

Служил рядовой Метелкин три года, а воспоминаний на всю жизнь.

…Тогда за всю батарею пришлось расплачиваться сроком одному лишь Феде, по прозвищу Газгольдер. Военный трибунал приговорил его, не слишком вдаваясь в подробности дела, к исправительно-трудовым лагерям еще мягко, несмотря на то что особист, майор Петя-пистолет, представил дело так, что Федя мог загромыхать и под «червонец», за Ленина, да по политической статье, да за увечье, нанесенное своему командиру.

А так – зима-лето, зима-лето и еще зима-лето… И все – ты свободен!

Федя был для рядового Метелкина кошмаром. Они с ним спали на одной кровати, правда, двухъярусной: Федя внизу, а Ивана старшина поместил наверх.

«В тебе, – говорит старшина, – вес воробьиный. Ничего. А если Федю на второй ярус уложить, то он из сетки гамак сделает и еще невзначай, чего доброго, ночью приспит тебя, а отвечать – мне!»

В Советской Армии было как: если сверхсрочник – так обязательно хохол. Вот и у них старшина тоже был из-под Чернигова. Ничего себе службист.

Как только боец Метелкин не просил его сменить соседа – ничего не помогало, и бойцу оставалось только терпеть.

Федя пожрать был большой любитель, а кормили тогда сухарями да шрапнелью – перловкой с треской резко солёной, из военных запасников.

Ну, Федя Газгольдер по ночам и давал своим клапанам передышку, приговаривая: «Нюхай, друг, – хлебный дух!»

У него, старшина говорил, кожи на теле не хватает: как только глаза закроет, в другом месте открывается…

А у Метелкина от этого «духа» кружилась голова, и тошнило, как при морской болезни.

Приходилось носовой платок мочить одеколоном и накрывать им лицо, пока Федя спускал давление в своей емкости.

Здоров был малый – килограммов под девяносто, да ещё с веселой придурью…

Федя Газгольдер служил киномехаником солдатского клуба, имел сравнительно небольшую свободу и вовсю пользовался подарком судьбы, хотя русская дурь, заложенная в генах, не раз доводила его до крайностей.

Он уже разок залетал, но, к счастью, тогда отделался гауптвахтой.

Почти каждые выходные солдаты, конечно, кто был не в наряде, маршировали «на кино» в клуб советского ракетного сверхсекретного дивизиона, который располагался за пределом казарм, на краю города. Шли мимо лебединого озера и потихоньку, короткими щелчками, посылали доверчивым птицам недокуренные «бычки», от которых те воротили красные клювы и молча, с достоинством, как оскорбленные дамы на светском рауте, уплывали от берега, брезгуя русской махоркой.

Курево солдатам тогда выдавали исключительно моршанской махрой, злой и ядовитой, как кобра.

Перед фильмом солдаты обычно скидывались и брали в лавке по флакону тройного одеколона, специально припасенного для этой цели веселой продавщицей Валей из «вольных», которая в перерывах между офицерами занималась так же и отнюдь не строевой подготовкой солдат.

От души спасибо ей за это, иначе многие после трех с половиной лет службы за колючей проволокой превратились бы или в сексуально озабоченных маньяков, или в импотентов. Это уж точно.

Так вот, в этот раз Федя со своим пузырем опрокинул для счета и пузырь Метелкина, чтобы тот впредь не тратил добро на носовые платки и не воротил бы морду, как фашистские лебеди.

Поднабравшись, Федя не по ранжиру тащился в конце строя. Сержант был башкир, но свой малый, поэтому старался таких дел не замечать.

Бойцы как раз подходили к центру города, где над озером трепыхался немецкий флаг. Федю это оскорбило, и он, решив отомстить за своего погибшего под самым Берлином отца, взобрался по трубе флагштока на самый верх, сорвал полотнище с молотком и циркулем и полетел вместе с флагом в озеро, отчего лебеди, извивая змеиные шеи и шипя, шарахнулись кто куда.

Тогда особист Петя-пистолет, учитывая Федино сиротское, пролетарское происхождение определил ему пятнадцать суток гауптвахты, в которую Федя Газгольдер нырнул с охотой, избавившись на время от нудных политзанятий.

Но на этот раз Федя влип здорово, и все из-за игры в «жучок».

Игру эту, Метелкин убежден, могли изобрести только русские. Она до предела жестока, но и справедлива, и в Советской Армии была самой популярной, если не считать игры в домино. Правила ее просты.

Количество игроков не ограничивается, но лучше, если их будет четыре-пять. Тот, кому досталось по жребию водить, снимает рубашку и, согнувшись пополам, заводит левую руку под правый локоть ладонью наружу так, чтобы тыльная сторона примыкала к локтю. Правая ладонь обязательно подпирает подбородок.

Такая вот стойка.

Остальные игроки встают сзади в полукруг, и кто-нибудь один, размахнувшись, резко бьет по ладони, которая защищает локоть. Сила удара не ограничивается. Чаще всего игрок летит головой вперед на пол, но есть и те, которые могут после удара удержаться на ногах, правда, при этом рискуют потерять зубы.

Но игра есть игра. Задача несчастного – угадать, кто нанес удар. Если угадал – становится в круг, а на его место встает тот, кого разгадали. Но если принявший удар не угадает, кто бил, он снова становиться раком и принимает очередную порцию.

Такая вот заводная игра. Главное – не надо шевелить мозгами.

Каждый веселится по-своему, как сказал черт, садясь голой задницей на горячую сковороду.

В тот день, а было воскресенье, бойцы тоже по-своему веселились, закатив порожние пузырьки из-под тройного одеколона под умывальник. Подошла очередь рядового Метелкина становиться под удары, как вдруг в «ленинскую комнату», где солдаты играли, пожаловал сам командир батареи. В трезвом виде он был невыносим, мог до полусмерти загонять на бесчисленных марш-бросках с полной выкладкой, да еще под команду «Газы!».

Кстати, от Феди Газгольдера Иван пробовал спастись и противогазом, но всю ночь продержаться в нем было невозможно: пот заливал глаза, разъедая их, и сон приходил только на короткое время…

И вот, стоит рядовой Метелкин раком, вобрав голову в плечи, в предвкушении очередного удара, как вдруг раздается команда дневального «Смирно!».

Солдаты замерли в стойке, с тоской ожидая неприятностей.

Но на этот раз командир ввалился в «красный уголок», вяло махнув рукой, что на языке военных означает «Вольно!».

Пьян он был, как и полагается командиру, совсем в меру. Его валяло, но он был непобедим – боролся.

