Проснувшись после выпускного вечера с головой, налитой всклень какой-то теплой и тухлой жидкостью, вчерашний школьник Иван Метелкин с отвращением собрал все свои учебники и тетради, сложил во дворе костер и, наплевав на «широкие возможности» каждого выпускника, поджег бумаги, с удовольствием посматривая, как пламя превращает кладовые человеческой мудрости в черный пепел.

Нудная и пресная жизнь деревенского мальчика кончилась. Его ждали «большие стройки», «туман тайги» и прочая, и прочая…

Иван решил по Маяковскому: «Я в рабочие пойду». А рабочему человеку вся эта ученая грамота ни к чему, если вот они – две руки и классовое презрение ко всякой интеллигентной сволочи, которая из ноздри соплю не выбьет, а все норовит платочком подцепить.

Вот туда-то, в «кузнечный гром завода», к южному морю, ни с кем не посоветовавшись и никого не спросив, и решил поехать колхозный паренек – в свой Зурбаган, где без него ну никак не могли обойтись.

Деньги кое-какие у Ивана водились: он с дружками приспособился их зарабатывать на местной допотопной чесальной машине с ручным приводом.

Работа, надо сказать, не для слабых. Мужики на такую не соглашались. Ершистые барабаны, приведенные в движение мальчишескими руками, терзали и раздирали на волокна уже заранее промытые белые, как летние облака, кудели, из которых потом прялись шерстяные нити.

Здесь надо сказать, что единственным заработком для населения, при полном развале колхоза, было вязание платков и последующий их сбыт за Урал и на Севера, где эта мода еще держалась ввиду крутых зим.

Поставить электрический привод на чудо-машину было некому, да и ток подавала местная электростанция в один движок нерегулярно: то клапана подгорели, то топлива не завезли. Поэтому рабочая сила здесь всегда требовалась, и ребятня – вот она!

За каждый фунт прочесанной шерсти определялась такса. Бери, работай! К вечеру можно было так намотаться, что только рубли цветом в опавший лист могли поддерживать боевой дух в тощем мальчишеском теле.

После работы, комкая в карманах и без того мятые считанные и пересчитанные деньги, ребята с чувством мужской гордости проторенной дорожкой направлялись в местную чайную или в сельмаг, где отоваривались русским портвейном со вкусом жженого яблока или такого же качества вермутом.

Шли куда-нибудь на бережок, и там под шелест ивняка и птичий щебет распивали вино.

Отцам смотреть было некогда, а от матерей какая угроза? С мужьями бы справиться!

После вина ребята обычно «на спор» дрались, молодо и азартно до первой крови, соблюдая теперь уже забытое русское правило: лежачего не бить.

Надравшись, садились играть в очко. Кому везло, а кому и нет. На все нужна удача.

Так вот, с поджога мостов и началась новая Ивана Метелкина жизнь. Позже он понял, что не с этого надо было начинать…

Оставив короткую записку своим родным, чтобы они не очень-то беспокоились, вчерашний выпускник налегке, в ременных сандалиях, в старой вельветовой курточке и в модной тогда кепке-восьмиклинке подался в город Талвис на маленьком пассажирском автобусе, еще не представляя толком маршрут своего дальнейшего путешествия.

Если бы молодость знала, если бы старость могла…

Ныряя в лощины и перелески и снова выныривая, жесткий, трескучий и дребезжащий всеми суставами, наш российский дилижанс кое-как доковылял до железнодорожного вокзала.

Натянув до бровей свой кепарь-восьмиклинник, сунув руки в карманы и сделав как можно более свободной и независимой свою походку, Иван встал в очередь к билетным кассам, размышляя, каким поездом удобнее добраться до веселого Зурбагана – в город Сумгаит на «великую комсомольскую стройку», которая ну никак не могла без него осуществиться.

Новороссийский поезд на юг уже ушел, оставалось дожидаться поезда на Воронеж, а там с пересадками через Харьков и далее. Авось успеет! А куда успевать, когда вся жизнь впереди?! Вещей у Ивана не было, а налегке и пешком добраться можно, беспечно думал он, стоя у билетной кассы.

– Эт-та… Бухать будешь? – прямо перед путешественником Метелкиным откуда-то выскочил, приплясывая и нехорошо ломаясь, малый примерно того же возраста, с резко очерченными губами и тонким с горбинкой носом на смуглом, неизвестных кровей лице. В руках он держал приличных размеров чемодан из темно-коричневой фибры с маленьким висячим замочком и был одет в яркую, расстегнутую до брючного ремня клетчатую рубашку из плотной фланели.

Парень, видно, тоже собрался на комсомольскую стройку, а попутчик в дороге никак не помешает. Он был свой в доску и не мямля, одним словом, «чайник битый», а к этой категории людей Метелкина всегда тянуло.

Иван, замешкавшись, растеряно полез в карман, соображая, какая доля с него причитается на выпивку, хотя пить ему вовсе не хотелось.

