Счастливо отделавшись от подозрений в убийстве, Иван Метелкин вышел из следственного изолятора на вольный и бескрайний воздух, который показался ему райским, голубым и высоким, как вся его будущая жизнь, которую он нагадывал себе после деревянных нар и прокисшего запаха несвежего человеческого тела.

В следственном изоляторе Ивана, как малолетку, сокамерники, прошедшие огни и воды, подвергать испытанию «присягой» не стали. То ли веселые уркаганы посчитали «западло» ставить с собою вровень деревенского подростка, то ли засомневались, выдержит ли он и не окочурится после «приема в партию» – еще и так назывался столь изуверский способ испытания вновь прибывшего в среду уголовного мира.

А ритуал «присяги» или «приема в партию» был дегенеративно прост и безыскусен: попавшего по первому разу в камеру предварительного заключения местные авторитеты ставили лицом к стене и били со спины по становой жиле так, что у бедолаги на короткое время происходил паралич конечностей, и он плашмя, как в подсечке, падал на пол. Несчастного никто не откачивал, он приходил в себя сам, после того как его душа, немного поблуждав в черном космическом провале, возвращалась на свое место.

Если ты после этого не бросишься в панике к глазку надзирателя и не завопишь от боли и страха, считай, что ты принят на равных в компанию сокамерников, и можешь требовать к себе уважение.

Но если на твой вопль в камеру ворвется надзиратель, и ты ему будешь жаловаться, тогда – все! И не поможет мать родная…

Тогда тебя изнасилуют, как девочку, пробьют насквозь посуду, и ты никогда уже не будешь пользоваться другой. Смотри – не перепутай ни с кем ни миски, ни кружки, иначе тебе нож под ребро обеспечен. Ты уже заразный. Ты в касте неприкасаемых, на тебя в уголовном мире уже не будут распространяться никакие охранные законы. Ты – Красная Шапочка! Изгой. Вечный Жид Агасфер!

От испытания «присягой» молодого Метелкина спасли неопытность деревенская и наивность. Когда за ним со скрежетом закрылась стальная дверь, он, растерянно оглядываясь, сел в самый дальний угол на пол и заплакал по-детски горько и безнадежно, представляя себе неотвратимость наказания.

– За убийство тебе грозит вышка. Как есть, расстреляют, это уж точно, – спокойно раскуривая цигарку, сказал Ивану сержант милиции, когда Метелкин, скинутый чьей-то рукой с койки, с ужасом почувствовал, как у него на голове зашевелились волосы от вида распластанного на полу и чему-то улыбающегося Колывана.

На шее у соседа, которого не сваливал и литр водки, узлом наружу был завязан шелковый пионерский галстук с черной оторочкой, а в воздухе стояла густая дурнота свежей крови, словно Иван находился посреди сельской бойни.

И вот теперь, сидя в сером холодном уголке следственной камеры, Метелкин со всхлипами плакал, растирал кулаком слезы, а рядом, обступив новичка, гоготали над редкостным зрелищем все повидавшие отступники закона.

Потом они, уже узнав, в чем дело, дружески хлопали Ивана по плечу, угощали крепчайшим куревом и так же, как его нынешний сменщик по сторожке, говорили ободряюще: «Не ссы!»

И вот после всех злоключений Иван на свободе.

Город вроде как раздался и вдаль и вширь. Сколько воздуха! Дыши, впитывай в себя, наслаждайся! Улицы наполнены живыми звуками и вселяют уверенность, что мир, в который он только что вошел, справедлив и прекрасен, и еще много-много удовольствий отпустит ему жизнь.

«Вперед и дальше!» – сказал Метелкин себе, толкнув барачную дверь своей комнаты.

Она никогда не закрывалась на замок: то ли ключи к замку не подходили, то ли замок к ключам. Уходили на работу, прислонив дверь к притолоке – и все! А там, в тумбочке, хоть небольшие, но деньги от получки, выходная одежда.

Но за все время никогда ничего не пропадало. Да и как могло что-то пропасть, когда бок о бок жил Колыван – вор и картежный шулер, которого знала вся рабочая окраина. Положи часы золотые на столешницу, придешь – они на месте, подзавёл – и снова на руку. Во как жили!

Часов, правда, у Ивана не то что золотых, даже железных не было. Время узнавал по солнцу да по круглым, как автомобильное колесо, электрическим часам, что торчали обочь высокого столба прямо перед бараком. Часы были с подсветом, так что в любое время суток, лишь глаза поднимешь, – время московское, вот оно! Точное, точнее которого не бывает.

А теперь, толкнув дверь, Иван удивился, что она закрыта на замок. Толкнул еще раз резко, со всей силы. Тогда дверь широко распахнулась, и Метелкин с раскинутыми в броске руками, по инерции, ласточкой влетел в комнату, не знающую запора, скользнув животом по свежеокрашенному, но уже подсохшему дощатому полу. До этого он красился только один раз – лет сорок назад, при сдаче барака для лиц, приписанных за нарушение трудовой дисциплины к принудительным работам.

Потирая ушибленные колени, Метелкин сел на услужливо подставленный каким-то парнем стул.

Парень незнакомый.

Иван осмотрелся по сторонам. Его барачное пристанище заметно преобразилось. Закопченный до того потолок отсвечивал побелкой. Стены были оклеены, правда, не обоями, на которые в то время был дефицит, а, судя по заголовкам и текстам, свежими газетами. Теперь жажду знаний международной и советской событийности можно было удовлетворить в прямом смысле не пошевелив пальцем. Сыпучесть оштукатуренных на заре коллективизации плохим известковым раствором стен была сразу остановлена решениями очередных пленумов Коммунистической Партии. Сплошная политграмота! Хоть в университет марксизма-ленинизма поступай.