Увидев играющих солдат, защитников демократии на передних рубежах коммунизма, молодых и здоровых, он, блаженно ухмыляясь, встал за спиной рядового Метелкина.

Тому не оставалось ничего делать, как снова, приняв положение буквы «г», подставиться под удар.

На этот раз удар был мягкий, смазанный, и Метелкин, ликуя всем своим существом, узнал руку командира.

Оглянувшись, он увидел восторженные лица своих друзей, указывающих глазами на комбата, и Иван без колебаний указал на своего благодетеля.

Комбат с готовностью стал стаскивать гимнастерку, вспомнив свою боевую молодость. Приняв характерную стойку, он, слегка пошатываясь, смиренно ожидал свою порцию удовольствия.

Солдаты в замешательстве переглянулись: у кого поднимется рука на своего командира!

Выручил всех Федя Газгольдер.

На этот раз не пришлось комбату ломать голову. Игра прекратилась сразу же.

После Фединого хлопка комбат, вытянувшись ласточкой, как-то странно поднырнул под кумачовую тумбочку с тяжелым литым бюстом головастого Ленина. Тумбочка была высокой и узкой, и командир, боднув ее, выбил опору из-под Ильича. Вечно живой, лишившись поддержки, с высоты своего положения грохнулся на капитана.

Комбат лежал ничком на паркетном, натертом до блеска полу, и тонкая струйка крови красной змейкой выползала из его расплющенного носа.

Низвергнутый вождь, долбанув в затылок советского офицера, развалился на две половинки, страшно светясь белой костью.

Солдаты в ужасе смотрели на осколки, забыв о своем командире. Всем было понятно, что расколотый вождь может люто отомстить за себя…

И вот уже особист Петя-пистолет тут как тут.

На эти дела он был натаскан здорово, всегда знал, с какой стороны дует.

Въедливо вглядываясь в лица бойцов, он молча остановился на Феде. И тот покорно, как загипнотизированный, по-старчески шаркая коваными сапогами, пошел на выход.

Сопровождать его не потребовалось.

С тех пор Федю поминали, как покойника, только с лучшей стороны.

А капитан все-таки с лёгким сотрясением мозга попал в санчасть, но провалялся там недолго. Правда, с тех пор даже трезвый, он никогда не злоупотреблял своим положением – учения проводил строго по правилам.

А вот Ленин оказался вовсе не бронзовым, как думали солдаты, а всего-навсего гипсовым, и ему сразу же нашлась замена.

Двойник снова чернел своей огромной головой на узкой высокой кумачовой тумбочке.

Рядовой Метелкин теперь на вождя смотрел с опаской. И играть в «жучок» ему больше не пришлось: запретили отцы-командиры эту дурацкую игру под угрозой отправить заводил в штрафбат.

Этот Федя спас однажды и рядового Метелкина от того срока, протяжённого во времени, позорного, который в уголовной среде называется «за Красную Шапочку».

Так что от Метелкина теперь ему особая благодарность и добрая память.

А то, что он лишился передних зубов и ходит с «фиксой», в этом ничего обидного нет: Иван улыбчивей сделался, и рот светится…

Иван цвиркнул сквозь зубы длинную струю в направлении светящихся окон санатория, который он теперь сторожил, и глубоко затянулся сигаретой.

Вот были дни! Он тряхнул головой, отгоняя, как назойливых мух, воспоминания «тревожной», сексуально озабоченной молодости.

Но воспоминания эти кружились в мозгу, высвечивая картины, от которых Метелкину одновременно становилось грустно и стыдно за свою необузданность, но добрая улыбка всё же сверкнула той самой «фиксой», отражая свет высоких окон.

…Немочка Кристина лежала на спине, раздвинув длинные, как школьный циркуль, загорелые ноги, стыдливо прикрывая глаза еще по-детски пухлыми ладошками.

Там, где должны быть трусики, белел треугольником солдатского письма, обойденный загаром из-за своей интимности, участок тела, пока не тронутый мужчиной, но уже готовый вобрать в себя клокочущую страсть.

Темная, тоже треугольная, как штемпель полевой почты, отметина в уголочке повергла рядового Метелкина в остолбенение своей невозможностью.

Так и стоял он, сжимая пилотку в кулаке, и маленькая, красной эмали звездочка входила в его ладонь своими острыми клинками. Но боли не ощущалось. Тело сделалось деревянным и непослушным, как бывает в глубоком сне.

Сравнение обнаженного участка тела лежащей перед солдатом молодой немки с треугольником солдатского письма пришло к Ивану сразу же, по ассоциации.

Воинские письма на Родину, в Союз, как говорили все, кто служил заграницей, принимали только в таких незапечатанных конвертах-косыночках: «Лети с приветом, вернись с ответом!»

А с письмами у солдата связана вся жизнь.

Полевая почта знает свое дело. Полевая почта работает не спеша. Письма идут медленно, мучительно долго, а ответы – и того дольше.

Весь истоскуешься, изъерзаешь на скамейке в курилке, ожидая почтаря, который и на этот раз не выкрикивает твоей фамилии, а ты только смолишь и смолишь моршанскую махру, настороженно вытягивая шею: авось почтарь хочет тебя разыграть и выманить за письмо какую-нибудь безделицу?

Но нет, хохлацкая морда Микола Цаба хлопает, как курица крыльями, по пустой дерматиновой сумке: «Аллес! В смысле – звездец!» – и уходит в штаб заниматься своими писульками или сочинять «Боевой листок».

Сердце ухает в провальную яму и барахтается там, как муха в навозной жиже. Служба становится невыносимой.

Старшина – самая мерзкая личность – заставит в который раз или подшивать подворотничок, или приводить в соответствие уставу боевую выкладку вещмешка, как только увидит бойца с опущенными руками и поникшей головой.

Измотает придирками, сволочь, пока твое огорчение по поводу отсутствия желанного привета с Родины не растворится в нудных тяготах повседневной службы.

Надо признаться, что письма от девушек в батарее, где служил Метелкин, получали трое-четверо, в том числе и он.

Значит, есть чем похвастаться и потрепаться среди сослуживцев, сочиняя разные небылицы о своих похождениях на гражданке.

Разговоры на эту тему – самые излюбленные в армейской среде. Кто служил, тот знает. Вся анатомия женского тела вдоль и поперек изучена не хуже личного оружия АКМ (автомат Калашникова модернизированный).

После отбоя в наступившей тишине слышится короткий вздох и тягучий нарочито вялый голос:

– А у татарок, говорят, она поперек расположена… Ей-богу!