– Не елозь! Хрусты у меня есть! – парень вытащил из кармана горсть измятых рублевок, придавив чемоданом ноги Метелкину. – Паси, в смысле – карауль! Я в магазин отвалю, ага! – повернувшись и прорезав толпу скучающих пассажиров, он торопливо нырнул в раскрытую дверь вокзала.

Чемодан стал заваливаться набок, и Метелкин едва успел его подхватить.

На подходе к кассам с громоздким багажом стоять было неудобно, и бондарский пилигрим, замешкавшись, соображал, куда же получше поставить этот проклятый сундук.

«Есть же хорошие, доверчивые люди! Вот так, не зная человека, оставляют ему спокойно вещи на хранение. Может быть, внешность у меня слишком колхозная, а может, парень этот плохих людей не встречал?..» – думал Иван про себя, волоча обеими руками чемоданище в угол вокзала, подальше от посторонних лиц.

Вдруг чья-то рука, сильно дернув за ручку фибрового чудовища, мертвой хваткой потянула чемодан на себя, да так неожиданно, что Метелкин чуть не упал, и испугано дернулся назад. «До чего же обнаглели воры, уже из рук норовят вырвать, как волки голодные. И милиции не боятся!»

Иван руками еще крепче впился в жесткую, обтянутую кожей ручку: «Нет, пусть убивают, а вещи я не отдам! Мне как порядочному человеку доверили. Не пущу!»

Возбужденная, раскрасневшаяся женщина с криком «Вот он! Вот он! Милиция!» стала колотить по мальчишеской спине одной рукой, а другой – рвать к себе багаж.

Вдруг кто-то сильный встряхнул Ивана за шиворот так, что у него с головы слетела кепка, и он машинально нагнулся, чтобы ее подхватить. Но тут же, сбитый с ног, очутился лицом вниз на кафельном полу.

Подняться он уже не смог. Его шея была придавлена ребристой подошвой армейского сапога, дегтярный запах которого Метелкин запомнил на всю жизнь.

Краем глаза он увидел синие милицейские галифе, щеки которых самодовольно и важно раздувались по бокам у стоящего над ним блюстителя порядка.

Для острастки пнув парня под ребра тупым и тяжелым носком, милиционер приказал Ивану встать и, заломив ему руки за спину, стал толкать вперед.

Женщина, волоча по полу чемодан и всхлипывая, тоже последовала за ними.

У Ивана от животного страха перед милицией сразу заныло под ложечкой.

Перед его глазами встало одутловатое плачущее лицо бондарского дурачка Коли «Покажи Ленина», который после встречи с милицией стал настолько тихим, что скоро затих насовсем.

Коля родился в рубашке.

Его появление на свет совпало с годом Красного Произвола на Талвисе. Вовсю шла коллективизация. Уже начались головокружения от успехов, а кое-где даже обмороки. В Бондарях стоял голод.

Осерчавшие на власть вольные бондарские девки на скудных посиделках распевали частушки про новые порядки. С особым рвением пелась такая:

«Под телегу спать не лягу И колхознику не дам, У колхозного совета И физда по трудодням!»

Наверное, потому, что бондарцам за трудодни ничего не причиталось.

Лампочка Ильича еще не горела, а керосин в цене стоял выше овса, поэтому в долгих осенних потемках невзначай делали детей.

В гинекологическом отделении бондарской больницы только разводили руками: «Экая прорва изо всех щелей лезет!»

Санитарка тетя Маша, выгребая из палаты мерзкие человеческие остатки и всяческие лоскуты жесткой березовой метлой, наткнулась на красный шевелящийся комок, который в страшном предсмертном позевывании уже беззвучно открывал и закрывал беззубый, по-старчески сморщенный рот.

Медицинские работники, видно, не доглядели, и какая-то ловкая девка, быстро опроставшись, выскользнула за двери, оставив в розовой пелене свой грех.

Даже в нормальное время лишние рты в Бондарях особо не жаловали, а теперь и подавно. К тому же – выблядок. Все равно его или подушкой задушили бы, или приспали. А так – вольному воля!

Добрая тетя Маша Бога боялась, а свою совесть – еще пуще, поэтому, наскоро обложив младенца ватой, кое-как запеленала в холщевую тряпицу, попавшуюся под руку, и унесла находку домой.

Дома она сунула мальца в теплую горнушку [1] русской печи, где обычно сушились валенки или другая обувь.

Таким образом, малец и прижился на этом свете.

У тети Маши была коза, и добрая женщина, перед тем как подоить ее, подсовывала под мохнатое брюхо животного малыша, и тот сноровисто хватал длинную, как морковь, сиську и, сладко чмокая, высасывал почти все ее содержимое. Наевшись, он отваливался от этого рога изобилия и мгновенно засыпал. Поэтому у тетки Маши особых проблем с новым жильцом не было – расти!

И парень рос, и вырос.