Судя по чистым застеленным кроватям, которые до этого нагоняли тоску своими поржавевшими и отвисшими сетками, в комнату подселили новых жильцов.

Было светло и пахло масляной краской, как в школьном классе в начале учебного года. Метелкину до боли, до слез захотелось вернуться туда, в свое недавнее прошлое, где все было так ясно и понятно…

– Так и рога обломать можно, – спокойно сказал, запахивая за Иваном дверь, осадистый малый в белесой, выгоревшей на солнце армейской гимнастерке и в домашнем трико, которое обычно носят под брюками в холодную погоду.

По осанке и уверенному голосу можно было сразу понять, кто здесь хозяин.

– Не дергайся! – на попытку Метелкина подняться сказал малый, прижимая крепкой, литой из чугуна ладонью его плечо. – Зачем в дверь ломился? Говорить будешь сразу или потом? – он достаточно убедительно поводил перед носом Ивана увесистым кулаком.

– Да живу я здесь! – с готовностью выпалил Метелкин, не успев справедливо обидеться на угрозу.

– Выпустили? – сняв с его плеча пудовую ладонь, присел на недовольно взвизгнувшую койку парень. – Говорят, ты своего соседа как барана резал. Правда?

– А тебе какое дело? – в отместку за свою первоначальную растерянность, с вызовом видавшего виды человека, сказал Иван. – Не бойся, тебя не трону! – и улыбнулся, уже совсем обнаглев.

– Ну, ты и ке-нар! – восхищенно протянул новый жилец. – Из клетки вылетел – думаешь орел! На-ка! Держи веревку! – парень в солдатской гимнастерке и морщинистых застиранных трико кинул Метелкину в руки конец бельевой веревки. – Завяжи узел на трубе отопления! Мне надо постирушки развесить.

В ногах у парня стоял жестяной таз с мокрым бельем. Через минуту на протянутой из угла в угол веревке висели рукавами вниз рубашки, пузырились сатиновые трусы, носовой платок – все по порядку, по-бабьи.

Иван попытался по этому поводу сострить, наверстывая упущенное. Но в ответ услышал:

– А вот за это ты можешь по зубам получить! Ага!

Конечно, сломанная челюсть Метелкина не устраивала, и он сказал примиряюще:

– Шутю, шутю! – и, назвав свое имя, протянул руку.

Парень, расправив на провисшей бельевой веревке манжеты белой рубашки, не глядя, как прихлопывают комара, ударил по ладони нового товарища:

– Санёк!

Теперь знакомство и счастливое освобождение из КПЗ надо было, как водится, чем-нибудь отметить. Денег за бестолковое сидение в камере Ивану не дали. Даже в автобусе проехал зайцем. Здесь, в комнате, у него оставалась кое-какая сумма, но после ремонта и прихода новых жильцов эта сумма наверняка исчезла.

Иван машинально отодвинул верхний ящик своей тумбочки, которая стояла все там же, возле застеленной зеленым суконным одеялом кровати.

К удивлению Метелкина, в ящике лежали те же смятые рублевки.

– Не пьет только телеграфный столб, потому что у него все фарфоровые чашечки донышком вверх, – на предложение Ивана отметить событие отозвался Санёк. – Гони в кооперацию! Туда портвейн «Три семерки» завезли. Бери пару пузырей!

– Может, мало? – Иван показал глазами на застеленные койки, давая понять, что и те ребята захотят тоже познакомиться. Как-никак – вместе жить.

Санек пренебрежительно махнул рукой:

– А-а! Эти ребята из колхоза. На отхожем промысле. Крепостные. Бетон лопатят. Им обещали за это стройматериалы на коровник выписать. Хозяйственные они. Вчера после ремонта, – он поводил рукой вокруг, – целый жбан самогонки выцедили. Я им только немного помог. Ну, стакана два, не больше. А они ребята крепкие. Портвейн их не возьмет. Гони в кооперацию!

В те времена в магазинах кооперативной торговли продавали, правда, по завышенным ценам, разный дефицитный продукт, к которому относился и модный портвейн, на бутылке которого мощно, топорищами вниз отпечатаны три великолепные семерки.

Хотя портвейн, в отличие от семерок, был так себе, он пользовался особым спросом. Пился легко, а забирал по-настоящему. Девятнадцать градусов крепости. И закуски не надо. Зачем на лишнее тратиться?

Так вот, по воле случая, недавно демобилизованный сержант танковых войск, а теперь бульдозерист Александр Шутилин, Санёк, стал проводником Ивана Метелкина в мир решительный и открытый.

Проводником он был опытным и бескорыстным.

Однажды, увидев Ивана, сидящего рука об руку с лаборанткой Анютой на той же самой скамейке под воспаленным от недостаточного тока фонарем у женского общежития, он, подозвав Метелкина указательным пальцем, сказал внятно и тихо:

– Ты что делаешь? Дурак! Она же целка! Красная Шапочка! А ты – волк! Ву-ву-уу! – поднял голову Санек и заклацал зубами. – Айда за мной! Нам сучки нужны! Пошли!

От Санька уже достаточно дурно попахивало вином, а в этом состоянии с ним было лучше не спорить. Себе дороже.

Обняв Метелкина за плечи, он потащил его куда-то в заросший кустарником и бурьянистым травостоем переулок.

Ивану оставалось только, оглянувшись, с сожалением распрощаться с детством, с девочкой Анютой, растаявшей в блеклом свете тлеющего фонаря…