Это задумчиво сообщает флегматичный Витька Мосол, длинный худощавый солдат, потомок поморских первопроходцев, призванный с архангельской глубинки, с рыбных тоней. Ему бы в Морфлоте служить, травить баланду на полубаке после ночной вахты, а он вот здесь, в самом сердце Европы, в городке Борна, под Лейпцигом, или, как говорят немцы, Ляйпцигом, механик-водитель ракетной установки, один боевой пуск которой способен отправить в небытие любой город в радиусе полтысячи километров…

Витя по штату – сержант, разжалованный в рядовые за самовольную отлучку из части в местный гаштет, где его тут же сдали патрулям немецкие фройндшафты.

А он ещё с ними по русской привычке вздумал сообразить на троих бутылочку «Корна» – добротной хлебной водки, которая хорошо развязывает язык и связывает ноги.

Мосол говорит о столь вожделенном и загадочном предмете безразличным тоном, в подначку старшему сержанту, своему командиру Усану Енгалычеву, который еще до службы успел жениться и теперь мужественно переносил разлуку с женой, озабоченный ее возможной неверностью.

Она, по всей видимости, не очень тяготилась положением солдатки: после ее писем Усан всегда мрачнел, скрипел зубами и курил, уставившись в одну точку перед собой.

В это время его лучше было не заводить – можно схлопотать по шее, или, как говорят, спровоцировать неуставные отношения.

– Что, не веришь, что ли? – свесилась к Метелкину стриженая ежиком белесая голова. – Спроси Усана. Они и губы выбривают по самой щелке. Правда, товарищ сержант? – это уже Енгалычеву.

Тот что-то бормочет на своем башкирском и коротко матерится по-русски.

Тема, затронутая Витей, настолько привлекательна, особенно после отбоя, перед сном, что казарма враз оживает, перехватывает разговор и смакует на все лады каждую деталь, каждую черточку этого женского запретно-сладостного участка тела.

Каждый старается показать себя знатоком, хотя наверняка никогда в жизни не видел того места, из которого вышел сам около двух десятков лет назад без обратной дороги и со стершейся памятью о той дате.

И теперь раздвинутые, как школьный циркуль, ноги и то, что между ними, вызвали в Иване шок, полный паралич.

Наверное, то же самое чувствует лягушонок перед открывшейся щелью змеиной утробы с манящим и вибрирующим языком, рассеченным надвое…

В голубых сумерках белая косыночка с черной отметиной настолько резко выделялась на фоне грубого солдатского одеяла, что резала глаза.

Безыскусная, еще подростковая поросль, не выбритая в строчку, как это делают более опытные, до мурашек пугала и притягивала одновременно.

Так пугает и притягивает к себе провал, обрез вертикальной стены, когда ты стоишь на крыше, тянешься к самому краешку и с замиранием сердца заглядываешь туда, в глубину, в пропасть, за обрез. Кажется, ты вот-вот сорвешься и полетишь вниз, а какая-то сила удерживает тебя, но ты не можешь отползти от провала, не можешь отвести глаз.

Ужас и страсть смешались в этом чувстве, гибельном и сладостном. Да, гибельном и сладостном…

Будка киномеханика на втором этаже солдатского клуба была хоть и тесной, но довольно благоустроенной.

Федя Газгольдер из далекого сибирского села Горелые Чурки, совершенный кержак по натуре, ухватистый – «цоп-цобе, все себе», – основательно обустроил свое рабочее место.

Выброшенный бесхозный диван из офицерского городка он приспособил под себя, прикрыв его одеялом из колючей и прочной, как проволока, шерсти. Два стула с затейливыми резными спинками, правда, у одного из них ножки не было вовсе, а вместо нее была приделана простая деревяшка, у второго стула не было сидения, его заменял старый солдатский бушлат, свернутый в скатку.

Если бы не два проекционных аппарата, похожих на перевернутые вверх колесами ржавые велосипеды, эта комната выглядела бы совсем по-домашнему.

Несмотря ни на что, Федя был близким товарищем рядовому Метелкину, если можно так выразиться, потому что в солдатской среде все твои сослуживцы – товарищи, и все близкие, но есть и такие, с которыми ты сошелся настолько близко, что готов дать адрес своей младшей сестры для заочного знакомства.

А это уже почти что брат по крови.

Солдатский клуб располагался на краю города в замшелом старинном парке с вековыми деревьями, у которых кора была непривычно зеленой и скользкой, похожей на лягушечью кожу.

Может, это был платан или бук – Метелкин не знал.

Такие деревья у них в средней полосе не встречались: огромные, развесистые, с тяжелыми, в две ладони, листами и причудливо вывихнутыми, узловатыми ветками.

В этом парке Иван Метелкин был прописан на всю оставшуюся службу по негласной договоренности старшины и комбата после того, как он однажды в курилке осмелился покритиковать действия своих командиров.

Дело в том, что деревья, росшие вокруг казарм, засыпали палыми листьями все вокруг, даже бетонный, времен Вермахта, плац, мешая строевым занятиям. Кому-то из командиров пришло в голову обрезать сучья и верхушки зеленых братьев, тем самым укоротив обвал листопада.

Культяпые, они нелепо топорщились обрубками, но зато листву уже не сыпали, и плац снова был гол и чист, как широкая ладонь старшины Петрухи.

Заступаясь за деревья, рядовой Метелкин несдержанно выражался в адрес командиров за это варварство, за что старшина, вызвав его на доверительную беседу, закрепил за бойцом уборку всего парка, где располагался дивизионный клуб.

Работа проверялась с пристрастием, и бойцу приходилось часто использовать личное время для наведения «марафета» на территории за пределами части.

Одна отрада – можно было спокойно пройтись по городку, заглядывая с интересом в непривычно богатые витрины магазинов. Заходить туда ввиду отсутствия немецких марок не имело смысла, но иногда можно было позволить себе купить стограммовый шкалик хлебной водки и втихую побаловаться по русскому обычаю.

Сегодня был как раз такой случай, поэтому, потеряв бдительность, солдат Метелкин решился на дисциплинарный проступок, пригласив молоденькую немку в киношную будку.

Иван знал, что за связь с местными жителями можно было попасть и под трибунал, или в лучшем случае отправиться служить куда-нибудь, где «Макар телят не пасет».

Христя, или Кристина, как Иван ее называл, немецкая школьница, проживала напротив солдатской санчасти, где Метелкину одно время пришлось отлеживаться по пустячному поводу – вывих лодыжки не самое страшное в солдатской жизни.