Коля был тихий, улыбчивый и счастливый, как будто только что нашел денежку. Правда, не разговаривал, только понятливо кивал головой, кивал и улыбался.

Тетя Маша обихаживала и обстирывала его, как могла.

Коля в школу не ходил и работал по дому, управляясь с нехитрыми крестьянскими делами. Управившись, спокойно посиживал на дощатой завалинке, кивая головой и улыбаясь каждому встречному.

Из-за умственной отсталости в колхоз его не записывали, а тетя Маша, жалея парня, и не настаивала.

Так и жили они – с огорода да с небольшой санитарской зарплаты.

Все было бы хорошо, только спрямляя дорогу на Талвис, перед тети Машиным домом насыпали «грейдер», и дощатые «полуторки» со «Студобейкерами», крутя колесами, пылили мимо.

Ошалелый Коля тоже крутил головой туда-сюда, туда-сюда.

Шоферы частенько брали Колю в рейс и постепенно приучили его к вину и другим нехорошим делам.

Теперь он уже не сиживал под окнами, а ошивался возле районной чайной в ожидании веселой шоферни.

Многие помнят, что обычаи на дорогах в то время были много проще, ГАИ в районе не было, а милиция к шоферам не цеплялась, пользуясь их услугами – кому топку подвезти, кому на новостройку леса.

Потому, обедая в чайной, удалая шоферня перед дальней дорогой, не стесняясь, пропускала через себя стаканчик-другой, оставляя щепотку и Коле.

Как известно, курочка по зернышку клюет, и сыта бывает.

Коля имел совесть, и просто так руку не тянул – своё он отрабатывал.

Соберется, бывало, шоферня в чайной, подшучивает и подтрунивает над буфетчицей, а Коля тут как тут. Улыбается и кивает головой. Ему кричат: «Коля, покажи Ленина!»

Коля, смущенно зардевшись, медленно расстегивал ширинку, доставал свой возмужавший отросток, раскапюшонивал его и показывал по кругу – нате вам, вот он – Ленин!

Все честь по чести, Коле махонький стаканчик водки.

Коля степенно втягивал в себя содержимое, ставил стакан на стол и снова весело поглядывал на своих благодетелей, а те разойдутся, бывало, и сквозь хохот кричат: «Коля, покажи Карла Маркса!»

Коля опять развязывает на штанах тесемку, расстегивает ширинку, спускает холстину и показывает Карла Маркса во всей бородатой красе.

Мужики за животы хватаются, а Коле еще стаканчик.

Веселая жизнь!

До Сталина, правда, дело не доходило.

Стояло послевоенное лихолетье, и за такую насмешку над живым вождем народов можно было бы поплатиться и головой, а в лучшем случае загреметь на урановые рудники в соплях и в железе…

Как-то в Бондари нагрянуло высокое начальство из Талвиса, то ли для подведения итогов очередной успешной битвы за урожай, то ли совсем наоборот. Мало ли каких уполномоченных было в то время!

После работы «на износ» гостей повели обедать в районную чайную.

Тогда еще не догадывались ставить отдельные банкетные залы для приема пищи начальства, чтобы убогий вид общего помещения не портил их слабые желудки.

Ну, пришли гости в чайную, оглядели помещение снаружи и внутри.

Долго и одобрительно чмокали губами, рассматривая Советский Герб, сделанный местным умельцем Санькой-Художником – пьяницей, но талантливым человеком. Герб был сделан из настоящих пшеничных колосьев перевитых красным кумачом, охвативших в своих крепких объятьях голубой школьный глобус.

Этот рукотворный Герб стоял на специальной подставке над головой веселой, вечно поддатой буфетчицы Сони.

За гоготом и шумом, сидя спиной к дверям, очередная партия шоферов и не заметила высокое начальство, увлекшись Колиным представлением.

А в это время Коля как раз показывал Карла Маркса – лохматого и мужественного.

Партийные гости, услышав имя своего пророка и застрельщика борьбы классов, оглянувшись, увидали сгрудившихся мужиков и тоже заинтересовались: что там еще за Карл Маркс? Может картина или бюст какой?

Руководящая партийная дама из комиссии с поджатыми строго губами даже очки надела, чтобы получше разглядеть очередной экспонат коммунистического воспитания.

Увидев «Карла Маркса», она затопала ногами, истерически завизжала что-то нечленораздельное, но пугающее.

Торжественный обед был сорван.

Начальник бондарской милиции, прибывший совсем недавно из очередных тысячников для укрепления порядка и дисциплины, ласково так поманил Колю за собой, и Коля, смущенно улыбаясь и завязывая на ходу шнурки на обвислых портках, пошел за ним.

После этого Колю долго не видели.

Позже он появился снова, но уже тихий и опечаленный.

Коля как-то нехорошо стал подкашливать в кулак, сплевывая кровью и боязливо оглядываясь по сторонам.

Показывать Карла Маркса и Ленина Коля больше не хотел. Вскоре он тихо умер, так и не раскрыв, о чем же с ним беседовал большой начальник…

Над Колиной могилой плакала только одна старая тетя Маша, припав к сухим кулачкам подбородком.

Вот что пульсировало в мозгу Ивана Метелкина, когда его вел под руки в синих галифе представитель того закона, который сделал смиренного Колю холмиком на заросшем сельском кладбище.

Железнодорожное отделение милиции города Талвиса раньше располагалось в небольшом деревянном строении рядом с вокзалом. Теперь, вероятно, все изменилось. Новоделы перекроили весь город. Самые удобные места расхватаны – маркеты, казино, лавчонки…

Внутри милицейского помещения было тихо и прохладно. Из темного коридора под охраной милиционера вчерашний школьник Ваня Веник и хныкающая женщина с чемоданом сразу же попали в маленькую прокуренную комнату. Там за дощатым неопрятным столом, заваленным окурками и смятой бумагой, сидел, судя по погонам, капитан, чапаевские усы которого, как два штыка, прокалывали голубой, стелющийся над столом дым. Тяжелый махорочный запах обволакивал всю комнату.

Время было послеобеденное, и сытое лицо капитана выражало довольство и умиротворение.

– Митрофаныч, смотри, какого я тебе скворца поймал! Залетный, е-мое! Не наш, – милиционер ткнул Ивана в спину твердым, как тележная ось, пальцем.

Закурив, он сел на угловатый самодельный табурет, выкрашенный в грязно-зеленый цвет.

Женщина, зажав крепкими ногами чемодан, осталась стоять тут же.

Капитан долго оглядывал «скворца» с ног до головы, потом, подвинув к себе чернильницу-невыливайку, выбрал из вороха бумаг листок поприличнее.

– Цыган будешь? – миролюбиво спросил он.

Смуглая внешность деревенского паренька и потертая, поношенная одежда, вероятно, говорили капитану, что стоящий перед ним принадлежит к этому крикливому и бродяжьему племени.

Испуганный происшедшим, Иван осторожно крутил вывихнутой шеей, медленно соображая: куда же он влип, и что ему теперь делать?

– Так, сержант, – обратился капитан к громиле, который все так же сидел на табурете, – обыщи его на всякий случай!

Тот широкими лапами захлопал по всему телу потупившего голову парня, как будто бил на нем мух.

В кармане куртки у Ивана лежал паспорт с вложенным в него аттестатом зрелости, а в брючном кармане были спрятаны небольшой складной нож с перламутровой ручкой и пистолет-зажигалка – мальчишеская похвальба, немецкий трофей, привезенный отцом с фронта. Отец давно бросил курить, и зажигалка перешла по наследству к сыну.

В одно мгновение все это богатство оказалось на столе у капитана.

Не обращая внимания на нож и зажигалку – их-то Иван и боялся выпустить из вида – капитан взял в руки паспорт и углубился в чтение, потом поднял телефонную трубку и набрал номер, как понял бедолага, по-детски шмыгающий носом, сельского райотдела милиции, в котором Метелкина Ивана знали не только с худшей стороны.

Уточнив сведения о личности задержанного подростка, капитан обратился к женщине, которая стояла сбоку от Ивана и, опасливо на него поглядывая, плакала.

– Ваше имя-отчество, гражданка? – спросил капитан, записывая что-то на бумаге. – Расскажите, как все случилось? Как ваши вещи оказались в руках этого молодого человека?

Спокойный тон капитана озадачил Метелкина: невероятно! Милиционер при допросе не бьет, не выламывает руки? Немыслимо!

Иван хоть и сельский житель, но знал, что милиция для того и существует, чтобы задерживать, выламывать руки и бить так, как бьют только там, в участке.

Вон, в прошлом году, после Коли-дурачка, могила которого успела зарасти лебедой, до полусмерти забили его товарища Федьку Коняхина за то, что тот не сказал, куда мать спрятала мешок украденного в колхозе зерна.

Позже, правда, выяснилось, что этот мешок сплавил за литр самогона Федькин отчим, который с ними уже давно не жил, но иногда зачем-то захаживал, особенно когда выпимши, а, бывало, и до утра оставался.

Федьку потом в больнице откачали, но он почему-то стал на живот жалиться и всю зиму не ходил в школу…

Встряхнувшись от воспоминаний, Иван с надеждой посмотрел на женщину.

Она, поправив платок, сбивчиво стала рассказывать, что едет в Воронеж улаживать семейные дела дочери, которая вышла замуж, родила ребеночка, а теперь вот мучается одна, потому что зять, падла, коварный изменник, снюхался с хохлушкой поганой и бросил семью.