Попасть в санчасть – мечта каждого солдата.

Вот и рядовому Метелкину подфартило! Вот и он сидит без надзора и пускает зеркального зайчика на аккуратную немецкую девочку, высунувшуюся из окна своей квартиры, чтобы полить ящик с цветами.

Цветы были необыкновенные – мохнатые, как шмели, и желтые, как русский подсолнух. Они вытягивали длинные шеи навстречу сверкающим струйкам из маленькой детской лейки.

Девочка, отложив поливалку, поймала зайчик в ладонь и с улыбкой посмотрела в сторону боевого солдата, сидящего на подоконнике второго этажа казарменного здания за неприступной чугунной оградой расположения воинской части.

Зайчик с ладони перепрыгнул ей на грудь и заскользил по нежной впадине между тугих, как майская редиска, мячиков под розовыми чашечками лифчика.

Стояло жаркое лето, и немочка была без блузки, ничуть не стыдясь своей сладостной наготы.

Она на секунду исчезла в провале комнаты, и вот уже по лицу и рукам солдата весело запрыгало теплое солнечное пятнышко.

Молчаливый разговор имел продолжение.

Теперь каждое утро солнечный зайчик играл в ее комнате, она ловила его ладошкой и посылала обратно, как срочное письмо солдату, минуя полевую почту.

Разговаривать и кричать через улицу боец не осмеливался, да и что будешь говорить, если знаешь немецкий язык на уровне «шпрехен зи дейч, Иван Андрейч?», да еще под страхом запрета своих командиров.

Однажды пятнышко света выхватило надпись на тетрадном листочке, где печатными буквами Кириллицей было выведено «Христя».

Вот теперь все понятно – ее зовут Кристина, и она не прочь развлекать советского воина своим присутствием.

Ее коротко стриженые соломенные волосы открывали маленькие розовые ушки, в которых при каждом проблеске зайчика вспыхивали зеленым кошачьим глазом граненые стеклышки уже модных в то время клипс.

Волосы были тяжелыми и жесткими, и при каждом наклоне головы они распадались на пряди и свисали, как литые, по ровному срезу.

Юная немка была типичной представительницей своей нации. Светлые брови и ресницы, еще не тронутые тушью, делали глаза пронзительно голубыми и открытыми. Резко очерченный рот, широкий подбородок и нос были явно германского происхождения.

Девушек с такими лицами у себя на родине редко повстречаешь, и Метелкин не представлял её рядом с какой-нибудь своей, оставленной на родине знакомой.

Разве что Марина, из-за которой Иван с таким нетерпением ждал полевую почту, и которую так торопливо целовал в маленькие, как лепестки, неловкие губы, в тот прощальный вечер, когда она, перевозбудившись от его откровенных прикосновений, стала дрожать всем телом, икать и отрывисто выталкивать из себя какую-то бессмыслицу.

Призывник Метелкин был настолько пьян, что не сумел ее тогда как следует успокоить.

Но та Марина, как и большинство русских чернозёмного края, настолько перемешанной крови, что славянские черты в ней едва проступали сквозь смуглость кожи.

Восточная роскошь темных глаз под широкими строчками густых ресниц, да и брови, как две разлетающиеся ласточки, скользили под черными кудряшками мягких и податливых волос, когда на ощупь чувствуешь, как торкается кровь за ушной раковиной и разрывает твою ладонь.

В девочке, играющей с Иваном в зайчики, чувствовалась чистая прохлада светлой воды, женская, не по годам, основательность и угадываемая доступность, не зацикленная на пуританской морали.

А может быть, это только рисовалось в воображении молодого солдата, налитого всклень сладкой и тревожной силой, переполнявшей его за продолжительный срок службы.

Увольнений солдатам по причине секретной службы впереди пограничных застав не полагалось, и все контакты с женским полом происходили только на уровне продолжительных и жадных взглядов.

Христя, показывая пальцем сначала на бумажку, потом на солдата, знаками спрашивала, как зовут.

Конечно, ни бумаги, ни карандаша здесь, в санчасти, не было, и солдат, воспользовавшись отсутствием санитара, вытащил из аптечки пузырек с йодом, достал спичку и, размотав с ноги портянку, стал громадными буквами на холщовом полотне выводить свое имя. Буквы получились кривые, но достаточно четкие, чтобы разобрать написанное.

Вывесив полотнище в раскрытое окно, Иван провел рукой по надписи, показывая: вот он я!

Кристина сразу же согласно закивала головой.

Потом буквы на солнце стали расплываться, желтеть, превращаясь в какие-то кровоподтеки.

Наверное, в квартире напротив никого кроме Кристины не было, и немочка, покружив перед Иваном на цыпочках, показала, как ей жарко, и взялась расстегивать свой яркий лифчик, но это ей сразу никак не удавалось.

Нетерпение было на пределе, и советский боец стал показывать жестами своё желание помочь ей.

Она весело закивала головой, продолжая терзать за своей спиной непослушную застежку.

– Ты чего тут руками крутишь, как мельница, а?.. – рявкнул в дверях старший лейтенант медслужбы, начальник санчасти, мужик, не раз выручавший ребят из тягостных объятий службы. Да и к Метелкину он сегодня утром отнесся более чем внимательно, согласившись продлить его пребывание на постельном режиме.

Метелкин, вздрогнув, отшатнулся от окна и вытянулся по стойке смирно – одна нога в сапоге, другая босая, травмированная, с розовыми потными пальцами.

– Ну-ка, ну-ка! Наступи на правую ногу. Пошевели пальцами! Так. Теперь присядь, вытяни руки вперед. Встань! Так. Присядь на одной ноге. Так… Собирай свои личные вещи и бегом в казарму! Может, еще к обеду успеешь, сачок!

Солдат с огорчением взглянул на теперь уже опустевшее окно напротив, намотал исчерченную йодом портянку на ногу, обулся и подался в казарму, ругая себя за излишнюю прыть. «А немочка хороша! Хороша», – глядя себе под ноги, бормотал он.

На обед Иван, конечно, опоздал.

Старшина обрадовано хлопнул его по плечу:

– Ну, молодец! Вовремя выписался. Твою территорию надо в образцовом порядке поддерживать. Возле клуба хлама навалено, да и в парке листов, как у Рокфеллера денег. Встреча солдат с молодежью города намечается по линии «Дружба-Фройндшафт, Руссиш-Культуриш». Может, и к нам заглянут. Личное время – это лишнее время. А на службе лишнего времени быть не может. Так, с завтрашнего дня шанцевый инструмент в руки, и на уборку. Через КПП тебя вот по этой бумажке пропустят, – и он сунул Метелкину в руки листок с неразборчивой подписью и штабной печатью. – Время выхода и возвращенья там указано. И не вздумай просрочить. Посажу на «губу». Понял?