– И вот ведь оказия какая, – женщина злобно взглянула на мнущегося с ноги на ногу Ивана, – туалет на вокзале не работает, а уборная на улице по какой-то причине забита, и мне пришлось искать кустик, а чемодан неподъемный – там для дочери сальца-смальца и прочих продуктов тысячи на полторы. Девушка, которой я доверила караулить чемодан, сидела со своим хахалем – какой из нее сторож! Шалава. Она сама себя-то сберечь не может, не то что добро чужое. Да если б я чуяла, я бы этот чемодан за собой в кустики заволокла. Кабы знала, где упасть – соломки бы постелила! А то пришла, как оправилась, а чемодана нет! Туда-сюда – нету! Что же ты, говорю ей, лизунья, так и свою пичужку не сбережешь, смотри – улетит ведь. А ее хахаль стал материться, с кулаками подходить. «Угроблю!» – говорит. Я и пошла, пригорюнившись, по углам шарить – нет баула! А он заметный, таких чемоданов теперь не делают. Не умеют. И замочек верный. И тут смотрю, а этот шпана, – женщина боязливо посмотрела в сторону Метелкина, – тащит и тащит. Думал уйти, паскуда. Я и начала кричать, милиционера звать, защитника…

Капитан жестом остановил разговорившуюся тетку и вежливо попросил осмотреть чемодан – все ли на месте.

Женщина почему-то чемодан открывать не стала, махнула согласительно рукой, что все, мол, здесь, и претензии она ни к кому не имеет – самой надо было сторожить и глаз с вещей не спускать. Ей идти надо – поезд стоит. Не приведи господи, не успеет на колеса: родных в Талвисе нет, а ночевать на вокзале страшно – зарежут, да и билет пропадет. А чего зря деньги мотать? Так ведь?.. И она снова опасливо посмотрела в сторону Метелкина.

Капитан, записав ее адрес и предупредив, что если она понадобится, ее вызовут, отпустил женщину к поезду.

Иван было дернулся за ней, но милиционер, который его привел, выставив ногу вперед, загородил парню дорогу, показывая молча глазами – к столу!

– Так! Фамилия, имя, отчество? – теперь уже капитан уперся в несчастного странника-романтика тяжелым, как стальной лом, взглядом.

Метелкин назвал себя, еще не понимая, почему теперь так недружелюбно смотрит на него начальник?

– Откуда приехал? Где родился? – нервно заговорил капитан, вероятно забыв, что только что смотрел у него документы.

Иван стал объяснять: вот, мол, еду на комсомольскую стройку, хочу быть в первых рядах строителей коммунизма и приносить пользу своему отечеству, рабочим молотом ковать свое молодое счастье. Поезд скоро отходит… Опаздываю, товарищ капитан!

– Заткнись, щенок! – громила, сидящий за спиной Метелкина, подсек его сзади под колени так, что Иван, запрокинувшись, упал и ударился затылком о дощатый пол. – Зачем чемоданы воруешь, сучонок гребаный? – и резко ткнул упавшего каблуком в плечо. – Жопу отшибу, падла, если еще раз мне на глаза попадешься!

Иван поднялся и, обращаясь за помощью к капитану, стал говорить, глотая со слезами слова, что чемодан он не брал, что он только охранял его…

– Отпустите меня! Я ни в чем не виноват! Мне ехать пора… Поезд вон отходит!

То ли бумага кончилась, то ли капитан писать устал, но он, отбросив в сторону ручку и сунув задержанному в карман паспорт с новеньким аттестатом зрелости, дал глазами знак громиле, и тот, подхватив путешественника сзади одной рукой за шиворот, а другой рукой за брюки пониже пояса, так, что ноги Метелкина сами оторвались от пола, и он, повиснув в воздухе, стал елозить сандалиями, стараясь хоть как-то найти опору, уж очень сильно брюки врезались ему в промежность, – головой вперед швырнул паренька в полуоткрытую дверь.

Иван, зацепив плечом притолоку, очутился один в сумеречном коридоре.

Быстро сообразив, что его отпустили на все четыре стороны, он опрометью выскочил на улицу.

От яркого солнца в глазах сразу сделалось темно, и он, ничего не видя и протирая кулаками глаза, очутился на воле.

Иван стоял посреди привокзальной площади, ошеломленный случившимся, растоптанный, так сказать, кованой подошвой правосудия, ежась от обильного света и пространства.

Площадь была большой, а Метелкин – маленьким, и некуда было идти. Его поезда ушли, оставив прощальные гудки в сухом и дымном воздухе.

Не зная, что делать дальше, Иван повернул в небольшой заросший лебедой и цепким кустарником скверик, где на брусчатых скамейках коротали время пассажиры и всякий пришлый люд, не занятый в данный момент ничем, кроме ожидания.

Молодой строитель коммунизма даже и не мог предполагать, что это был самый крутой поворот в его непростой судьбе.

Но, как известно, всякая случайность есть проявление закономерности.

Сплевывая себе под ноги густую, тягучую слюну, розовую из-за разбитой губы, Иван понуро шел мимо зеленых скамеек, не находя свободной, чтобы сесть и отдышаться.

Неожиданно чья-то ладонь бесцеремонно шлепнула его по ушибленному в милиции плечу так, что он даже присел, скорчившись от нестерпимой боли, инстинктивно сжав кулаки, с твердым намерением защищать себя.

Быстро оглянувшись, он уперся взглядом в того малого, который доверил ему сторожить злополучный чемодан. Губы вихлястого жулика извивались в какой-то неопределенной усмешке: то ли виноватой, то ли чересчур наглой.

Когда Метелкин стоял в прокуренной милицейской комнате дежурного по вокзалу, он уже понимал, что послужил для кого-то, так сказать, громоотводом. Вероятно, увидев, что женщина идет прямо по следам, вор запаниковал и для отвода глаз наспех сунул чемодан ему – доверчивому колхозному парню, а сам быстро улизнул, растворившись в привокзальной суете.

Выигрыш был двойной: если чемодан не обнаружится, то он через некоторое время будет у вора в руках, а если женщина найдет свои вещи, то отвечать придется не ему.

Прием откровенно подлый, но волчок должен крутиться, чтобы не упасть.

Купленный таким невероятным и коварным способом, Иван, деревенский губошлеп, застыл перед расхристанным, развязным парнем со змеиной усмешкой на губах, не зная, что делать: то ли кинуться в драку, то ли…

– Эта, – опередил он Ивана, – ты, эта, в ментовку первый раз угодил, что ли? Ну – припух. С кем не бывает?

Он стоял так плотно к Метелкину, что в его неулыбчивых черных глазах тот увидел свое отражение, беспомощное и растерянное. Или ему только показалось.

– Эта, тогда с крещеньицем тебя. Ага! – парень похлопал себя по растопыренному карману, в котором и впрямь стояла бутылка водки с тогдашней сургучной белой опечаткой. «Белая головка» – назывались такие бутылки.

В руках молодой блатняк держал промасленный бумажный сверток, из которого вкусно пахло жареными пирожками с ливером. Теперь такую вкуснятину уже разучились делать и, судя по всему, долго не научатся.

Усталая пожилая женщина, сидевшая на скамейке рядом, при виде молодых правонарушителей встала и боязливо, бочком, прошмыгнула мимо них, от греха подальше.

Новый знакомый Метелкина развернул на крашеных ребрах освободившейся скамейки кулек с пирожками и, достав бутылку, пригласил Ивана садиться рядом.

– Давай, со свиданьицем, ага! – расковыряв сургуч, он выпростал картонную пробку и первому протянул водку Ивану. – Без посуды можешь?

Какой вопрос! Мог ли семнадцатилетний Иван Метелкин пить из горла? Он не только мог запросто делать это. Он с ровесниками на спор запросто хлебал тюрю из накрошенного в водку хлеба, мог выпить сто наперстков сразу и без закуски, чем гордился, и не без основания.

Один раз попробуешь – и все поймешь!

Метелкин был не то чтобы заядлый пьяница, но алкоголь у него не вызывал отвращения. Он к водке был, как теперь говорят, индифферентен. Тяги к спиртному не чувствовал, нет, но и при случае выпить не отказывался – дурь юношеская.

На шабашках, малолеткой, плотничая с отцом, ему приходилось делить с ним те нехитрые утешения, которые выставляли для них хозяева.

Походив летними каникулами по чужим подворьям, как подсобник, мальчишка научился разному. Мог строгать, тесать, с одного удара забивать гвоздь. А за хорошую работу клиент не скупился.

Водка в то время была самым дешевым и доступным товаром. А отец у Ивана свою работу делал всегда хорошо.

Плотник в деревне – человек необходимый, и топор отца со своим подсобником помогал прокормиться всей семье с многочисленными братьями и сестрами. Правда, лучший кусок всегда подкладывался ему, Ивану, как одному из кормильцев.

Летний день долог. Хотя Иван был у отца на подхвате, все же, пока тот перекуривал, Ивану приходилось орудовать не только топором, но и другими плотницкими инструментами. Утомительнее и тяжелее всего было работать «шуршепкой» – небольшим рубанком, только с овальным лезвием для первичной грубой обработки лицевой стороны доски.

Работа не ответственная, и старый плотник смело доверял ее своему сыну.

Мелкая пыльная стружка так и липла к голому вспотевшему телу. Оно нестерпимо чесалось, и к вечеру отец непременно поливал Ивана ледяной колодезной водой прямо из ведра и напоследок, чтобы не простыл, хлопал сына по тощему мальчишескому заду своей огромной и жесткой, как лопата, ладонью.

До обеда время летело быстро, но после обеда Иван с трудом сдерживал себя, чтобы не сбежать на речку к ребятам.

Упрашивать отца было бесполезно – не пустит. Только выпив, отец расслаблялся, добрел и позволял сыну делать все, что угодно.

Но выпивал отец редко, только при расчете за работу.

Когда хозяева звали тружеников к обеду, Иван привычно ожидал, не притрагиваясь к еде, выставят или нет на стол стаканы. Если стаканов не было, то день был загружен под завязку. Отец в таких случаях вкалывал до темна.