– Так точно, товарищ старшина!

– Ты чего, не обедал, что ли? – взгляд Метелкина на бумажный мешок с сухарями, стоящий в углу, размягчил даже его. – Сухого пайка не дам, а сухарей бери, сколько влезет. Да, а что это у тебя, товарищ рядовой, воротничок на гимнастерке не по форме? – он протянул руку, прихватывая за краешек полоску белого целлулоида.

Этот пластик обычно используют старослужащие и сверхсрочники вместо обычного белого миткаля: протер влажным носовым платком – и все, воротничок снова как накрахмаленный.

Старшина резко, чуть не перерезав жесткой полоской Ивану шею, оторвал пластик.

Оставалось сказать только армейское «Есть!», насыпать в карман сухарей и, повернувшись по уставу, спешно уйти, не раздражая и не соблазняя старшину на дальнейшие уставные действия.

И то, и другое, и третье Метелкин сделал быстро и четко, и выскочил из каптерки.

Встреча советских солдат, стоящих впереди пограничных застав на страже социалистического лагеря, конечно, состоялась, но не там, где предполагал старшина.

Общество советско-немецкой дружбы организовало такую желанную для бойцов встречу в местном немецком клубе на Карл Маркс штрассе.

Улицу с таким названием можно было встретить в любом поселке Союза. Иван и сам проживал в своих Бондарях на такой улице.

Самым волнующим, о чем сослуживцы еще долго вспоминали, был буфет на втором этаже.

Внизу, в фойе располагался танцевальный зал с небольшим дощатым подиумом эстрады, а все остальное – на втором этаже: библиотека, кинозал, столики в уголочке и небольшая стойка буфета, где можно было выпить чего-нибудь, но закусок, как и в Союзе, не полагалось. Пей и вытирайся рукавом.

Солдат собрали в гулком кинозале.

Из представительной молодежи города были только девочки, в большинстве своем школьного возраста, верткие и раскованные. Немки постарше с воинами-освободителями для встречи не были готовы, а молодцы со стрижеными затылками здесь были не к месту.

Все это: и обстановка клуба, и девочки, и буфет, где можно запросто выпить порцию водки (махонький наперсточек, залитый толстым стеклом таким образом, что капелька водки в нем выглядит вполне объемисто), и стены, расписанные под Пикассо, – было так непохоже на то, что называется Домом Культуры где-нибудь в Лысых Горах или Тихой Балке, где лузгают семечки, матерятся и греются от самокруток.

Солдаты поначалу даже не знали, куда себя деть, и организованной кучей сгрудились возле своего старшины в дальнем углу, пока организатор вечера, молодой немец в русской косоворотке, гостеприимным жестом не позвал всех на второй этаж в кинозал.

Официальная часть, как всегда, была длинной и скучной. Сначала говорил немец, переводчик переводил его на русский, и девочки в зале хлопали в ладошки. Затем говорил замполит части, и переводчик переводил его на немецкий – тогда хлопали солдаты.

Потом крутили кино – «Броненосец Потемкин».

Иван все это время клевал носом, отдыхая после караульной службы, и очнулся только тогда, когда задвигались стулья и затопали по восковому паркету сначала «цок-цок-цок!» – туфельки, потом «топ-топ-топ!» – армейские сапоги.

Старшина, замполит и командир сразу юркнули с немцем за сцену.

Командир части, оглянувшись, еще успел погрозить пальцем солдатам, мол, я вас знаю, чтобы ни-ни, тихо было!

Купив в буфете по пачке дешевых сигарет «Казино» (не курить же здесь солдатскую махру!), Иван с Витей Мослом, усевшись за столик, покуривали, обсуждая, что им здесь делать дальше. Пятнадцать марок, полученных накануне, жгли карман – небольшие деньги, но на них можно было хорошо выпить, и Метелкин с бывшим рыбаком-помором решили заказать себе по паре «дупельков» – так, для разминки.

«Дупелек» – это двойная порция, налитая в один стаканчик, тот самый наперсток.

От «дупелька» немцу хорошо, а русскому – как слону дробина.

Буфетчик, или бармен по-ихнему, удивленно округлял глаза, наливая сразу двойные порции:

– О, Зовьет зольдат! Гуд! Гуд! Руссиш культуриш!

– Ну, а хуйлиш! – смеются они с другом, опрокидывая «дупельки» и затягиваясь сушеной соломой «Казино».

Отцов-командиров не видно. Они тоже где-то рядом «культуриш» делают.

Дурной пример заразителен.

Глядя на товарищей, к стойке потянулись и другие. Даже Усан – и тот не устоял, забыв предписание Корана, и быстро, один за другим, опустил в себя те же «дупельки».

Усан, оправдываясь, позже говорил, что Коран запрещает пить вино, а о водке там ничего не сказано.

Ребята, у кого кончились марки, потянулись вниз, где уже гремела музыка и разогревались немецкие девочки.

Ивану с Витей спешить было некуда – Витю уже разжаловали, а Метелкина разжаловать невозможно. За всю свою службу он не заработал даже лычек ефрейтора.

Пока оставались деньги, они сидели за столиком.

Один, да и другой «дупелёк» на русских «профессионалов» не подействовали, пришлось повторять еще и еще раз.

Теперь стало не то чтобы хорошо, но уже – как раз, и друзья по широкой чугунной со спящими львами лестнице спустились вниз – себя показать и на других посмотреть.

Где-то рядом, по ту сторону берлинской стены, в американской зоне, несколько лет назад служил солдатом король рока, гениальный Элвис, и сюда уже проникла «тлетворная зараза буржуазного Запада».

Немецкие девочки-школьницы такое выделывали под саксофон и гитару, что если бы в Союзе кто-то позволил себе подобное, наверняка попал бы в ближайшее отделение милиции за хулиганские действия. Пятнадцать суток ему гарантированы.

Советские солдаты такое выделывать были неспособны, да еще в сапогах и тесном, как броня, кителе.

Два друга были еще не в той степени опьянения, чтобы, облапив порхающую бабочку, душить ее в объятьях, и ребята решили «накатить» еще по одному «дупельку», а уж потом в своих говнодавах из толстой яловой кожи, кованых железом, подергаться под чужую непривычную музыку с какой-нибудь немчуркой.