Но вот когда заканчивалась работа, и надо было «размывать» руки…

Вбив последний гвоздь, отец посылал Ивана за хозяевами, чтобы они могли одобрить работу или сделать какие-нибудь замечания. Сколько Иван помнит, замечаний по работе никогда не было.

Отец – человек старого закала и «портить свою фамилию», как он выражался, не смел и сыну заказывал.

Правда, сын не всегда был верен отцовскому завету, а жаль: все могло бы повернуться иначе…

Хозяева, а это были преимущественно бабы, рассчитывались за работу на совесть.

Когда последний гвоздь был вколочен, родитель просил сына принести из колодца воды. Поставив ведро на верстак, Иван долго поливал отцу из кружки в его почерневшие, как корневища, ладони с растопыренными пальцами. Сделать из ладоней пригоршню отец не мог – пальцы с заскорузлой и ороговевшей кожей не слушались и никак не собирались вместе. Вода протекала между ними, и старому плотнику трудно было смыть пену с лица. Тогда он, широко расставив ноги, низко, по-бычьи, нагибал голову, поливая себя прямо из ведра.

Сын с завистью смотрел, как сплетались и расплетались толстые жгуты мышц под его смуглой, обветренной кожей. Тяжелая физическая работа на солнце просмолила и продубила эту кожу, сделав ее невосприимчивой к жаре и холоду.

Фыркая и расплескивая воду, отец радостно ухал и весело, беззаботно матерился. В легком матерке том не было ни зла, ни упрека жизни.

Работа окончена. Вытираясь полотенцем, отец давал сыну знаки, чтобы тот тоже умывался и приводил себя в порядок.

И вот, одетые по такому случаю в чистые рубахи и гладко причесанные, они садились за стол.

За столом из мужчин отец с сыном были единственными: война повышибала мужиков, как зубы в кулачном бою, и, несмотря на прошедшее десятилетие, раны еще кровоточили.

Бабы в то время, слава Богу, водкой не баловались, не до того было, и потому всю бутылку старому плотнику приходилось осиливать одному. Не оставлять же выпивку в посуде, как-то не по-русски. Иван про себя загадывал, кто нынче кого повалит: отец бутылку или она его?

Чаще победа оставалась на стороне отца, повалить его было трудно.

Отцу пить одному скучно, нужен товарищ, и иногда так, шутки ради, он наливал и сыну, постепенно приучая начинающего плотника к главному мужскому торжеству.

Отец у Ивана Метелкина был без комплексов, и за малой долей выпивки ничего дурного для сына не видел. Сам с десяти лет, плотничая в бригадах по селам, он прошел ту же школу жизни, и ничего, не спился.

У родителя была любимая поговорка: «Отец сына бил не за то, что тот выпивал, а за то, что опохмелялся».

Старый плотник опохмелки не признавал. Выпив на утро кружки две холодной воды, виновато крякал и снова как ни в чем не бывало принимался за работу.

Сто грамм – не стоп кран, дернешь – не остановишь.

Выпив при расчете бутылку водки и хорошо закусив, отец не считая совал в карман заработанные деньги и шел в местную чайную, чтобы отвести душу от суеты и обыденщины.

Встретив дружков, плотник обычно щедро угощал их и, разумеется, угощался сам. Тогда Иван незаметно вынимал у него деньги и уносил домой, а потом снова возвращался в чайную, чтобы проводить родителя до постели.

Раннее употребление в малых дозах спиртного у Ивана никогда не вызывало болезненной тяги. Может быть, молодой организм вырабатывал какие-нибудь антитела к алкоголю, а может быть, физиология у него была такая, структура организма. Как знать? Но Метелкин ни тогда, ни потом сам к выпивке не тянулся. Есть – выпьет, нет – ну и не надо…

Кстати, хлебать тюрю из водки с хлебом Иван тоже научился у отца, и при случае любил этим козырнуть, вызывая в зависимости от обстоятельств гримасу восхищения или отвращения.

Но теперь надо вернуться туда, на привокзальную площадь, где на ребристой скамейке вполоборота к незадачливому романтику из колхоза, сидел молодой вор, блатняк, подставивший его милиции, и предлагал выпить за, так сказать, крещение.

Иван не возмутился, не послал его куда подальше, а сидел, держа в руке бутылку водки и раздумывая, пить или не пить.

Водки Ивану вовсе не хотелось, но и показывать из себя сельскую морду тоже было ни к чему. Да еще так вкусно пахло пирожками!

И он, поймав ртом прохладное стекло бутылки, припал к нему, как к сиське, медленно высасывая бешеное молоко.

Блатняк боязливо покашивал взглядом, опасаясь за содержимое бутылки.

Прикинув, что бутылка опорожнена ровно на половину и не поморщившись, Иван нарочито не спешил с закуской, хотя выпитое подпирало под самую гортань, норовя выпрыгнуть наружу.