Под гармошку можно и так обойтись, а под этот громыхающий, как состав по рельсам, рок, да еще по чудному приседать и вихляться… Нет, надо определенно «накатить»!

Они с Витей уже направились к лестнице, как вдруг Ивана кто-то тихо потянул за рукав. Иван недовольно оглянулся.

Перед ним, расцветая улыбкой, стояла та девочка из окна, что напротив санчасти, та самая Кристина, с которой Иван так увлеченно играл в солнечные зайчики.

Теперь она выглядела совсем как девушка Гретхен, в национальной клетчатой юбочке и ослепительно белой блузке. На шее у нее, на манер советских пионеров, был повязан галстук, но только голубого цвета.

Друг Ивана Метелкина – помор, механик-водитель ракетной установки, разжалованный в рядовые сержант Витя Мосол – так и застыл с недоумением на своем рябоватом лице архангельского мужика.

Вот будет в казарме разговоров! Вроде и морда, как сапог, а, поди ж ты, немчуре понравился! В особый отдел надо настучать, вот так – тук-тук!

Но на Витю такой поклёп возводить не надо. Не стучал Витя Мосол на Ивана. Точно не стучал.

Кристина потянула растерявшегося солдата за рукав под лестничный пролет, в полумрак, где их никто не увидит. «Ком, ком!» – говорит, иди, мол, чего упираешься?

Метелкин с опаской оглянулся. Витя, пьяно разведя руками, сразу же подался к буфету налаживать «фройндшафт» с барменом. Другим до Ивана не было никакого дела.

Потихоньку-полегоньку, бочком-бочком, его сослуживцы, поднабравшись в буфете смелости, уже неуклюже топтали дубовый паркет в бывшей гостиной какого-то барона пудовыми сапогами. Получалось – «Дойч-руссиш-культуриш». Гибрид «Семеновны» с «рок-н-роллом».

Иван к танцам, ввиду своей неловкости и мешковатости, относился, как к глупым и недостойным настоящего мужчины занятиям. И теперь, конечно, был рад, что не придется отдавливать своей неожиданной знакомой маленьких ножек, упакованных в белые туфельки.

Кристина потянула солдата за руку, и тот с готовностью нырнул в гулкое пространство под лестницей, откуда сквозь витиеватый орнамент чугунной решетки хорошо просматривался зал, и в случае прихода отцов-командиров с командой «Туши свет и выходи строиться!» Иван Метелкин будет наизготовку.

Вот теперь он по-настоящему пожалел о своей нерадивости в изучении иностранного языка, а ведь в его сельской школе как раз и преподавали немецкий.

Из всего словарного запаса Иван наскреб только три слова: «Их либе дих», но в такой ситуации сказать «Я люблю тебя» – несерьезно как-то. Ну, повстречались бы несколько вечеров подряд, походили бы, держась за руки, по городу, повздыхали бы у калитки…

Но в армии порядки строгие, тем более за границей увольнения солдатам запрещены, а энергия бьет через край: «их либе дих!» – и все тут!

Кристина, услышав это, не сразу поняла, о чем речь. Видимо, произношение никуда не годилось, и уловить смысл сказанного советским солдатом было трудно. Но потом, поняв все, она рассмеялась и положила свой теплый пальчик на его губы, отчего у Ивана заломило сердце, и захлестнуло душной волной безрассудного желания.

Судя по внешнему виду, по манере держаться, Кристине было лет шестнадцать-семнадцать, и как у молодой девушки, у нее все было на месте – в этом Иван убедился, действуя на ощупь, как учили командиры действовать на минном поле.

Стоя с молодой немкой под гулкой лестничной площадкой, Метелкин с удивлением обнаружил, что ему ни к чему языковые изыски. Общение на уровне желаний не оставляет места для разговоров – и так все понятно и ясно без переводчика. С таким же успехом он был бы понят любой племенной туземкой. Вот губы – целуй их, вбирай в себя этот странный привкус солоноватой влаги, от которой слабеют колени, размягчаются мускулы, и тело перестает тебе подчиняться.

Тактильные ощущения – самые верные и сильные из всех, что человеку подарила природа. Каждое прикосновение, движение губ и пальцев отзывалось такими импульсами в его молодом теле, что боец боялся не выдержать и лопнуть, как перезрелый гороховый стручок выстреливает свою плоть прямо на землю.

Для немочки любовная связь с советским солдатом была, наверное, игрой в экзотику. Все равно как русской отдаться негру: сознавать незавершенность подобной связи сладостно и вместе с тем опасно.

Женщины на всех континентах одинаковы. Разовая встреча прощает все! Наверное, поэтому так легко и охотно они отдаются в командировках, в разных санаториях, пансионатах и домах отдыха, в чем Иван не раз убеждался позже.

Солдат – существо нетерпеливое и грубое. Сугубо мужское общение делает его решительным и жестким. Ему не свойственно сентиментальное отношение к женщине. «Пришел, увидел, победил!» – и все. И концы в воду, или точнее – в пушку!

Но с Метелкиным было совсем по-другому. Он снова почувствовал себя школьником, спрятавшимся с одноклассницей под скрипучей деревянной лестницей, которая была в его бондарской школе. Под этой лестницей находились все принадлежности для уборки. Там переростки-школяры со своими подругами, забыв обо всем на свете, путаясь в паутине, опрокидывая гремучее железо под ноги, по-щенячьи тыкались носами друг в друга, пока уборщица, разбуженная громыханием ведер, добрейшая тетя Паша, охаживая шваброй, не выгоняла парочки из этой дыры прямо под убойный взгляд директора.

Однажды попался и Метелкин. Не знал Иван, как отнеслись к их затее родители одноклассницы, но после того случая она, забыв все обещания, перестала замечать его и всякий раз сторонилась, боязливо оглядываясь, если они оставались одни.

Метелкина же перевели в параллельный класс с последующим предупреждением об исключении из школы.

«Убью сукина сына!» – коротко сказал отец на педсовете, предупредив тем самым долгие разбирательства по поводу аморального поведения сына.

Теперь, осторожничая, как бы не накатили командиры, Метелкин стоял в неподобающей солдату нерешительности, соображая, что же ему делать дальше?

Теплый пальчик ее руки нежно скользнул по губам бойца и остановился на полпути. Иван забыл обо всем на свете, даже об уставе воинской службы.