Блатняк от неожиданности даже поперхнулся и, округлив глаза, наблюдал за дальнейшими действиями этого неказистого парня.

– Во! Клепать мой рот горячими пончиками! – с восхищением прицокнул языком «благодетель» Метелкина. – Ты, эта, где учился-то?

Иван не спеша отвернул промасленную бумагу, осторожно взял светло-коричневый, истекающий жиром, еще горячий пирожок и мгновенно, не понимая его вкуса, проглотил.

Кроме утренней колодезной воды у Метелкина во рту ничего не было.

После пятого по счету запашистого пирожка, Иван решил передохнуть и полез за сигаретами.

Курить он научился уже давно.

Верткий знакомый с готовностью протянул ему мятую пачку «Примы», все еще держа в руке бутылку, опрокинуть которую он примеривался.

Взяв сигарету, Иван с сожалением вспомнил, что зажигалка и перочинный ножик остались там, в отделении милиции, и ему их уже не вернуть.

Прикуривая от угодливо поднесенной спички, он поделился с новым знакомым своей бедой.

– Накрылись! – коротко успокоил тот. – Ты что, Мукосея не знаешь, что ли? Он, падла, на прошлой неделе у меня стольник при обыске смыл. Козел он, Мукосей стебанный! Взял деньги и смеётся. Попадешься, мол, в другой раз, тогда и верну, а пока взаймы беру. Во, мусорило поганый!

Блатняк глотал водку жадно, захлебываясь и обливая рубашку. С мокрого подбородка стекала тонкая струйка. Водка в него вошла с третьей попытки. При первых двух его стошнило, и он, утираясь рукавом, смущенно шмыгал носом:

– Во, бля, не могу без аршина!

Половина бутылки, выпитая Метелкиным натощак, – порция, надо сказать, совсем не малая, особенно для семнадцатилетнего парня, хотя в этом деле и тренированного.

Алкоголь медленно, но верно начал действовать.

Тело, освободившись от земного бремени и только что пережитого страха, стало терять вес. Иван почувствовал себя весенней раскрывающейся почкой. Было жарко, и Метелкин, расстегнув рубаху нараспашку, откинулся на спинку скамейки, вытянув в дурном блаженстве ноги.

Проломив черствый панцирь, душа его тихо воспарила над шумом привокзальной площади, над скамьей, жесткой и ребристой, как останки древнего ящера.

Длинношеий и чернявый парень уже клевал носом, как гриф над падалью.

Обиды сегодняшнего дня сами собой улетучивались, и приходило чувство христианского всепрощения. Грудь распирало от глупой мальчишеской гордости, что он вот так запросто сидит с блатняком, уркой, и пьет его водку и курит его сигареты.

И-эх, деревенская простота и бесхитростность! Кабы молодость знала…

В избытке чувств Иван положил парню на плечо горячую, потную ладонь. «А что? Гриф он вроде и не гриф, а больше галчонок щипаный. И не страшный. С ним и в разведку можно. Я сам виноват, что он меня подставил. Не надо позволять лапшу на уши развешивать, – мешалось у него в голове. – Ничтяк, малый!»

Тот, что-то промычав, разломил пирожок и стал быстро его обнюхивать, потом, немного пожевав, протянул Метелкину вместе с бутылкой, в которой еще плескалось. До конца допить верткому ухарю было слабо.

Иван махом всосал в себя остатки, дожевал пирожок, медленно вытер ладони о брусчатые ребра скамьи и с наслаждением потянулся за сигаретой.

Дело было сделано, пачка мятой «Примы» все еще лежала на коленях у блатняка. Тот крепко пожал протянутую за куревом руку и с достоинством и гордостью процедил:

– Карамба.

Метелкин, не поняв, уставился на него.

– Кликуха у меня такая – Карамба. В детском доме получил. Говорят, отец мой, ну, пахан по-нашему, испанский республиканец, от фашистов прибег и замотался, падла, на русских просторах. А тебя как зовут?

– Иван, – в первый раз пожалев, что не имеет такой громкой пиратской клички, буркнул Метелкин.

Ну, какая может быть «кликуха» у колхозного пацана, все уголовные деяния которого – это соседские сады, за кои, если и наказывали, то крапивой по мягкому месту?

– А-а, Ваня, – разочаровано протянул потомок испанских конкистадоров. – Ваня – он и есть, Ваня… Что, ночевать негде? Бери бутылку! Я тебя в общагу устрою. Ты – мужик, и должен лопатить. Там у меня кореш один есть – Колыван. У него жить будешь, ломом ты подпоясанный. Гони за водярой!

Так, после успешного окончания сельской школы, судьбе было угодно окунуть Ивана Метелкина в помойку…

Правда, утонуть он в ней не утонул, но дерьма наглотался достаточно.

– Эх, Иван, Иван, – говорил потом в перекурах Михей, бригадир монтажников, – парень ты смышленый, а дурак дураком. Учиться тебе надо, а ты с нами, пропойцами связался…