По-деревенски, как это делают парни на тамбовщине, он расстегнул тугие пуговицы кителя, снял его и накинул на плечи прильнувшей к нему Христе – немке, быть может, дочери фашиста, карателя, эсэсовца!

Китель советского солдата-освободителя пришелся ей впору, и погоны артиллериста со скрещенными пушечками плотно лежали на ее покатых плечах.

Руки сами, как будто они делали это каждый день, мяли, щупали и тискали эту полуправду, это существо из другого, параллельного мира.

Ладонь скользила по груди, задевая твердые окатыши сосков, язык жадно искал их, ныряя в бархатистую прохладу кожи, в лощину, в цезуру междугрудья.

Что он делает?!

Рука, просунутая за жесткий поясок шотландской юбки, стала гибкой, как змея, и скользнула ниже. Пальцы, путаясь в завязках и тесемках, мяли податливое и нежное. Дыхание неровное от одышки, как у скалолазов на восхождении, – вот она, вершина! Еще один бросок тела, и ты там, на самой верхотуре.

Еще чуть-чуть. Еще… Еще…

Музыка обрывается, и резкий голос старшины бьет по обнаженным перепонкам: «Батарея! На выход! Строиться!»

Все…

Иван лихорадочно срывает с плеч ничего не понимающей юной немки свой мундир. Тугая жесть пуговиц режет пальцы. Передернув бляху ремня, которая оказалась на боку, он только махнул рукой и выскочил на улицу, где уже в две развернутые шеренги стояли товарищи, бойко отзываясь на перекличку: «Я! Я! Я!»

Ничего не соображая, Метелкин встал в строй слева по ранжиру.

Старшина вторично выкрикивает его фамилию.

Да, наверное, его…

– Я! – голос обрывается в темноте ночи.

– На-пра-во! Запе-вай!

Старшина навеселе. Старшие командиры разошлись по квартирам. Старшине тоже хочется покуражиться.

– Запе-вай! Мою любимую!

Запевала, угадав настроение старшины, затянул своим звонким вольным голосом в сопровождении характерного пересвиста кого-то из колонны переделанную на манер строевой песню.

– Нам, ре-бя-та, не жени-ться!

Батарея подхватывает в полсотни молодых глоток:

– И за нас не от-дадут!

– Не отдадут! – тонким голоском выкрикивает ефрейтор «Чижик».

– А кто отдаст!

Потом снова вступает запевала:

– Нам бы где-нибудь на-пить-ся, да ко-му-нибудь за-дуть.

Далее подхватывает колонна с воодушевленным повтором, четко, в ритм шагов:

– Да кому-нибудь задуть! Да кому-нибудь задуть!

Немецкий городок погружен в сон. Спят добропорядочные бюргеры, недовольно ворча в полусне на незнакомые звуки солдатской маршевой песни: «О, майн Гот! Фюрер – думкомпф. Руссишен швайн нихт шляфен. О, майн Гот!» – и снова беспокойно засыпают, заворачиваясь в теплую перинку на гусином пуху…

…Не дожидаясь листопада, загодя, рьяный старшина снова и только в личное время (лишнее время), отправлял рядового Метелкина на ежедневные уборки территории солдатского парка.

Правда, в этом парке солдатским был только один клуб, где бойцам два раза в неделю крутили кино, а несколько домиков из красного кирпича назывались офицерским городком, там проживали с женами командиры.

Мусора хватало, и Метелкину стали ненавистны эти постоянные отлучки из расположения части. Выскребая, или, вернее сказать, вычесывая жесткими прутьями металлической метлы всякий сор из газонной лужайки, Иван раздумывал о превратностях судьбы: не говорил бы лишнего на своих начальников, сидел бы теперь в курилке, поплевывал на землю, слушая нескончаемые байки своих сослуживцев, а может, и сам загадывал бы загадки, загиная про свою довоенную жизнь, а здесь вот – метла, лопата, ведра, всяческий хлам… Впору застрелиться!

Полевая почта как работала, так и работает, а долгожданного письма все нет.

Только из дома от имени родителей и от своего имени посылала весточки младшая сестра: «В Бондарях все по-старому, вторым отелом ходит наша корова Красавка, отец бросил курить, говорит, до твоего возвращения цигарку в рот не возьмет. Мать по тебе скучает, плачет иногда – все на побывку едут, а тебя все не пускают. Вот и дружок твой, Мишка Спицын, приезжал в отпуск. Он курсант, хвалится, учусь, мол, на чекиста, врагов Советской Родины доставать буду. Приставал ко мне, но я ему по рукам дала, чтобы не распускался…»

Вот такая шла из Союза писанина!

А от Марины, с которой Иван так горячо прощался, – ни строчки.

«Наверняка скурвилась!» – успокаивал его Фёдор, тот, что с кличкой Газгольдер.

Тогда, ещё до своих трагических случаев, за хорошую службу Федя был представлен комбатом на звание младшего сержанта. Кино крутить – служба хоть и не пыльная, но тоже служба. Новые из черного бархата погоны он перепоясал двумя золотыми лычками и божился, что обмоет их с Метелкиным пузырьком тройного одеколона…

В конце аллеи, кружась по желтому песочку дорожки, в клетчатой юбочке из шотландской ткани, в малиновом берете набекрень и в белых гольфах, как Красная Шапочка с плетеной из ивняка круглой корзиночкой в руке, навстречу шла Христя.

Тот случай в немецком клубе Иван, конечно, не забыл. Более того, все нюансы под гулкой чугунной лестницей бывшего дворца сбежавшего в Западную Зону оккупации барона прокручивались в его мозгу не единожды. В ночное время они особенно будоражили солдатское воображение, мешая спокойно спать, а в долгие часы караульной службы мешали сосредоточиться на бдительном охранении вверенного объекта.

Метла, звякнув веером металлических прутьев, выпала из его рук, опрокинув стоящее рядом ведро с окурками и другим мусором. «Тоже мне, солдат! Защитник социализма на передних рубежах! Надо стоять гордо, бронзовея налитой силой мускул, сжимая в руках оружие! А ты стоишь, растерянно растопырив руки, в пыльных сапогах, в заношенной армейской форме со следами штопки на коленях, со сбившейся набок пилоткой!»

Весь шанцевый инструмент так и топорщится своей неприглядностью, выдавая уборщика мусора с ног до головы.

Случайно или нет юная немка, эта Гретхен, пришла сюда, в парк, арендованный Советской Армией для своих нужд, но чувствовала она себя здесь весьма уверенно.

Узловатые деревья с вывихнутыми суставами сучьев, с зеленой, болотного цвета корой, пупырчатой, как лягушачья кожа, перестали перешептываться между собой и замерли в изумлении.

Красная Шапочка остановилась напротив, с интересом разглядывая Ивана и улыбаясь, потом нагнулась и сунула ему в руки проклятую метлу с гребнем из железных прутьев.

– Гутен так! – сказала она. Метелкин еще помнил со школы, как приветствовала их учительница немецкого языка, входя в класс.

– Гутен, гутен… – пробормотал Иван, широким жестом показывая: вот мы, мол, какие, русские! Любим во всем чистоту и порядок.

– Ду шлехт зольдат ист гут менш! – что можно понять, как «если ты плохой солдат, значит наверняка хороший человек».

Кристина поправила у бойца на голове пилотку, смахнула ладошкой приставшие к погонам соринки и, отойдя на полшага, остановилась, оглядывая его далеко не строевой вид.

Иван показал на часы, мол, надо ко времени закончить работу: «Арбайтен! Арбайтен!»

Красная Шапочка подняла большие широкие грабли со сверкающими, как улыбка идиота, зубьями и стала собирать выметенный из парка сор в одну кучу.

Плетеная корзиночка, конечно, без пирожков, а так, набитая всякой пустяковиной, стояла у дерева.

Иван вздохнул, опасливо поглядывая по сторонам (не увидел бы кто из его командиров), присел на корточки и стал разжигать огонь под кучей хлама. Пламя то вспыхивало, то гасло, и ему приходилось снова и снова, ломая спички, поджигать неловко сложенный костер.

Христя смотрела на его тщетные усилия, потом присела рядом, сложила из сухих веточек, коры и мятой бумаги островерхий шалашик, взяла у Ивана спички, подожгла свое сооружение, и пламя затрепыхалось, как птица, но не взлетело, привязанное к самому гребню шалашика. Теперь осталось только подкармливать эту птицу.

И вскоре там, где топорщилась куча хлама, чернел небольшой холмик пепла.

Аллея была вычищена, мусор сожжен, склянки и пепел Иван зарыл в землю, прикрыв сверху дерном. Теперь старшина не подкопается.

Иван одобрительно посмотрел на Красную Шапочку.

Она стояла перед ним, раскрыв испачканные сажей ладони, показывая тем самым, что надо вымыть руки.

Вода была только в помещении клуба, в туалете, и Метелкин кивнул головой в ту сторону, что там, мол, есть вассер – вода.

Красная Шапочка приветливо закивала головой: «Ферштейн! Ферштейн!» – понимаю! – подхватила свою корзиночку и с веселой готовностью пошла за солдатом.

Деревья, обступившие их со всех сторон, недовольно зашумели, предосудительно качая головами и трагически заламывая свои жилистые руки. Потянуло холодком и сыростью. Заморосил мелкий и частый, как всегда бывает в этих местах, дождь. Вечер натягивал глухое солдатское одеяло на город, и они побежали.

Двери гарнизонного клуба никогда не запирались. Немцы сюда не заходили, а солдатам казенное имущество было ни к чему. Только аппаратная, где работал киномехаником Газгольдер Федя, закрывалась на маленький, вроде чемоданного, замочек, который при желании можно было скрутить одной рукой.

С Федей парочка встретилась в самом проходе. Увидев Метелкина с Красной Шапочкой, он поперхнулся глубокой затяжкой, выронил цигарку и затоптался в дверях, пытаясь ее затушить сапогом. Быстро захлопав по карманам, Федя показал, что у него никакого ключа нет, и незачем Ивану заходить в аппаратную.

Туалет, разумеется, был мужским, и Метелкин, пропустив туда свою Красную Шапочку, остался стоять в коридоре, охраняя ее плетеную корзиночку.

Федя сразу же улизнул, видимо, боялся опоздать к ужину: едок он был еще тот.

Кристина вышла, пошарила в корзиночке, достала дивный, в розовых кружавчиках носовой платочек и вытерла ладони.

Метелкин оглянулся: во всем огромном и гулком помещении – никого. Сразу захотелось тесноты и уюта.

Замочек в аппаратную, раскрывшись, прыгнул в ладонь, и они поднялись по узкой крутой лестнице в кинобудку, где можно было уединиться и тихо посидеть, пережидая дождь на улице.

В кинобудке витал спиртовой запах целлулоида, будил и тревожил забытое ощущение хмельной радости.

Иван ухватил свою Красную Шапочку за талию и прижал к себе так близко, что почувствовал ее ментоловое дыхание и тонкий аромат атласной кожи на щеках. Забыв обо всём на свете, они с Кристиной опрокинулись на завизжавший по-поросячьи диван, который тут же выбросил все пружины вверх, чем сразу отрезвил Ивана.

Метелкин вскочил на ноги: при любом раскладе ему грозил большой срок за совращение несовершеннолетней, и усугубляло его положение то, что потерпевшая – гражданка другой страны. Стоит Красной Шапочке закричать – и уготован срок поболее первого – за попытку к изнасилованию.

Так и стоял Иван, растерянно скручивая цигарку из крупчатой сыпучей армейской махорки, которая никак не скручивалась, соря желтыми крошками. Потом, вспомнив, что спички все равно кончились, он бросил эту затею.

Подняв глаза, солдат увидел раздвинутые ноги и то, что между ними.

Потрясенный, он ощутил, как неодолимое звериное влечение тянет его к темному створу ног…

Но вдруг куда более сильное чувство поразило Метелкина: на своем погоне рядового Советской Армии он почувствовал тяжелую ладонь неотвратимого рока, судьбы, от которой никуда не денешься.

Повернувшись, боец увидел перед собой комбата. Капитан был в спортивном трико и в домашних тапочках. Он дышал как-то хрипло и сдавленно – наверно, запыхался, пока спешил сюда. А может быть, его душил гнев: всего несколько минут назад он спокойно отдыхал, пил кофе, читал газету, и кто-то ему сообщил о подозрительных действиях рядового такого-то и девушки немецкой национальности.

Опоздай он минут на пять, разборка была бы другой и в другом месте.

Удар кулаком в зубы опрокинул Ивана навзничь, и он головой вперед по узкой деревянной лестнице скатился прямо к двери, в которую минут десять назад заходил с таким воодушевлением.

Во рту стало солоно и просторно. Передних зубов – как не бывало!

Иван все удивлялся, когда это он успел их выплюнуть, а может, вгорячах проглотил вместе со сгустками крови…

Об этом случае не узнал даже майор особого отдела, который всегда был в курсе последних разговоров в курилке.